? – переспрашивает Манфред.
– Ну да, – подтверждает Малин. – Преступления чести совершаются не только в отношении девушек. А преступником может стать не только мужчина. Напомните-ка мне, в каком году погибла Ясмин Фоукара?
– В двухтысячном, – отвечаю я.
– Что и требовалось доказать! – восклицает Малин, взглядом упершись в потолок. – До событий одиннадцатого сентября. И до убийства Фадиме Шахиндаль[20]. В те времена мы были еще чертовски наивны.
Малин ненадолго замолкает.
– Так у вас есть какие-то зацепки?
– Не особенно, – признается Манфред.
Она кивает, поднимаясь со стула, и на мгновение прикрывает веки.
– Знаете, иногда мне так сильно недостает Ханне.
Ни я, ни Манфред не отвечаем – мы все тоскуем по Ханне.
Ханне Лагерлинд-Шен работала профайлером и помогала нам в раскрытии многих запутанных дел. Здесь, в Управлении, ее даже прозвали ведьмой – за сверхъестественную способность выходить на след преступника вопреки всякому здравому смыслу. Но она мертва вот уже больше года, и как бы нам ни хотелось, помочь Ханне больше не сможет.
– Мне тоже пора, – смущенно произносит Манфред.
Он поднимается, энергично потирая колено.
– Болит? – спрашиваю я.
– Не то слово, – признается он. – Врачи говорят, мне нужно сбросить вес, иначе улучшений ждать не придется.
– Надо же.
Я не намерен указывать ему на то, что существует масса других причин похудеть – например, он смог бы увидеть, как растет его четырехлетняя дочь. Но зачем повторять то, что ему и так прекрасно известно?
Манфред и Малин вместе удаляются по коридору.
Последнее, что мой слух успевает выхватить из их разговора до того, как они скрываются за поворотом, – слово «подгузник».
После ухода Манфреда я возвращаюсь в свой скворечник и собираю нехитрые пожитки. Блокнот, мобильник и желтый стикер со списком покупок: молоко, масло, яйца.
Прежде чем уйти, я сажусь за стол, стаскиваю убитые сандалии и набираю номер Марии Фоукара.
Она берет трубку два гудка спустя.
– Привет, – говорю я ей. – Это Гуннар Вийк из полиции.
– Привет, Гуннар.
– Прошу прощения за поздний звонок, но я должен рассказать тебе прямо сейчас. Это не Ясмин.
В трубке воцаряется тишина.
– Ясно. А кто тогда?
– Пока не знаем.
– Ага.
Пауза.
По коридору мимо кабинета проходит уборщик. Одной рукой он катит тележку с моющими средствами и большим черным мусорным мешком. В другой несет пылесос. Он с улыбкой кивает мне, а я в ответ поднимаю ладонь.
– Даже не знаю, хорошая это новость или плохая, – говорит Мария.
– Понимаю.
– Мне не хотелось бы, чтобы это оказалась она, но поставить точку в этой истории было бы в некотором роде правильно.
Я ничего не говорю. В соседнем кабинете с глухим урчанием включается пылесос.
– Вы уверены, что это не она? – спрашивает Мария.
– Да.
– Ладно. Спасибо, что позвонил.
– Не за что. Я дам знать, когда у нас будет больше информации.
Мы заканчиваем разговор, я беру сумку и выхожу.
Дома ко мне потихоньку подкрадывается отчаяние – сначала под видом неуемной энергии, а затем – как все возрастающее ощущение дискомфорта, которое я не могу контролировать. Оно разливается в груди и пульсирует в висках.
Мои мысли заняты Марией и Самиром – семьей, которая растаяла в воздухе. Я думаю о Винсенте, мальчике, переставшем говорить и выросшем во взрослого мужчину, который так и не заговорил. Думаю обо всех жертвах убийств, с которыми столкнулся за годы своей карьеры. Об их близких, чьи жизни никогда уже не станут прежними.
Некоторое время я размышляю, не позвонить ли Черстин и не пригласить ли ее зайти, но решаю, что в данный момент ни на какие любовные эскапады я не способен. Вместо этого я достаю фотоальбом – он у меня всего один. Страницы пожелтели. Уголки фотографий вставлены в маленькие треугольные кармашки из пластика. С фотографии на меня смотрит Ли. У нее в руке малярная кисть, тяжелые темные волосы убраны в хвост. Рабочие штаны заляпаны краской, раскосые глаза напоминают кошачьи.
Это фото сделано здесь, в гостиной, всего через неделю после того, как мы сюда въехали. Комната была выкрашена в такой безобразный оттенок зеленого, что первое, чем мы решили заняться, была покраска стен. Красила в основном Ли, если уж говорить начистоту. У меня было так много работы с этим расследованием, что ей пришлось – или, возможно, она сама решила – справиться с львиной долей дел по дому самостоятельно.
Я листаю дальше.
Ли на кожаном диване, на ней джинсы для беременных и полосатый топ, который обтягивает выпуклый живот. Она удивленно смотрит в камеру, вспышка которой настигла ее с чашкой чая в руке. Рот Ли приоткрыт, словно она вот-вот что-то скажет.
– Что, – бормочу я вполголоса. – Что ты хотела сказать, Ли?
Она не отвечает, только молча смотрит на меня, застыв во времени.
