Я сажусь рядом с ним, предлагаю сыграть в скрэббл, но он просто таращится в телевизор.
– Вы мне не нравитесь, – напоминаю я этому мерзкому субъекту, просто чтобы внести ясность.
Но он лишь смотрит в телевизор, где какие-то важного вида персоны выходят из какого-то важного вида здания, а менее важные личности тычут в них своими микроскопами… микрофонами. Эти важные персоны – вроде как политики или преступники, растлители малолетних или архиепископы. Мне все это совершенно неинтересно. Смотрю, как по одной из этих мерзких складок на шее у субъекта ползет муха. Другая муха заглядывает в мерзкую прореху на его пижаме, как будто ищет пароль.
– Все меняется, – говорю я ему.
Я хочу, чтобы что-то произошло. Припоминаю своего безголового мужа с его могучей шеей. Я хотела, чтобы что-то произошло, и тут оно и произошло.
– Перемены – это хорошо, – говорю я.
Я думаю о дядечке постарше и о том, насколько я люблю его чудесные пятнышки, которые не рак кожи.
– Или нет, – добавляю я.
А потом думаю о малом, который здесь не живет, неподвижно сидящем возле стены под акулами, хотя при этом его куда-то переводят.
– Я знаю, что происходит, – говорю я, поскольку какого хрена – этот субъект все равно не слушает. – Я знаю, что вы можете позволить себе заплатить. Я видела груду золота на столе у Менеджера по Исходу.
По телевизору тем временем показывают полицейских, которые не похожи на полицейских и которые держат какого-то важного малого за руки и ведут его к полицейской машине, которая не похожа на полицейскую машину. Потом они помогают этому важному малому забраться на заднее сиденье, бережно обращаясь с его головой, чтобы он ею не стукнулся, отчего становится понятно, что это полицейские и что это полицейская машина.
– Но всегда есть что-то еще, – говорю я.
Этот малый в телевизоре кого-то мне напоминает.
– Всегда приходится платить все больше и больше, – говорю я.
На лице у субъекта выступают капли пота. Стекают по подбородку. Скатываются в мерзкие складки на шее. Муха прикладывается к ним, пьет.
В телевизоре появляется малый, очень похожий на того, что был с полицейскими какое-то время назад. Он смеется и размахивает бутылкой шампанского, после чего разрезает золотыми ножницами широкую ленту и обнимает за плечи какого-то другого знаменитого малого, а потом опять шампанское, красивые молодые женщины и еще важного вида здания. Похоже, это очень успешный гангстер или политик. Затем в телевизоре вновь полицейская машина, и вот он там, на заднем сиденье, когда та медленно отъезжает от тротуара. Он не смотрит в окно, просто склоняет голову к коленям. Чувство, исходящее от телевизора, – это стыд, поражение, крах.
И только теперь я вижу, что субъект, лежащий на моей кровати, вовсе не вспотел. Это не капли пота, что стекают у него по щекам и капают с подбородка, чтобы разлиться маленькими мерзкими речками по складкам на шее. Это слезы.
Муха все равно их пьет.
Он плачет. Он рыдает. Он всхлипывает.
Я понимаю, кого напоминает мне тот малый в телевизоре.
Затем рот субъекта, все еще открытый и нацеленный на экран, меняет форму настолько, чтобы издать звук.
– Солнце… – произносит он.
И вот тебе на: я вдруг хочу сказать ему, что все хорошо. Что все в порядке. Что солнце – это хорошо, что залитый солнцем сад невыразимо прекрасен.
Но нет. Не солнце.
– Сынок… Сынок мой…
Если и есть что-то, что меня совершенно не волнует, так это сыновья других людей.
Однако…
Только вот…
Тем не менее.
Слезы ручьями текут у него по шее, и из всех странностей, которые вроде сейчас происходят, самая странная – это то, что я держу его за руку.
– Сочувствую, – говорю я ему.
Он вновь замолкает. Молчит и всхлипывает. А в молчаливом телевизоре беззвучно отъезжает машина, на заднем сиденье которой, склонив голову, молча сидит его сын между двумя молчаливыми полицейскими.
Я держу его за руку. Нас только двое. И мухи.
– У меня тоже есть сын, – говорю я ему, на случай если это поможет. – Вот что вам нужно в этом месте. Хороший сын, с тщательно вытертой попой. Который знает ваш пароль, который присмотрит за вашим аккаунтом.
Это не помогает. Естественно, не помогает. Его сын какое-то время не будет присматривать ни за какими аккаунтами. Наверное, как раз поэтому полиция и забрала его. Они раскрыли что-то неприглядное касательно его попы. Они знают его пароль. Они знают всё. Вот почему они относятся к своим служебным обязанностям так скрипуче… крупозно… Скрупулезно. То, как они усаживают его в полицейскую машину, то, как они бережно придерживают ему голову, чтобы помочь ему забраться в полицейскую машину, то, как они медленно увозят его с его паролем и его позором… Это Передовые Методы. Это отвечает Высоким Критериям, с прицелом на будущее.
Всегда есть что-то еще, всегда есть что-то большее. Вам всегда приходится платить больше. Всегда находится кто-то еще.
Субъект на моей кровати все еще плачет.
Я пробую другой подход.
