Птичьи слова передаются туда-сюда, витают вокруг нас в воздухе, в солнечных лучах.
И здесь есть любовь. Дядечка постарше сжимает мне руку и кольцо у меня на пальце и говорит:
– Я люблю тебя, Роза.
И тут птичий гомон становится просто оглушительным. Распускается и расцветает повсюду вокруг нас, словно огромный цветок, и даже непонятно, какого он цвета – настолько он весь разноцветный, и жаль, что я не знаю, как они называются, эти птицы. Кукабарры? Смеющиеся кукабарры? [9] Но не могут же они все быть кукабаррами, ведь, помимо смеха и хохота, они еще и визжат, и клекочут, и скрежещут, и издают трели, и гогочут, и бормочут, и щебечут, и щелкают, и все эти их звуки такие же яркие, цветущие и разноцветные, как и цветы, и вдруг как по волшебству все цветы вокруг становятся одним цветком, одной розой, и тогда я понимаю, что и птица здесь тоже одна. Я знаю, что, как бы это ни было невероятно, весь этот шум исходит от одной птицы, от одной-единственной птицы, произносящей все эти слова, и в этих словах – все птицы, все цветы, весь солнечный свет и все розы на свете, а также еще одна Роза. И тут я понимаю, что вовсе не птицы, не цветы и не солнечный свет издают эти звуки, и это не они произносят все эти слова. Это я сама – это я сама произношу их, и даже не так уж и громко, но шум от этого повсюду и во всем.
– И я тебя люблю, – говорю я.
– О! – вот что говорит мой сын, когда я говорю ему, что влюблена. А еще: – Что-что ты сказала? Влюблена, правильно?
– Не знаю, правильно это или неправильно. Знаю только, что я влюблена.
Позже я говорю то же самое своей дочери.
– Я влюблена, – говорю я.
Моя дочь ничего не отвечает.
– Ну ты даешь, бабуля! – восклицают Частити и Фелисити.
Задаю дочери тот же вопрос, что и сыну:
– Почему ты не сказала мне, что я была влюб– лена?
– Мам… – говорит мой сын, когда я его об этом спрашиваю, и обводит взглядом комнату. Вижу, что он смотрит на фотографию дядечки постарше, которая сейчас и не у самой стенки, и не на самом краю этого, как его там. Она на моем окне, где я ее оставила. На этом, как его… подоконнике. Над горшками с растениями. Deliciosa.
– Я рад, – говорит он, но вид у него не особо радостный. Рад… Радермахера китайская. – Ну конечно же, ты любила его.
– Любила? В каком это смысле любила?
Что же касается моей дочери, то если она и замечает фотографию дядечки постарше у меня на окне, то ничего не говорит. Это у нее всегда очень хорошо получается.
– Почему ты мне не сказала? – настаиваю я. А это уже то, что всегда хорошо получается у меня.
В конце концов она сдается.
– Любишь, любишь, любишь… – бормочет она, нацеливая эти слова в ванну. И вздыхает.
Ну вот, только представьте себе… Я влюблена. Хотела бы я сказать об этом своей приятельнице, но она выпала из окна. Тогда, пожалуй, скажу тому субъекту, который лежит на кровати моей приятельницы.
Он мне по-прежнему не нравится. Я сижу возле кровати своей приятельницы и смотрю на него. Он смотрит в телевизор. Рот у него раскрыт, и пижамные штаны тоже.
– Представляете? – говорю я. – Я влюблена.
На лицо ему садится муха.
– Не в вас, конечно же. – Важно, чтобы он это понял. – Вы мне совсем не нравитесь.
Муха ползет по его лицу. Интересно, почему он так мне не нравится… почему он мне так не нравится.
– Вы даже в скрэббл играть не умеете, – говорю я ему.
Хотя вообще-то причина не в этом. А в том, что он лежит на кровати моей приятельницы. В отличие от моей приятельницы. В том, что у него на счету достаточно денег, чтобы лежать здесь, а у моей приятельницы – нет. В смысле, недостаточно. В том, что у него есть пароль. Так что он может так вот просто лежать и смотреть в телевизор в расстегнутых пижамных штанах, когда по лицу у него ползает муха.
– Не такой уж вы и особенный, – говорю я.
Муха заглядывает ему в рот, раздумывая, не залезть ли туда. Там, должно быть, мерзко.
– Ваш аккаунт могут поменять, как и у всех остальных.
Муха передумывает и ползет к ноздре.
– Может, они знают ваш пароль.
Ноздря муху тоже не устраивает.
– Наверное, даже я знаю ваш пароль.
Муха спускается к его мерзкого вида шее.
– Я знаю целое множество паролей. Слов-пропуско́в. Которые на месте недавних про́пусков.
Эти мерзкого вида складки на его мерзкой шее… Они красные, а не розовые. И выглядят так, будто их сделали ножом – или, по крайней мере, чем-то острым, хотя и не прорезали насквозь. Они похожи на эти, как их… зарубки на дереве. Как будто кто-то что-то отмечал – непонятно только, хорошее или плохое. Или, как это там говорится… подводил черту. Причем не один раз.
Муха ползет вдоль одной из этих зарубок, и ее маленькие ножки исчезают внутри, словно в борозде. Или траншее.
Складки на шее у субъекта, лежащего на кровати моей приятельницы…
Пятнышки на шее у дядечки постарше на фотографии…
Первые – мерзкие. Вторые – нет.
