Все, кроме смерти — страница 12 из 19

Лабада, любода, бебека, лебезяй!

Ям, ням, мамана, убубу!

Убубу лебедей!

Лебедей!

Где??? Прыщ! Хвощ, борщ, дощщ, мощь!

Катерпиллер!

Дыррррр! Мрак! Бряк!

Мяя-кушка! Пы-ыпочка! Ё-олочка!

Тинь-тинь - трах!

Квак!

Поэта Трэвогу стащили со стола за ногу, поцеловали сразу две фрикаделистые курсистки, а у них в глазах - синева, а грудки колышутся едва.

Сквозь дым контрабандного индийского сандала и папирос первого классу “Тибет” от столиков доносятся вялые клики:

“Браво, Вава, жарь до пеплу!” “Так им и надо!” “Все равно все пьяные!”.

И тут же затолкали Ваву и забыли, следующий претендент занял внимание публики.

- Я правнук Царя Ирода! Мне две тысячи лет!

- бронированный подросток Бугай Гаевский в канареечной кофте с колоссальным лиловым бантом взгромождается бутсами на сцену, раскланивается бритой головою. На брпоблестящем черепе - крест - накрест телесного цвета пластырь. В руке - половник с дырками.

Орет с надсадой:

- Взвод,

Цельсь

Пли!

Тиф.

Цельс!

Спирт!

Вырвало

Родину

Начерно!

Голову враг на пику вздел!

Годуновы

кровавые

мальчики,

В пиз- де!

Гром.

Граб.

Грот

Вот.

В рот:

Анекдот.

Жид меня

Повстречал

у ворот

И… живет.

Улицы

косоротятся,

Переулки

косоворотятся,

Богородица

простоволосица.

Мама, выйди,

и поглазей.

Бог, закройте,

заткните хайло газет!

Смена кадра. Диалог. Детали.

Гортанный матерок Гаевского потонул в нежном говорке русой хорошей девочки за столиком у окна. Оплыл воск по бутылочному горлу, хорошая девочка теребила ворот вышитой по льну цветиками малороссийской сорочки. И бормотала, полузакрыв глаза, своему лысому виз-а-ви бредни. Лысый бодро разделывал ножиком-вилкой бифштекс и заразительно, с причмоком, жевал. Хорошая девочка старалась перекричать гомон погреба:

- … Когда я жила у мамы в Житомире, мне няня сказывала побасенку…

- Фляки! Три! Горошек мозговой! Разварной макрель! Отмена! - настырно вклинился официант.

За узким оконцем то и дело электрически вспыхивала весенняя синева - катила фронтом на Город, против течения Реки - по всем мостам и ржавым крышам с люкарнами и воровскими чердаками - сухая ночная гроза. Вздрагивали без грома электрические разряды, с треском рассыпался свет за крестовыми рамами.

- Няня говорила… В Житомире… Воробьиная ночь со сполохами бывает раз в шесть лет… Папоротник цветет… и рябинки… Колдуны варят привороты. Петя, вы не слушаете! Петя, я так не могу, я поеду отсюда… Петя, меня тошнит! Вот жила я у мамы в Житомире…

- Люблю гра-азу в начале мая, когда весенний чтототам! - густо из живота отозвался едок Петя и скучно пожал под скатертью лягушиную девочкину коленку.

Сухие сполохи за отодвинутой занавеской - сверк-сверк!

В проходе меж столиками уже тесно танцевали пьяные потные пары с привизгом и стуком каблуков.

- Мой голос все равно не будет услышан. Это - автобиографическое.

На сцене Ида Рубинштайн, вечно шестнадцатилетняя блондинка в лиловом платье для коктейля. На тощих плечах - черная цыганская шаль с красными розами и маками. Ида прижимала бисерную театральную сумочку на лямочку к нулевой груди. Зрачки расширены. Как ангел.

Поэтесса декламировала, раскачиваясь нараспев, упирая в нос на букву “Э”:

- Виолэтта, больная сирень.

У лазорево - пенного моря.

У причала с печалью во взоре

Виолэтта - больная сирень.

Виолэтта, больная сирень,

Паруса небеса воскресили.

Бескорыстны весны клавесины

Виолэтта больная сирень.

Виолэтта больная сирень

Экзотических слез лазурее

Ты склонилась к ногам Назорея…

Виолэтта - больная сирень.

Электрический шорох кружав,

Берега Магелланов и Куков,

Чрева монстров и бисерных кукол,

В потаенном экстазе дрожат.

О, в каком из полдневных Соррент,

Я увижу твой профиль, напротив…

Мы обрушимся в прозу, как в пропасть

Виолэтта - больная сирЭнь!

На глаза Иды навернулись честные, как у трехмесячной телочки, слезы.

Чуть-чуть потекла тушь. Боже, какая чушь… Чтица изломанно спустилась по шаткой лесенке, ее немедленно схапал под локоток некто в тирольской шляпе с фальшивыми усами - и шепчет, шепчет в розовую раковину ушка атласные непристойности.

Ида устало отмахнулась - оставьте меня, самец! - и, кривя меланхолический рот намотала на вилочку яичницу - глазунью с чужой тарелки.

Под жалкий дребезг специально расстроенного пианино блондинку сменил месье Брют, инфернальный андрогин, дамский угодник, ребенок - апаш. Душа общества. Кудри, жабо, безупречный смокинг, нарцисс в бутоньерке

Брют был краток и брезглив, как кот на снегу. С публикой общался сквозь зубы. На записки принципиально не отвечал.

- Новое.

Читал снисходительно, часто приглаживая ореховую с отливом прядь на лунном лбу.

