Все, что мне дорого. Письма, мемуары, дневники — страница 24 из 36

Эссе и рецензии

Послесловие к книге Алексея Козырева «Минус один»

Книга писателя Алексея Козырева «Минус один» имеет подзаголовок: «Из записок председателя комиссии по помилованию Санкт-Петербурга». Мне довелось десять лет возглавлять первую в России «помиловочную» комиссию, и я достаточно хорошо представляю тот криминальный материал, который прошел через ум, а потом и сердце писателя и лег в основу названной книги. Бесконечные дела убийц, маньяков, насильников, которые просят о милосердии, могут кого угодно отвратить от желания соприкасаться с этим миром, тратить на него драгоценные часы жизни. В начале девяностых, когда правозащитник Сергей Ковалев, сам отбывший тюрьму, попросил меня хоть на полгодика организовать дело помилования в стране, я сопротивлялся изо всех сил, и конечно, была против моя семья (как и у Козырева, доходило до развода!), и только страх за судьбы людей, засуженных по ошибке к смертной казни, заставил меня взяться за это тяжкое дело. А рядом со мной все эти годы работали такие великие люди, как Булат Окуджава, Лев Разгон и другие.

Алексей Козырев прошел тот же путь, от неприятия до чувства глубокого человеческого сострадания несчастным, кого судьба, в силу трагических обстоятельств, привела в тюрьму. В книге рассказана довольно типичная история предприимчивого человека, попытавшегося в условиях криминального окружения создать в России свой скромный бизнес и потерпевшего, как многие, крах, закончившийся кровавой развязкой. Первобытный капитализм, определяющий сегодня экономическое развитие России, это крайне уродливое криминальное детище, где все отношения между людьми определяют лишь деньги. Все покупается и продается, даже жизнь. Организованная преступность внедрилась во все сферы жизни (особенно в милицию) и диктует свои законы в отношениях между заправилами бизнеса. Пожалуй, не всегда, как описано в книге, при «наезде» используется в разборке встречная сила, иногда зоны влияния регулируются переговорами. Но кража людей, членов семьи, детей стала у нас почти нормой. Кстати, как раз в декабре, когда я находился в Швеции, работал на острове Готланд и встречался с моим другом Л. Э. Бломквистом, на мою семью в Москве произошел такой «наезд», угрожали жизни дочки. Причины понятны: моя демократическая позиция. Пришлось обратиться к другу, очень влиятельному человеку, который взял мою семью под защиту.

У героев Алексея Козырева, надо отдать должное его писательскому мастерству, положение усугубляется тем, что при расправе с бандитами гибнет ни в чем не повинный юноша. И тут уж каждый читатель сам должен ответить на вопрос, отвечать ли на насилие насилием, зная, что при этом пострадает невинный человек, к тому же ребенок. И как тут не вспомнить роман Достоевского «Преступление и наказание», где Раскольников, вовсе того не желая, убивает не только старуху-процентщицу, но и нечаянную свидетельницу его преступления. А в общем, наверное, хорошо, что наши соседи-шведы узнают из книги, как в сегодняшней в муках возрождающейся России, несмотря на всю ее азиатчину и жестокость, пробиваются ростки жалости и милосердия.

Лев Копелев

В энциклопедическом словаре русской литературы, составленном Вольфгангом Казаком, о Леве Копелеве записано так: «Писатель, германист… Во время войны служил в отделе пропаганды среди войск противника. В начале 1945 г. он был арестован и приговорен к 10 годам лагерного заключения. До 1950 г. находился вместе с Солженицыным в том самом специальном лагере («Шарашка»), который описан в романе Солженицына «В круге первом», где черты Копелева отражены в образе Льва Рубина…»

Далее идет реабилитация в 1956 г., выступления в защиту многих диссидентов – Даниэля, Синявского, Солженицына, Балансного, Сахарова. Его автобиографическое произведение «Хранить вечно» (1975 г.) принесло ему мировую славу. В ноябре 1980 г. Копелев вместе с женой Р. Орловой получил разрешение выехать за границу…

У меня под стеклом хранится памятная фотография: Лев Копелев, как всегда, улыбающийся, живой, добродушный, в кругу семьи и детей, не подумаешь, что снимок сделан в последний день, в том самом холодном ноябре восьмидесятого, и все, что попало тогда в кадр на заднем плане, какие-то полочки, книги, картины, занавески, в одночасье будет порушено трагическим этим отъездом, так скупо обозначенным в справочнике.

