Журавлев устыдился: «И правда, чего разоряюсь? Трудно мне, что ли? Сколько Тамара, еще три недели назад незнакомая женщина, делала для меня! И готовила, и стирала, и подавала. И развлекала! Нет, все-таки Алка права. Я – ленивая сволочь и эгоист».
Он зашел в ее комнату и обнял за плечи:
– Прости меня, Тама!
Всхлипнув, Тамара кивнула.
Вечером она шуровала в шкафах и в буфете, гремела посудой, чем-то швырялась и, конечно же, чертыхалась – Тама есть Тама. Что ей приспичило, да еще на ночь глядя? Но Журавлев молчал, ситуацию не обострял. Так и уснул с подушкой на голове.
Утром все стало ясно – Тама искала подарок.
– Не счесть алмазов в каменных пещерах! – пропел он, глядя на гору нового постельного белья, лежащую на диване, на упаковки со скатертями, на плюшевые накидушки на диван и кресла, популярные в этих местах, на хрустальные вазы в старых картонных помятых коробках, на огромного монстра – кухонный комбайн, мечту всех женщин, быстро, однако, понявших, как все это громоздко и катастрофически неудобно.
Тама застыла над коробкой с кофейным сервизом, подделка под знаменитую «Мадонну». Размазанные фигурки дам в кринолинах и кавалеров в париках, много растекшегося, небрежно положенного фальшивого золота и потертого перламутра. Вспомнил – весь импорт делают на Малой Арнаутской.
Тамара восседала посередине комнаты, заваленной барахлом, как царица среди сокровищ, и хмуро, внимательно и раздраженно разглядывала свое добро. Выбирала, прикидывала, что жалко, а что не очень, что прилично, а что нет.
Оглянувшись, Журавлев пристроился на краешке стула – все остальное было завалено.
– Ну что, Там? Проблема века? Давай помогу.
Тамара махнула рукой – дескать, какой от тебя толк, что вы, мужики, соображаете?
– Ладно, – миролюбиво предложил Журавлев, – я варю кофе и жду-пожду тебя. Позавтракаем, а там и разберемся. Согласна?
Тамара снова не ответила. «Какая сосредоточенность, – усмехнулся он, – просто вопрос жизни и смерти. Но размеры запасов впечатляют! Вот уж Тама настоящая Коробочка, не ожидал!»
В его семье про накопительство и не слыхивали – жили легко и беззаботно. Нет, бабушка еще старалась дочку охолонить, но охолонить его мать было невозможно. Синеглазая красавица с лучезарной улыбкой и девичьей талией, она шла по жизни легко. «Вприпрыжку», – как говорила бабушка. В день зарплаты приносила свертки с вкусными вещами, обязательно торт и шампанское. И непременно игрушку Журавлеву, ну и что-то себе.
Мама обожала комиссионки и была там завсегдатаем. «Девочки» откладывали ей импортные товары – узкие клетчатые брючки, туфли на платформе, батники, курточки, юбки плиссе. Она и была похожа на иностранку – к ней пару раз обращались на английском.
Мама… как он ею восхищался! Не восхищался – боготворил. Знал, что его мама красивее всяких там зарубежных звезд – ей-богу, красивее! Красивее Софи Лорен, та вон какая длинноносая, а все восхищаются! Анни Жирардо вообще некрасивая, хотя симпатичная, милая, не поспоришь. А Брижит Бардо ему не нравилась – курносая и нахальная, сразу видно. И Мэрилин Монро не нравилась – лицо широкое, глупое, но с хитрецой. Мама была похожа на французскую Анжелику, актрису Мишель Мерсье. И немножко на Джину Лоллобриджиду.
Зарплату профукивали за неделю. И бабушка начинала ворчать. Нет, свою пенсию – пенсион, как она говорила, – бабуля придерживала. «Иначе все мы давно бы умерли с голоду». Но что там бабулина пенсия? Заплатить за квартиру, и немного останется.
– Я коплю Игоряше на зимнюю куртку! – ругалась она с дочерью. – А ты? Мне снова открыть свой резерв?
«Интересно, – думал он, – а где у бабули этот резерв? И сколько там, в этом резерве?»
– Я собираю деньги на море для Игоря! Он весь год болел! Ты стрекоза, которая пропела лето! – ругалась бабуля. – Ты безответственный и безалаберный человек! Ты, Лена… ты, Лена, не мать!
В ответ мама смеялась – ругаться она не умела.
Как он любил воскресенья! Воскресенье был их с мамой день. Они ехали в центр, бродили по улицам, сидели на лавочках, заходили в книжные, в универмаги, где Журавлев зависал в отделах игрушек, а мама бежала в отделы обуви и готового платья. После прогулки и магазинов они шли обедать, и это тоже был праздник. Салат на закуску – оба любили «Столичный». На горячее – котлету по-киевски или шашлык, а на десерт пирожное или мороженое. Но чаще и то, и другое.
– Не говори ба про новое платье, – шептала в лифте мама, – сам знаешь, чем это кончится.
– Все равно увидит, память у нее – ты же знаешь!
– Увидит, да будет поздно! – Мама подмигивала и смеялась. – Я ее не то чтобы боюсь! Нет, Горохин! Я не хочу нотаций и выволочек.
Она называла его Горохиным: Игорь, Игорек, Игорехин, Горошек, Горохин.
Когда заканчивались деньги и бабушка начинала скандал, хлопая дверцами кухонных шкафов, мама бодро докладывала:
– Так! Да у нас всего и навалом! Гречка есть, – перечисляла она, – рис, ура! Пшено! Мам, а изюм?
Бабушка молча вздыхала.
