езда по мокрым, туманным улицам ранним утром на Южный вокзал, нестерпимая мука той минуты, когда поезд тронулся, неумолимо подчеркивая безуспешность его поисков; долгая, унылая тряска в вагоне, окутанный туманом пейзаж с редко мелькающими там и сям снежными горами, бесчисленные остановки. Затем допросы на итальянской границе, кишащей чиновниками с наглыми солдатами.
Италия cock-a-hoopissima [84]. Забыто Капоретто [85]. Забыт и тот факт, что через Пьяве переправились англо-французские войска. Войну выиграла Италия. Не было ни французов, ни русских, ни англичан, ни американцев. Все совершила одна Италия, уже спешившая запечатлеть свои победы золотыми буквами на мраморе всех площадей от Триеста до Сиракуз. Но кому это было интересно? Во всяком случае, не Тони.
А какой унылой может быть Италия под тучами и Дождем! Венеция, пропитанная туманом, Милан с ледяной изморозью, Болонья — грязевая ванна, Апеннины — сплошная завеса мглы, Флоренция, зябнувшая под небом, подобным нью-кастльскому. И каким контрастом со всем этим фанфаронством и криками о победе выглядят еле ползущие, грязные, неумело управляемые, набитые до отказа поезда. Словно итальянцы утратили свою прежнюю сердечность и простоту людей, привыкших к тяжелому труду, и сохранили только склонность к распущенной бестактности и дерзкое любопытство. Ему скоро надоели их назойливые расспросы и сетования на жестокость англичан в вопросах угля и курса лиры, одни и те же фразы, которые бросали ему, как будто он лично был за это ответствен. И всюду этот припев о том, как «Мы» показали себя на войне: Noi, noi, noi; io, io, io [86]. Тони решил, что некоторые народы, так же, как и некоторые люди, очень симпатичны и обаятельны, когда они угнетены, но стоит им возомнить себя господами, — они сразу становятся невыносимыми. После Милана он притворился, что не знает итальянского языка, и, выслушивая далеко не лестные замечания о самом себе, Англии и Америке, погрузился в туманные размышления о вердиктах истории, о политике Габсбургов и Эсхиловой теории справедливости, из которой явствует, что «право» переходит с одной стороны на другую, что оно не уживается с крайностями и обрести его можно, только соблюдая во всем должную меру.
В Риме была сильнейшая гроза со сплошной завесой ливня, но перед самым Кассино, на закате, тучи вдруг расступились и в величественном апофеозе грозно-пурпурных и иссиня-багровых тонов Тони увидел виноградники, еще желтеющие поздней листвой. В Неаполе, устало поднимаясь на борт парохода, он почувствовал теплое дыхание южного морского воздуха и увидел звезды над причудливым абрисом холмов Сорренто.
Два человека в касках с примкнутыми штыками «охраняли» крошечную пристань Эа, — как они любят играть в солдатиков, когда нет никакой опасности!
За право сойти на берег взималась чудовищная мзда, и Тони пришлось выдержать очень свирепую стычку с кучером, прежде чем ему удалось сбить цену до суммы, приблизительно в три раза превышающей нормальную. Кучер запросил всего лишь десятикратную довоенную цену, а его кляча и повозка выглядели так, словно были посвящены богам тления. Однако, когда Тони назвал ему адрес, он в каком-то необъяснимом порыве честности сказал:
— Пансион закрыт, синьор.
— Но хозяева еще живут там?
— Да.
— Отлично. Это мои старые друзья. Я загляну к ним, а если они не смогут приютить меня, поищем что-нибудь в другом месте. Avantf! [87] Тони спросил, что у них нового. Ему высыпали целый короб новостей, после чего последовали вежливые расспросы о нем самом. Он не забыл спросить об их родственниках в римском ресторане. Да, мальчики благополучно вернулись с войны, благодарение мадонне и святому Калогеро, и старуха мать, слава богу, здорова, хотя по-прежнему жалуется на свою болезнь. Вино было действительно хорошее, и Тони осторожно отхлебывал его небольшими глотками, зная, как сильно действует такое вино, если выпить его на пустой желудок. Затем он перешел к самому главному: хотя официально их отель закрыт, не могут ли они приютить его на несколько дней? Только на несколько дней — он скоро уезжает обратно в Англию и обещает не причинить им никаких хлопот.
Последовали продолжительные переговоры, из которых выяснилось, что они подвергнутся какому-то чудовищному налогу, если у них в отеле окажется постоялец, и еще более чудовищному штрафу, если они скроют это. Старики колебались и, по-видимому, трусили, но Филомена была на стороне Тони. Разве синьор не старый друг? Ну так вот, он остановился у них как старый друг. А даже, если им при его отъезде что-нибудь и перепадет, что же тут такого? Ведь друзья делают друг другу подарки, не так ли? Да никто об этом и не узнает. Родители все еще колебались. Тогда Энтони вышел, чтобы принести в качестве решающего аргумента свой саквояж и дать Филомене возможность сказать им в его отсутствие, что они будут дураки, если упустят такой хороший случай. Вернувшись, он увидел, что все уже улажено, и пошел со своим саквояжем вслед за Филоменой по белым пустым коридорам с наглухо закрытыми окнами. Перед комнатой, которую когда-то занимала Кэти, он остановился.
