Все, что мы помним — страница 28 из 39

Мой сын обводит взглядом комнату, как будто не понял ни единого слова, произнесенного мной. А потом говорит:

– Ты ведь доверяешь мне, мам?

Так что я знаю, что он и вправду все понимает, хотя по всем статьям вроде бы и нет. Он такой хороший сын… Ничем не хуже любого важного ганг-ганга. Интересно, знакомы ли они друг с другом? Мой сын с его тщательно вытертой попой и сын того покойного субъекта с его тщательно оберегаемой головой? Оба помогающие Менеджеру по Исходу достичь Наилучших Практических Показателей, с прицелом на будущее.

Но они еще и разные, эти хорошие сыновья. Один из них – важный гангстер в телевизоре, а у другого – затыки с денежными потоками. Один из них передает гангстерские деньги Менеджеру по Исходу, чтобы у его отца была лучшая комната и лучшее окно, а другой лжет своей матери касательно ее аккаунта, чтобы Менеджер по Исходу мог отстирывать свои золотые водолазные костюмы, в результате чего получает свои денежные потоки, а его мать – свой лоскуток шелка, привязанный к другой дверной ручке, и парковку за окном. Одного из них увезла полиция, отчего у его отца вдруг возникли проблемы с подушкой, а другой делает вид, будто у его матери нет проблем с паролем, чтобы он мог решить свою проблему с затыками и убедиться, что у Менеджера по Исходу нет проблем с золотыми водолазными костюмами, с прицелом на будущее.

Хотя ничего из этого не важно. То, что важно, – это потеря. То, что важно, – это утрата.

А еще почему-то бережное обращение с головами. То, как бережно полиция обращалась с головой сына-гангстера, когда увозила его прочь… То, как мой хороший сын так бережно заталкивает свою мать и ее ходунок в свою маленькую машину, когда отвозит ее в какое-нибудь милое местечко выпить чаю… Может, как раз туда и увезла полиция сына этого покойного субъекта? В какое-нибудь милое местечко выпить чаю? Это кажется маловероятным. Но люди безусловно бережно обращаются с головами других людей.

Мой сын, безусловно, очень бережно обращается с головой своей матери. Или с тем, что у нее внутри. И что же у нее там внутри? Ее пароль? Мой сын говорит мне, что я должна беречь свой пароль. Мой сын так бережно бережет мой пароль, что даже не дает мне знать, какой он у меня.

Я так горжусь им… Может, он и не какой-нибудь знаменитый гангстер, но старается изо всех сил. Навещает меня почти каждый день, пишет в большом ежедневнике, чтобы я ничего не забыла, иногда отвозит меня в какое-нибудь милое местечко выпить чаю, хотя терпеть этого не может, и идет на все эти хлопоты, связанные с враньем про мой аккаунт.

И, как будто всего этого недостаточно, каждый день, когда приходит меня навестить, выставляет фотографию дядечки постарше на самый край этого, как его там, – перед всеми остальными фотографиями семьи Трюмо. Даже несмотря на то, что этот дядечка постарше ему не отец. Даже несмотря на то, что его отец – это тот безголовый субъект, которому оторвали голову, когда он щекотал пальчики на ногах своих детей.

Конечно, я также горжусь и своей дочерью и всей ее работой с ваннами, Фелисити и Чарити. Но у нее есть свой Господь Бог, равно как Фелисити и Чарити. А у моего сына – только его денежные потоки и тщательно вытертая попа. И мой аккаунт.

Но это потеря. Утрата. Что как-то связано с тем дядечкой постарше с чудесными пятнышками на шее – чудесными пятнышками на шее, которые не рак кожи, в саду, где смех и птичий гомон и держание за руки.

И с тем, как я держала за руку покойного мужчину, лежащего на моей кровати, в моей комнате – когда он смотрел, как его сына бережно увозят прочь, а мухи ползали в складках его шеи, которые в конце концов оказались не такими уж мерзкими. Я держала его за руку, и он умер. Я держала его за руку, и была любовь, а потом он умер. Любовь не между мной и этим покойным мужчиной, естественно. Между покойным мужчиной и его сыном. А еще потеря. Утрата.

Так что шеи… Держание за руки… Потеря.

И мой сын и моя дочь.

Дядечка постарше в саду никогда не щекотал пальчики на ногах моих детей.

Дядечка постарше не имел никакого отношения к моим детям. И мои дети не имели никакого отношения ни к нему, ни к его саду.

И это тоже потеря. Тоже утрата.

Мой первый муж потерял голову.

Мои дети потеряли своего безголового отца.

Я обрела дядечку постарше, сад и любовь.

А мои дети – нет.

Для меня это любовь.

Для них – потеря.

Я явно не слишком-то хорошая мать.

И все же они приходят навестить меня, и делают записи в большом ежедневнике, и встают на колени возле ванны, и присматривают за моим аккаунтом, и моют мне ноги, и поливают мои комнатные растения, и возят меня в какое-нибудь милое местечко выпить чаю, и переставляют фотографию дядечки постарше, который их не любил, на самое видное место, перед всеми остальными фотографиями семьи Трюмо, и оставляют фотографию своего безголового отца, который любил их, в самой глубине, возле стенки.

Какие же они хорошие дети…

Такое ощущение, что они бережно обращаются с моей головой. Головой их старой плохой матери.

И все же…

Тем не менее…

И все же, тем не менее, я в опасности.