– Нет и не надо, – тут же соглашалась мама, – пшенную в другой раз сварим, когда купим изюм. О, вермишелька, любимая вермишелька! Вермишелька и сыр, что может быть лучше!
– Сыра нет, – гробовым голосом сообщала бабуля.
– Ничего, купим плавленый! Сырок «Дружба», пятнадцать копеек! Да, Игорек? А еще можно постный плов – рис, лук и морковка! В холодильнике есть и то и другое!
– Растущему организму необходимо мясо, белки. – Бабушка говорила хорошо поставленным голосом.
– Убоину? – подмигивая сыну, мама делала трагическое лицо. – Нашему мальчику – и убоину?
Они начинали смеяться.
– Идиоты, – заключала бабуля, – смотреть на вас не хочу. – И уходила к себе.
Мама… Мама умерла, когда ему было пятнадцать. Обширный инфаркт. Упала прямо на улице. «Скорая» не успела. Никто ничего не понимал: как? Как такое могло случиться? Ведь молодая здоровая женщина!
Журавлев тогда жил как во сне – услышав это известие, два дня до похорон, во время похорон, после. Года три после. Не мог осознать, не получалось. Каждый вечер ему казалось, что вот сейчас щелкнет замок и в квартиру ворвется запах знакомых духов, запах свежести и легкости – мама. И он услышит: «Ау! Я дома! Я пришла. И почему меня не встречают?»
Он бросался в прихожую. Мама! Горько плакал, уткнувшись в ее пальто. Под подушкой лежал мамин платок. Какое-то время он пах мамой. Потом запах исчез.
После смерти дочери бабуля сдала. Сидела на кровати и беззвучно плакала. Почти не ела, он заставлял ее съесть бутерброд. Иногда заговаривала про маму. Что-то рассказывала про мамино детство, про довоенную Москву и их комнату на Арбате, про эвакуацию и возвращение, про туфли из холстины, покрашенные мелом, в которых мама пошла в первый класс.
– Я только потом поняла, – всхлипывала бабушка, – почему Ленка так любит тряпки. Она наверстывала. Ничего у нее в детстве не было. Два платья, валенки и холщовые туфли. Кофточка вязаная, старушечья, кто-то отдал. Темный, тоже старушечий, платок. И это все девочке да такой красавице! Господи, Игоряша! А я еще ее ругала за тряпки!
Глядя на фотографию мамы, он часто думал: ну должны же были быть у нее мужчины! Он видел, как они разглядывали ее, как оборачивались ей вслед. Но никогда ничего не замечал – ни малейшего намека на отношения или роман.
Однажды спросил у бабули.
– Не было, – подтвердила та. – Во всяком случае, я про это не знаю. А ты знаешь, мы были близки. – И через минуту добавила: – Ленка отца твоего очень любила. А он… в общем, не оправдал. Грошовым был человечком, мелким, разменным. Не ее калибра, понимаешь? Я думаю, что она понимала. Но это не обсуждалось – табу. И слова плохого о нем никогда не сказала. И мне не давала.
Про отца Журавлев никогда с мамой не говорил. Вернее, так:
– Конечно, был, я же не Богоматерь. Был и сплыл, Горохин, не о чем говорить.
После ухода матери пытал бабушку. Та долго отмахивалась, но наконец сведения дала:
– Курочкин Алексей Викторович, москвич, прописан был в Последнем переулке, по специальности, – бабушка презрительно хмыкнула, – артист цирка, жонглер. Смешно, правда? В общем, циркач, и этим все сказано.
Жонглер Курочкин. И вправду смешно.
И как хорошо, что он Журавлев, а не какой-то там Курочкин.
Жонглера Курочкина он нашел через справочное. Двадцать пять копеек, полчаса – и адрес жонглера Курочкина Алексея Викторовича у него в руках. Нет, в Последнем переулке он давно не проживал. А проживал, вернее, был прописан, на улице Бутлерова в доме номер 15.
Бабушке он ничего не сказал. Поехал сам в пятницу вечером, когда, как правило, все уже дома. Забыл, что Курочкин артист и у него могло быть выступление.
Дверь открыла плотная, широкоплечая женщина в халате и с бигуди на голове. Женщина хрустела яблоком.
– Кого тебе? – спросила она. – Алексея Викторовича? А зачем, кто он тебе?
Журавлев наврал, что он сын его друга, приехал из Когалыма (почему Когалым, черт его знает!), зашел передать письмо, ну и привет.
– Давай письмо, – вытерев руки о халат, сказала женщина.
– Из рук в руки, – помотал головой Журавлев. – Так было велено.
Усмехнувшись, она кивнула:
– Ну тогда жди на улице! Через пару часов заявится. Он во втором отделении работает, в самом конце.
Поблагодарив, Журавлев пошел вниз по лестнице. За спиной хлопнула дверь. А если бы это все было правдой – что он сын друга из Когалыма? Не предложить зайти, обождать, выпить чаю? И некрасивая какая – здоровенная, как борец. Лицо плоское, невыразительное. Губы узкие, злые. Несвежий халат и сношенные потертые тапки. И на нее он променял маму?
Ждать папашу расхотелось, видеть тем более. История с жонглером Курочкиным была закрыта. Только однажды, проходя мимо цирка, остановился, чтобы рассмотреть афиши. Одна фотография подходила – высокий, худой, седоватый мужчина в расшитом блестками костюме подбрасывает кегли. Афиша была старая, блеклая, выгоревшая на солнце. Лицо жонглера почти не проглядывалось. Так, общий вид. Общий вид был ничего. Вполне возможно, лет шестнадцать назад жонглер Курочкин был красив и обаятелен. А все остальное… Да черт с ним! Не было его в журавлевской жизни и не надо.