Еще фотографии.
Мы с Ли на маленькой яхте, которую взяли в аренду однажды летом, за год до того, как она забеременела. Мы тогда сели на мель на шхерах, неподалеку от Бьеркшера.
Еще фото: бабушка Ли. Она пьет кофе, узловатая рука держит блюдо с цветочным узором, а в промежутках между зубами виднеются кусочки сахара. Пятнистый кот, которого позже тем же летом задавила машина, сидит у нее на коленях.
Я ощущаю, как возрастает давление в груди, словно кто-то ногами давит мне на ребра. Сердце начинает биться чаще.
Я переворачиваю страницы.
Заснеженный Стокгольм. Ли на коньках, на льду. Она смеется, вскинув руки над головой, как балерина. Куртка полурасстегнута, шапка набекрень.
Я швыряю альбом на пол и на ощупь отыскиваю мобильник. Со лба и из подмышек струится пот.
Дрожащей рукой я набираю номер и прижимаю трубку к уху.
– Привет, Черстин, – здороваюсь я. – Чем моя красавица собирается заняться сегодня вечером?
Эта жажда принуждает меня действовать, ей невозможно противостоять. Она примитивна – как стихия, перед которой человеку лучше всего склонить голову. Отбушевав же, по себе она оставит лишь пустоту и еще большее отчаяние.
Разумеется, я люблю женщин. Больше, чем другие – так мне кажется. Разумеется, в акте любви я нахожу наслаждение. Только порой мне хочется, чтобы кто-нибудь подкрался тихонько, пока я сплю, и кастрировал меня. Просто отрубил бы все к черту. Ибо эта жажда заслоняет собой так много другого, отнимает столько времени и сил. Кто знает, чего смог бы я достичь, не проводи все свободное время в горизонтальном положении? Может, нажил бы состояние на бирже, совершил кругосветное путешествие на яхте или выучил бы кучу языков.
Может, я раскрыл бы убийство Ясмин Фоукара.
А я сижу в своей двушке в Мербю, и с каждым днем боль в паху все сильнее, и время от времени мне приходится вставать ночью пописать не один раз, а два или три.
Я мысленно представляю свою простату – распухшую, большую, как грейпфрут, и ярко-красную.
Кто захочет трахаться со мной через пять лет? Через десять?
Я смотрю на часы: двадцать минут двенадцатого.
Черстин глухо похрапывает рядом со мной. Звук затихает и вновь нарастает в такт ее дыханию. Ее сильные, еще блестящие от пота руки покоятся поверх одеяла.
Я легонько трясу ее.
– М-м? – сопит она, плотнее закутываясь в одеяло.
– Мне завтра рано вставать.
Не отвечает.
– Эй, Черстин?
– М-м-м.
– Мне нужно рано вставать.
Она медленно приподнимается на одной руке.
– Хорошо, хорошо.
– Ты очень красива, – говорю я, наблюдая, как она выбирается из постели.
– Благодарю, – отвечает Черстин и принимается одеваться. Она натягивает большие трусы телесного цвета и нагибается за лифчиком с широкими бретелями, который валяется на полу. Потом через голову влезает в бесформенное платье, а колготки сминает в ком и прячет в кулаке.
– Увидимся через недельку? – интересуется она, облизывая губы.
На ее щеке я угадываю следы красной помады.
– С удовольствием, – соглашаюсь я.
– Ты знаешь, где меня найти, – говорит Черстин и, прежде чем уйти, посылает мне улыбку.
Вот это и есть моя жизнь.
Кому-то, возможно, она покажется жалкой и убогой, но другой у меня нет.
Я хожу на работу, делаю что должен, и даже больше. Я хороший полицейский. Когда работа заканчивается, я возвращаюсь домой, в пустоту маленькой квартирки в северном предместье Стокгольма.
Не стоит меня жалеть, я достоин жалости не больше других.
Спросите меня, уж я-то знаю.
Я здоров – во всяком случае, по большей части. Я трудоспособен. У меня есть друзья, есть женщины, которые более чем охотно дарят мне свое тепло. Но я так и не понял своего места в том, что называется жизнью.
«В чем же, в самом деле, смысл всего этого? – задаюсь я вопросом. – Какое наследие я оставлю после себя?»
Я представляю надгробие из полированного гранита, без всяких финтифлюшек и позолоты.
Здесь покоится Гуннар Вийк – его носило по жизни без всякой цели и смысла, но он был любим женщиной, которая сама жаждала любви.
Когда мои мысли упираются в этот холодный гранит, без финтифлюшек и позолоты, я с ними заканчиваю. Довольно с меня этого.
В такие моменты я набираю номер Черстин или Будил. Или еще чей-нибудь.
А потом мне становится немного легче.
27
Пара недель пролетает в отсутствии сколько-нибудь значимых событий. Два раза идет снег: тяжелые, набрякшие от влаги хлопья тут же тают, превращаясь в серо-коричневую слякоть под ногами.
Однажды вечером меня навещает Будил, и мы трахаемся на кожаном диване, издающем треск и скрип. Как обычно, я выпроваживаю ее незадолго до полуночи. Оскорбившись, она приходит в ярость, позже, вполне вероятно, меня ждет наказание – она не терпит отказа и к тому же принадлежит тому типу людей, которые любят демонстрировать свою власть.