Ну а как обозначить остальное, предшествующее этому: изгнание из партии и с работы, что было у нас равнозначно гражданской казни, исключение из Союза писателей, постоянная блокада во всех делах без права зарабатывать на жизнь… Камни, летящие в окно, и мат по телефону, и подслушивание, само собой, и вечные у дверей соглядатаи. И непременная грязная клевета в печати… Что-то вроде… идет этакий бородатый хлыщ с палочкой в посольство и тащит оттуда очередную сумку с западными деликатесами, которые ему надарили.

А я-то помню скромный выход в магазин, вместе и ходили, чтобы купить пару бутылок минеральной воды по семнадцать копеек штука.

Зато постоянный чай с вареньем и дружеское застолье.

Мы в этот дом приходили, чтобы услышать правду, чтобы почувствовать себя в нормальной обстановке, чтобы взять и унести за пазухой книги, которые были запрещены. А потом передать их другим, тем, кто должен их тоже прочесть. Аркадий Вайнер вспоминает, что между собой называли они меня «книгоношей», под такой кличкой и проходил, когда надо было что-то объяснить по телефону. А нес я отсюда прежде всего Солженицына, Лидию Корнеевну Чуковскую, Гинзбурга, Синявского, многих других… И я знал, как трудно принималось это решение: навсегда уезжать. Я был у них дома накануне отъезда, помогал разбирать старые фотографии и мог почувствовать, какой кровью им это давалось – рвать по-живому с Россией, с ее культурой, с друзьями.

В тот день прощания в маленькую квартирку на улице Красноармейской пришли многие, кто любил и годами посещал этот дом… Впрочем, не только этот, была квартира на первом этаже соседнего дома, но там хулиганам из гэбэ легко было забрасывать в окна камни, и Копелевы, пошутив, что здесь, на шестом, куда от их камней дальше, переехали… Но, конечно, главные причины были экономические, они потеряли на одной комнате, но смогли пережить трудное время. Вот тогда и стало видно, сколько настоящих друзей у этого дома и скольких он, как и меня, подпитывал, одарял, поддерживал и был позарез необходим для жизни. Сотни, без преувеличения, прошли в тот день через скромненькую прихожую и, простившись, уступали место другим, ожидавшим в узком коридорчике… Друзья, коллеги, родня, соседи и просто симпатичные люди. И для всех были найдены какие-то ободряющие слова, горячий традиционно чай и широкая улыбка в бороду. Так что могло показаться, что это не они, а все другие уезжали, а Копелевы должны их поддержать.

Помню, в самом наипоследнейшем из сокровенных слов было сказано мной что-то про тех, кто уезжал прежде и канул: ни письма, ни привета… забвение и полное непонимание, какими мы тут остаемся. С глаз долой – из сердца вон… Будто их на границе опыляют каким-нибудь дустом! Рая, в отличие от простодушного Левы, понимала все как есть, и хваталась за голову (накануне я сам видел), и произносила в отчаянии: «Но я не знаю, не знаю, как я там смогу… Я без России не смогу, вот в чем дело!»

«Только помни, помни, ведь ты не из тех, кого опыляют дустом…» – произносил я. Но я и сам не очень представлял, как смогу жить без них, которые исподволь, но очень надежно образовывали и поддерживали меня. Что бы я значил без их такой поддержки! Иногда не без острой критики. Так, Копелев прочел какой-то мой опус про Воркуту и шахтеров. Как бы почти случайно поинтересовался, а знаю ли я, что там столько сгинуло заключенных? А если знаю, как же мог обо всем этом не написать? Не важно, что не стали бы публиковать, но ведь должна быть правда…

Нет, «дуста» не оказалось. И оттуда, из неведомой Германии, сперва из Бонна, потом Кельна, где они поселились, Копелевы ухитрялись пересылать письма на тонкой, почти папиросной бумаге, но слова-то были вполне весомые, как и главная, постоянная и плодотворная мысль о единстве и неразрывности нашей и европейской культуры.