Дамы восторженно пищали носиками и заказывали крепленое крымское.

- Я провожаю умерших. Отблеск

Солнца на кровлях. Кто там? Не ты….

Девушка пела. И длился обыск

О, немота его понятых.

Облако. Марево. Марта просинь

Яблоко, боль, короли, рубли

И овдовевшая Марфа просит:

Не хорони его, местный клир…

Было нам холодно, зябко, колко

Волки входили. Затем - волхвы…

Возле горбатой родильной койки

Ландыш - с полфунтом простой халвы.

Я провожаю умерших. В волость

Рая. В губернию Никогда…

Девушка, пой… Потеряешь голос.

Имя. Девичество. Города…

Ярого воска топили ночи…

Темный в погонах кричал: Назад!

Гроб. Кисея. Поцелуй в височек.

Все. Отойди. Отведи глаза.

Отчитав Брют, без сердца поклонился: наше вам с кисточкой! Ароматная прядь взлетела и красиво упала на лоб.

Маэстро Брют сошел в зал кафе и спросил водки, и даже обнял бедную всеми покинутую Лилю Магеллан и покормил рыбной котлеткой пекинеса.

На бледных пальцах - наборные перстни, слишком слабые соскальзывали в соусник с жирными потеками бешамели.

Дрожали свечки.

За окнами вздрагивала, электрически скворча, воробьиная ночь.

Вдребезги грохнула фарфором об пол овальная селедочница. И уже, без пардону, зажимая ладонью рот, сбежал в клозет из за столика, залетный офицер, и покатилось под столик надкусанное яблоко.

Заварилась в погребе невероятная муть, и трое вывели одного и побили, но полицию никто не крикнул - все свои, фискалить не принято.

Темная кровь замарала ноздри и белую розу в вазоне.

Хохотала в ящике с колесами безногая Клавка.

Никто толком не смотрел на сцену, где в полудреме играл тапер, где глумился над публикой кухонный чад и табачный дым. Шаманили и мельтешили клавиши.

Читал с места самородок Саша Англетер, в простой голубой рубашке навыпуск с шелковым отливом, золотой поясок, алые кисточки. Рус. Голубоглаз. Румяна смазаны вкось. Со вчерашнего дня пьян, отчего мил. Говорил напевно:.

…И за кем я только не хаживал,

И кому не ломал хребта,

Мало прожито, много нажито,

Бархат-кожанка, гной в уста…

Азиатчина, голубятенка,

То стреляю, а то кадрю…

Хулиганщина, отсебятина…

На прилавок склоню кудрю…

Вспомню матушку, избу, телочку,

Три иконы на теплице…

Разговоры в ночи. Иголочка,

Погадай ты мне на кольце.

… Да, Ты прав, в начале было слово.

Спит торжок, пушится вербный куст.

В этой жизни ничего не ново:

Умереть? Конечно. Завтра. Пусть.

- Умремте! Умремте! Умремте! - истерически рыдала Лиля Магеллан на коленях в предбаннике дамской комнаты и рвала на груди крючки голубого лифа.

Кудрявые подруги сбрызнули ее из сифона холодной водой и вывели под руки.

Заполночь.

- Десерт Фламбе! Стерлядка а натюрель! Рассольник с почками четыре порции! Бефстроганов моментально! - хрипел официант.

Крупный план. Диалог восьмерка

-… заметь, счета всей сволочи оплачиваю! Кабак с хабалками! Но если не брезговать - золотая жила! Взять любого, вытрезвить, отмыть, переодеть в белое - талантищи, священные звероящеры! Люблю! - Альберт возил двузубой вилочкой по тарелке перья зеленого лука и дольки моченого чеснока,

- Так “люблю” или хабалки? Ты разберись, Бога ради - Вавельберг закрутил на столешнице стаканчик с тяжелым дном - крахмальный воротничок - фасона “отцеубийца” подпирал сытый двойной подбородок юноши, он явно вышел из роли перепуганного дебютанта - Пора баиньки… Полвторого ночи, пора честь знать. Экипаж ждет…

Приятели пили ананасную воду на выгодном месте - у самой сцены за столиком с

неубранной табличкой “Reservee” посреди.

- Тоже мне Клондайк, тут не золотоискатель нужен, а золотарь. Знаешь, есть такое понятие “золото дураков” - блестит сильно, а на деле - пшик. Пирит, по географии гимназисты проходят.

Мишель выдавил в стопку половинку лимона.

- Твое здоровье, Берти.

- Не дождешься, ангел мой. - Альберт, отмахнулся, с пятого раза мелко чиркнул спичкой по краю коробка - спичка погасла, он с досадой прикурил от свечи - Ты не понимаешь, Миша, нас сомнут, они останутся… Тут в подвале было воды по колено. Пасюки дохлые, плесень… А теперь? Стены, правда, сочатся, зато какие люди расписывали, за каждый ляп кистью могу душу продать… Даже свою! Все наспех, а уже - атмосфера, драпри только с утра привезли, жратву заказывал в кухмистерской у Корша, обслуга оттуда же, вышколенные… аж тошнит! А ты резонер…

Жеваная папироска повисла на мокрой губе Альберта.

Болотные свечи чертили зигзаги отсветов на его нафиксатуаренной макушке.

- Да-да, резонер. И еще, как выражаются твои декаденты “слепая кишка”. Так вот - твои священные звероящеры верещат, мельтешат и мешают мне кушать и пищеварить. Как тебе шипение подколодного буржуа?

Мишель незаметно расстегнул под столом пару перламутровых жилетных пуговок и с аппетитом вымакал корочкой хлеба соус.