— Можно мне занять эту комнату?
— Sicuro [88]. Но разве вы не хотите вашу прежнюю с террасой в конце коридора? Она больше и вид…
— Нет, спасибо. Мне эта комната очень нравится.
Филомена отперла дверь и с громким стуком распахнула ставни, в комнату хлынул солнечный свет.
Ничто не изменилось. Их кровать стояла все в том же углу, под той же красной с голубым мадонной, и та же мебель темного орехового дерева с вычурной резьбой позднего барокко стояла в комнате. Тони быстро повернулся спиной к свету.
— Так вы хотите остаться в этой комнате, синьор? Она у нас не из лучших, нам бы хотелось дать вам самую лучшую.
— Я предпочитаю эту, — сказал Тони таким сдавленным голосом, что Филомена с изумлением уставилась на его спину. — Не принесете ли мне воды, я хочу умыться?
— Сию минуту.
Оставшись один, Тони подошел к кровати и бережно провел рукой по железной перекладине, словно она была живым существом, потом остановился у окна, стараясь подавить подступивший к горлу комок и делая вид, что закуривает сигарету, потому что в эту минуту вошла Филомена с белым жестяным кувшином и охапкой постельного белья.
— Я сейчас постелю постель, — сказала Филомена, с любопытством поглядывая на него. — Только надо сначала приготовить вам что-нибудь поесть. Вы, наверное, проголодались — ведь из Англии сюда не рукой подать.
Она, по-видимому, думала, что от Англии до Эа тянется бесплодная пустыня, где нельзя достать никакой пищи, и что Тони, наверное, умирает с голоду.
Ему были знакомы чересчур обильные порции Филомены, и он знал, что она обидится, если он хоть что-нибудь оставит на тарелке.
— Да, я с удовольствием позавтракал бы. Но, знаете, Филомена, я… я был очень болен, и мне запрещено много есть. Разве только чуточку pasta, зелени и фруктов — и поменьше, пожалуйста.
Филомена горестно всплеснула руками.
— Болен? Нельзя много есть? Ах, poverino! [89] Misericordia! [90] Но вы скушаете все, что я приготовлю. Si, si [91]!
И она бросилась вон из комнаты, не переставая твердить poverino и Madonna santissima [92].
Когда Филомена удалилась, в комнату снова хлынула глубокая волна тишины. Тони запер дверь и бросился ничком на постель, закрыв лицо руками.
— Кэти, Кэти, о Кэти! — громко шептал он.
Вся его усталость, отчаяние, жгучая душевная боль и тоска, невероятное изнеможение, после того как он столько лет старался сохранить твердость, искусственно подбадривая себя, сознание полного краха и окончательной невозвратимой утраты — все это захлестнуло его, как громадная неудержимая волна.
Он не выдержал и громко зарыдал, не стараясь даже из гордости преодолеть свою слабость и свое бессилие.
— Кэти, Кэти, кто бы мог подумать, что дойдет до этого!
«Это» было его второй смертью.
Придя в себя, Тони некоторое время сидел неподвижно, ничего не ощущая и не сознавая. Всякая способность к переживаниям была временно утрачена, и в душе его наступило мрачное затишье, которое обыкновенно следует за сильной бурей. Когда Филомена позвала его завтракать, он сошел вниз с чувством полного безразличия и спокойствия, разговаривал и шутил с ней, когда она, подав завтрак, задержалась у стола. Теперь он уже был в состоянии совершенно естественно спросить ее, помнит ли она синьорину из Вены, которая жила тогда у них.
— О, да, — сказала Филомена. — Как же, я хорошо помню ее, такая graziosa, такая carina [93], совсем не похожая на других немок, с огромными ногами и в уродливых платьях. Да, да. Мы часто говорили о ней и о вас, после того как вы вместе уехали. И мы думали, мы надеялись…
Филомена была слишком тактична, чтобы сказать, что они думали, на что надеялись, а Тони пропустил ее намек мимо ушей.
— Вы потом имели от нее какие-нибудь известия?
— Да. Она прислала нам открытку. Я сейчас принесу ее.
Филомена вернулась с выцветшей открыткой, на которой была изображена одна из аллей Пратера.
— Прочтите ее, синьор, прочтите.
— Можно? Благодарю вас.
Открытка была из Вены от 22 декабря 1914 года и написана по-итальянски. Ни слова о войне, только новогодний привет и пожелания, чтобы наступающий год оказался для всех более счастливым. И вдруг Тони почувствовал, что он еще настолько жив, чтобы ощутить внезапную мучительную боль, так как следующая фраза гласила: «Помните ли вы моего кузена синьора Антонио? Не писал ли он вам? Если у вас есть его адрес, я была бы вам очень благодарна, если бы вы мне прислали его».