Эти идеи потом были выражены во всех книжках, написанных Раей Орловой за рубежом.

Мне повезло увидеть их и «там», когда впервые разрешили (вот плоды перестройки) выехать в составе небольшой группы в город Мюнхен. Войнович, которого там я встретил и с которым просидел всю ночь за русской водкой с итальянскими пельменями, называл его, посмеиваясь, «город Мухин», не без намека, что он особенно теплый и почти русский, поскольку тут, около радиостанции «Свобода», прижилось много наших земляков.

Нагрянули из Кельна и Копелевы, сохранилась фотография, где мы снялись на соборной площади у какого-то фонтана. Рая уже легко объяснялась по-немецки, в кабачке, в который мы зашли пообедать. Ну а я, от природы не склонный к языкам, готовый преклоняться перед каждым, кто хоть мало-мало может что-то балакать по-иному, тут же выразил свое восхищение, на что она небрежно заметила, что это так… твоя-моя. «…Вот Лева, тот и здесь лучший языковед, чем сами немцы…»

Но я и сам заметил, что он популярен невероятно: в огромном городе, где мы гуляли по улицам, прохожие останавливались, здоровались, как с близким человеком, снимали в знак уважения шляпы, а из проезжающих машин приветствовали, махали руками.

Я тогда, помню, даже где-то написал, что Копелева в Германии знают и чтут, как не знают и не чтут на его родине… Но, может, я был не совсем прав, его и тут, конечно, помнили.

А поздней осенью девяносто первого я из Кельна, куда попал впервые, проездом, всего на несколько часов, тут же позвонил Копелеву, но оказалось, именно этой ночью у него случился сердечный приступ и его увезли в больницу. Ну а Рая, естественно, рядом. Но там такие странные больницы, что можно позвонить пациенту по телефону… И я позвонил, и смог его услышать, и даже в таком состоянии он был полон всяческих планов по организации какого-то германо-русского просветительского журнала, который помогал бы объединять (снова – объединение!) интеллигенцию наших стран. И уже через неделю при следующем моем звонке из другого города кто-то из его секретарей (добровольная бригада студентов-русистов, которых Копелев в шутку называл «мое политбюро»), сообщил мне, что Копелев вновь в поездке и нескоро вернется. Ну что же, подумалось, он такой, был таким и остался, и в подвижничестве его жизнь.

Но была еще одна встреча, не так уже давно, когда мы трое – Булат Окуджава, Лев Разгон и я, пребывая в Бонне, позвонили Копелеву из посольства. Был поздний вечер, шел снег… И нам не посоветовали ехать в Кельн, это, понимаете ли, опасно… Дороги скользкие.

Но Копелев дозвонился до посла или кого-то еще, очень главного, и так попросил для нас машину, что после проволочек и промедлений нам ее дали, и мы лихо махнули в Кельн и там в доме Копелева провели в застолье чуть ли не ночь… Дом был, как и положено ему, опять набит гостями, но это не помешало нам общаться.

Тогда уже не было Раи, хотя все было наполнено ее памятью.

Конечно, были еще встречи в Москве, в доме его дочери, и последняя, когда Рая почувствовала себя плохо и была госпитализирована. Ее тогда привезли прямо в аэропорт, в кресле вывезли к нам попрощаться, и вдруг я понял, кожей прямо почувствовал, что мы видимся последний раз. Была она необычная, чуть взлохмаченная и не могла с нами разговаривать, лишь кивала, глядя в пространство, куда-то за наши спины.

– Рая, Раечка, я тебя люблю, – сказал я.

Главнее этих слов не могло быть ничего. И она, я увидел по глазам, которые чуть ожили и обрели теплоту, услышала и едва заметно кивнула. Я думаю, что и она понимала, что это прощание навсегда. Мы стояли в комнатке, такой необычной для аэропорта, где не было никого, кроме нас, двух десятков людей, которые ее любили. А через год Копелев приехал один и привез ее прах, который в Москве и захоронили.