– Это Всеобъемлюще, – говорю я. – Личностно-Ориентированно.
Это не помогает.
Я держу его за руку.
Муха заглядывает ему в пижаму.
А я опять пытаюсь рассказать ему про залитый солнцем сад, про пение птиц, про дядечку постарше и его глупые шуточки. Про то, как меня сбил с ног лорикет и про то, как я сказала: «Я люблю тебя».
Это тоже не помогает. Я сижу там и держу его за руку. Этого достаточно.
Он знает. Я знаю. Мы оба знаем. Это то, что мы оба знаем, как пароль.
Наконец, когда полиция давно уже увезла его сына на полицейской машине со всеми его паролями, аккаунтами и всеми его возможностями постоянно платить все больше и больше, появляется Сердитая Медсестра, как я и предполагала.
Какое мне дело? Какое мне дело до этого мерзкого субъекта с мухами на шее и под пижамой? Какое мне дело до того, что этого его ганг-ганга, его солнечного мальчика, его собственного сыночка Джима увозят куда-то вместе с его способностью постоянно платить все больше и больше? Какое мне дело до того, что этот мерзкий старый субъект больше не способен платить все больше и больше? Какое мне дело, если это означает, что его переведут, как и всех осталь– ных?
Сердитая Медсестра смотрит на нас обоих. На него, с его открытым ртом и мухами, одна из которых пьет слезы с его шеи, а другая заглядывает в расстегнутую ширинку его пижамы. И на меня, держащую его за руку.
Смотрит и улыбается.
На следующий день, когда я заблуждаюсь в коридоре, вижу, как Менеджер по Исходу заходит в ту комнату – в ту самую комнату без шелка на дверной ручке. Я очень тихо следую за ним – на достаточном расстоянии, чтобы увидеть, как он выключает телевизор и что-то делает с подушками того субъекта, пока разговаривает с ним, низко склонившись над ним и почти прильнув к нему – словно муха, ползающая у того по шее. Когда Менеджер по Исходу оборачивается в сторону двери, я вижу золотой отблеск от его водолазного костюма, словно предостережение, и быстро удаляюсь со своим ходунком. Вскоре после того, как он уходит, я вижу, как в комнату заходит Сердитая Медсестра. Когда она опять появляется в дверях, в руках у нее подушка.
Я знаю, что это за подушка. Я достаточно смотрела телевизор. Это улика.
Я вхожу в комнату после нее. Рот лежащего на кровати субъекта открыт. Глаза открыты. Пижама открыта.
Жизни в нем не больше, чем в темном телевизоре на стене.
Мне нужно рассказать сыну о своих открытиях. Мне нужно рассказать дочери. Я должна поговорить со своими детьми, рассказать им о том, что я выяснила.
И что же такого я выяснила?
Или поняла?
Опасность…
Мне нужно, чтобы мои дети сумели понять. Чтобы суметь понять, мне нужны мои дети.
Моя приятельница, лежащая на спине на парковке… Субъект со складками на шее – на самом-то деле не такими уж мерзкими, – с раскрытыми ртом и пижамой, который звал своего сына и которого я держала за руку… Сердитая Медсестра с подушкой в руках…
Так что теперь должен появиться кто-то еще. Тот, кто может платить больше. Тот, к чьему аккаунту можно получить доступ, чтобы пополнить груду золота на столе Менеджера по Исходу.
Всегда больше. И никогда меньше. Тем более и тем не менее.
Ничто из этого не важно. Важна потеря. Утрата.
Я явно несу какую-то чушь.
Моя дочь кладет голову на край ванны и вздыхает.
Мой сын обводит взглядом комнату, как это обычно делает.
Я не оставляю попыток. Говорю им, что мне нужно рассказать им о своих открытиях.
– И что же ты открыла, мама? – спрашивает моя дочь, давая понять, что она слишком занята и слишком устала, чтобы отвечать. Она тщательно моет ванну. Если б она сумела найти еще одно растение в горшке, она бы его полила. Она вполне может вымыть мне ноги, прежде чем закончит. Фелисити и Чарити сегодня с ней нет, только Господь Бог. Фелисити и Чарити «клубятся» – теперь, когда их экзамены позади. С изумлением представляю их себе в клубах дыма, и слово «отрываются» в качестве пояснения мне тоже мало что проясняет.
– Отрываются, – говорит моя дочь, как будто это слово подразумевает все, что противоположно моей ванне и Господу Богу.
– По-моему, у Частити есть парень, – говорит она, как будто это последняя, как ее там… соломинка.
– Значит, у нее больше нет проблем с биологией?
Моя дочь вздыхает.
– Мам, ну какие тут могут быть открытия… – говорит мне мой сын, когда видит, что я написала в большом ежедневнике.
– Как-то это больно уж странно, – говорю я ему, после чего пытаюсь как можно более толсто… жирно… полно описать, как субъект на моей кровати умер после того, как я взяла его за руку, и как до этого полиция увезла его важного сына-гангстера, бережно обращаясь с его головой, и как потом явился Менеджер по Исходу, чтобы безглагольно… безотлагательно поговорить с ним о кучах золота и вложении его подушек, после чего явилась Сердитая Медсестра, которая ушла, унося подушку, в результате чего телевизор и субъект на моей кровати оба не подавали признаков жизни.