– Просто обожаю эти милые пятнышки у тебя на шее, – говорю я дядечке постарше в саду.

Он, смеясь, держит меня за руку.

– Конечно же обожаешь, – говорит он. – Они – моя самая обожаемая черта.

– Это не рак кожи, – говорю я.

– Да, – говорит он. – Это не рак кожи. Это как раз то, чем они не являются.

Смех, солнечный свет, птичий гомон…

Что-то не так.

– Скажи мне что-нибудь смешное.

Он лишь смеется.

Я не помню, чтобы он когда-нибудь не смеялся. Я вообще не помню, чтобы он не смеялся. Я не помню, чтобы он не смеялся, хоть когда-нибудь.

А еще я не помню, чтобы он когда-нибудь говорил о моих детях.

А еще я помню, что я никогда не говорила о своих детях. Никогда.

Это то, что, как я помню, мы никогда не делали вместе.

Потому что есть только мы. Только мы двое, а еще солнечный свет и смех.

А еще чего я не помню, помимо своих детей, так это детей дядечки постарше. Или его жену. Его предыдущую жену, ясное дело. Я знаю, что у него была предыдущая жена, а также дети, потому что он никогда о них не упоминает. Это очень похоже на лоскуток шелка на дверной ручке.

Мы забываем вместе. Есть только мы. Только мы, всегда и во все времена.

Наверное, это неправильно.

Или, наверное, дело в том, что хоть он и смеется, но больше не отпускает своих шуточек. Своих глупых, милых шуточек.

– Расскажи мне анекдот, – прошу я.

Он смеется.

– Ты давно проверял курсы наших акаций? – говорю я. – Тебе не кажется, что они перестали расти?

Он смеется.

– Я тут видела красивого ганг-ганга в нашем огороде, – говорю я. – Но мы с тобой, конечно, уже видели попу гая, так что для нас это совершенно бананное зрелище.

– Ха-ха, – говорит он. – Ха…

Тем не менее он больше не отпускает своих ужасных шуточек, переиначивая имена и названия. Он больше ничего не называет по именам. Больше ничего не именует. Никогда. И не только детей. Попугаев тоже. Больше никаких теперь Callocephalon fimbriatum или Acacia pycnantha. Наверное, все, что ему сейчас нужно, – это лоскуток шелка, прикрепленный ко всему. Даже к тому, чего вроде как не существует, вроде других людей или детей.

И вот тут-то я и вспоминаю.

– Что еще тебе сказали врачи? После того как сказали, что эти чудесные пятнышки – не рак?

Он не смеется, а лишь сжимает мою руку.

– Я не помню, – говорит он.

– Попробуй вспомнить, – говорю я ему.

– Нет, – говорит он. – Это как раз то, что мне сказали врачи. Что я уже много чего не помню. Что я забываю. И что так и буду забывать. Сейчас это названия вещей. А скоро и сами вещи. Все без исключения.

Я смотрю на его шею и на эти чудесные пятнышки, которые не рак. И я смотрю выше его шеи – на то, что еще увидели врачи и что гораздо хуже. Туда, где они увидели забвение. И теперь я тоже это вижу. И хотя все это происходит еще до лоскутков шелка на моих собственных дверных ручках, я хочу привязать лоскуток шелка для дядечки постарше. И пусть даже все это происходит раньше, я все равно знаю, что для лоскутков шелка уже слишком поздно. Уже слишком поздно для всего.

Так что мы сидим, держась за руки в саду, и вокруг нас лишь гомон птиц.

– Мне страшно, – говорю я своему сыну.

– Я в опасности, – говорю я своей дочери.

Я знаю, что меня ждет.

Сердитая Медсестра только что была здесь со своей планшеткой, улыбалась и стучала мне по колену крошечным молоточком, а девушка из Талибана дала мне чудесную чашечку чая с моими новыми лекарствами и предположила, что мне, наверное, будет еще чудесней сесть поближе к окну, за которым автомобильная парковка.

Сердитая Медсестра уделяет повышенное внимание моим подушкам.

– Дайте-ка я поправлю вам подушки, лапочка, – говорит она, после чего улыбается.

– Вам меня не напугать, – говорю я ей, но мы обе знаем, что это не так.

Мы понимаем друг друга.

Она выбирает подушку, поскольку я отказываюсь сидеть достаточно близко к окну для их целей. И скоро здесь появится Менеджер по Исходу, дабы осуществить этот, как его… перевод. После чего Сердитая Медсестра вернется, чтобы прибрать улики. Наверное, помимо груды золота в кабинете Менеджера по Исходу там растет и гора подушек.

Но ничто из этого на самом-то деле не важно. Чего я на самом деле боюсь, так это забвения. Всегда есть что-то еще, что можно забыть.

– Я забыла вас, – говорю я своим детям.

По крайней мере, пытаюсь. Но они вроде как не слышат меня.

Тем не менее я не оставляю попыток.

– Простите меня, – хочется сказать мне. – Я не была хорошей матерью. А вы были такими хорошими детьми… Вы были так добры к своей плохой матери… Вы никогда не бросали меня. Тем не менее я бросила вас, отрезав голову вашему отцу, который любил вас. Ваша мать отрезала голову вашему отцу, хотя он играл с вашими пальчиками на ногах, а потом забыла про вас в саду с дядечкой постарше, который любил ее, пока не забыл тоже… пока тоже не забыл. И я сожалею об этом, но у меня была любовь, и это была не просто доброта. Это был смех, и солнечный свет, и пение птиц.