Потом была «несостоявшаяся» встреча со Львом в Берлине, куда он приехал выступить на выставке, кстати, замечательной: «Москва – Берлин». Но случилось, прямо во время выхода на сцену споткнулся и сломал шейку бедра. Конечно, превозмогая боль, все равно выступил, но его тут же увезли в больницу, и мы не поговорили.

В прошлом году нам удалось поговорить по телефону. Надеялся, что ныне, выезжая в Германию, уж точно заеду в Кельн, потолковать о жизни да и поздравить, Леве недавно исполнилось восемьдесят пять. И вот, следом за уходом Булата Окуджавы, о котором в душе непроходящий траур, еще один удар: тяжкое известие о смерти Копелева.


Сейчас никакие слова не могут быть истинными. Лишь острая боль потери.

Разное

О Копелеве услышал впервые от его дочки, которая пришла на одну из квартирных посиделок, где читал я свою «Северную повесть». Она сказала: «Давайте, я покажу это папе…» А далее на даче у Вознесенского мы познакомились, и вместе шли на электричку, и как-то разговорились, как свои. Лева оказался очень доверчивым и даже романтичным.

Потом выяснилось, что мы проживаем в одном доме. И что мы можем и хотим встречаться. Сейчас я думаю, что прожита огромная жизнь в тесном соседстве и близком общении. И было, когда в Переделкине слушали стихи Нади Мальцевой и пили чаи. И провожал я Леву в больницу (кажется, МПС), там изымали камень из почки. Он как бы посмеивался, но прощался всерьез, полагая, что может быть всякое. А потом мы ходили его навещать через парк, и он очень радовался.

Потом провожали Вику Некрасова, который проездом из Киева, где творили несообразное гэбэшники, уезжал на Запад… И сидел у Копелевых очень контуженный, сумрачный и агрессивный.

Потом Рая читала мой роман («Вор-Городок») и одобрила, и даже произнесла, что хотела бы быть моим редактором. Она же интересовалась Б. Можаевым и просила меня узнать, как с ним можно связаться.

Потом мне давали «задание» – собрать для Солженицына книги по истории, и я этот списочек где-то сохранил. Что я брал и как, уже не помню.

Навещал их и на так называемой даче, на Николиной Горе. Там мы любовались на водохранилище, кажется, купались и много беседовали о литературе.

Частью у Раи я был и почтальон (по-вайнеровски «Книгоноша»), и многое у нее брал со строгим наказом на сутки, на двое… Носил по своим. И никто, кажется, не донес.

Помню, что я здорово опростоволосился, пригласив их в гости на шашлык, который, как назло, в тот раз совсем не удался. Но вечер-то удался, душевно посидели, и это был самый разгар гонений. И какая-то особенная гнетущая изоляция, которой даже после не было в таком виде.

Ну и опять о доме, где его энергетическим центром была Рая: она принимала гостей, рассредоточивая по разным комнатам, готовила, убирала, печатала, выясняла отношения с многочисленными детьми. Когда я заставал молодежь и спрашивал, кто есть кто, начинала пояснять… Ну что-то вроде: а это бывший муж моей дочки, но он уже со своей новой женой, которая… Потом отмахивалась и говорила: «Ах, я сама начинаю путаться!»


В Копелеве земное, мужское было неистребимо. Однажды я гулял с прекрасной татаркой, девочкой из Уфы, мы шли в лес, разводить костер, и встретили Копелева. Он разговаривал со мной, но смотрел лишь на женщину, и после, уж сколько времени прошло, а он нет-нет да спросит: «А как та, помнишь, миленькая такая?»


О Солженицыне говорить не любил, лишь хмурился, а Рая была откровенней: «Он изменился. И мы не встречаемся. А жаль…»


Был еще день, пятое марта, когда издох идол. В этот день Копелевы приглашали лишь лагерников. Они ставили на стол фотографии друзей, тех, кто погиб в лагерях, и пили. И вспоминали.

В дни, когда выезжал я в магазин за пропитанием, Лева ехал со мной. Но тысячу раз извинялся, что может помешать. Брал он лишь минеральную воду, потому что ее трудно таскать из магазина. Да и не только поэтому. Я думаю, с деньгами было туговато.

О Булате