Так вот, наверное, почему мне так не нравится субъект, который лежит на кровати моей приятельницы! Не только потому, что он может позволить себе лежать здесь, на кровати моей приятельницы, но еще и из-за того, что складки у него на шее – это не пятнышки на шее у дядечки постарше.
Больше того: это потому, что он – это не тот дядечка постарше.
И все же вот он: здесь, прямо передо мной. С разинутым ртом. И пижамой.
И вот еще что…
Только сейчас я понимаю, что этот субъект старше, чем тот дядечка постарше.
Тогда почему же я думаю о дядечке постарше как о дядечке постарше?
Постарше чего? Постарше чем кто? Постарше кого?
Почему-то это кажется важным.
Но сейчас у меня нет времени заблуждаться об этом. Я слышу, как приближается девушка из Скифии, которая несет чай, или лекарства, или фрикадельки.
Жду, сколько могу, поскольку муха опять в движении. Смотрю, как она ползет обратно к краю мерзкого рта этого субъекта и скрывается внутри.
– Ну ладно, пока! – говорю я. – Потом еще как-нибудь при случае загляну, сыграем в скрэббл. Только чур не мух левать!
Постарше чем кто? Постарше кого?
Может, мой сын знает. Мой сын так много всего знает…
Поэтому я записываю этот вопрос в большой ежедневник, чтобы он увидел его, когда появится здесь в следующий раз.
– Что это? – спрашивает он, когда видит его.
– Это ежедневник.
Мой сын обводит взглядом комнату.
То, что я написала, – это, как мне казалось, достаточно простой вопрос. И все же мой сын, хотя и так много всего знает, легко приходит в замешательство.
А спрашивается там вот что: «Кого постарше тот дядечка постарше?»
Пытаюсь ему помочь.
– Это про дядечку постарше на фотографии. Того дядечку постарше, которого ты всегда выставляешь вперед на этом, как его…
– Трюмо.
– Трюмо? Что это за фамилия? Французская? Или швейцарская?
Теперь он в еще большем замешательстве. Я такая невыносимая корова…
– Ладно, как бы его там ни звали… Давай не будем заморачиваться именами и фамилиями. Этот дядечка постарше… Он явно постарше. Постарше, чем…
Мой сын смотрит на меня столь же озабоченно, как и тогда, когда я упоминаю об аккаунтах и паролях. Нужно облегчить ему задачу.
– Давай попробуем еще разок, – предлагаю я. – Этот дядечка постарше, как бы его там ни звали… Я в него влюблена.
Вид у моего сына очень усталый. Как будто он тратит слишком много времени на то, чтобы все организовывать, все улаживать, присматривать за моим аккаунтом. Но чувствую, что я уже близко, так что повторяю еще раз:
– Я люблю его. Так ведь?
– Ну конечно же любишь, – отвечает он, как будто окончательно сдавшись.
– Конечно же люблю… А он?..
– Он – твой муж. Вернее, был. Он был твоим мужем, мама.
Наконец-то мы хоть чего-то достигли.
– Итак, он мой муж. И у него красивые пятнышки на шее. И я в него влюблена.
Вид у моего сына еще усталей – уставшей? – чем раньше.
– И твой отец, – добавляю я, и он вроде как… морщится. Как будто я только что в него чем-то швырнула или сказала неприличное слово.
– Нет, – говорит он. – Просто твой муж.
И обводит взглядом комнату.
Все это как-то связано между собой, конечно же. Конечно же, связано.
Имена меня не особо волнуют. В отличие от времени. Впервые я понимаю, что меня волнует время. Впервые за долгое время меня заботит время.
Да уж, самое время…
А вон там, на этом, как его, – остальные фотографии. Фотографии помоложе, фотографии с улыбками. Я смотрю на них и вижу уйму улыбок, и еще бо́льшую уйму времени. Это явно семейные фотографии. Семьи Трюмо.
Ха-ха.
На окне – фотография того дядечки постарше. То есть под окном. На под-оконнике. Он не улыбается, и у него чудесные пятнышки на шее. Позади него, в окне, – деревья, а за окном еще больше деревьев и цветов: там сад, пение птиц и тот звук: «Я люблю тебя».
Я внимательно рассматриваю их.
Особенно мне нравятся рамки. Они помогают фотографиям стоять более-менее прямо, а не лежать на этом, как его там, – что хорошо, и показывают, что эти фотографии важны – достаточно важны, чтобы вставить их в рамки. Рамки с цветочками по краям, или с маленькими сердечками, или с ракушками, или с ангелочками. Вообще-то разновидностей рамок здесь больше, чем разновидностей улыбок внутри этих рамок. Потому что на самом-то деле все улыбки со временем выглядят практически одинаково. На самом-то деле.
Хотя одна из рамок не стоит, а лежит плашмя. За всеми остальными, возле самой стенки. Видать, упала – прямо на заключенные в ней улыбки. Или кто-то ее так положил. Опять ставлю ее на эту, как ее там… подставку и смотрю на нее.
Там двое малышей. Они улыбаются. Вообще-то даже хихикают. И, что еще более важно, шевелят своими маленькими пальчиками на ногах. И, что еще более важно, кто-то стоит позади этих двух хихикающих малышей. Вернее, склоняется над ними сзади и щекочет их, заставляя хихикать и шевелить пальчиками на ногах. И, что еще более важно, этот кто-то – муж– чина.