живалась. Машка пожимала плечами: «Сколько можно? Ты ж не высыпаешься. Бросай. Ляг поспи, и всё пройдет». Ты махала рукой: «После отосплюсь». Даже ей, своей лучшей подруге, не хотела говорить, почему по ночам сидишь над учебником. Ты же просто не могла спать. Ты боялась.
Ты права, та, вторая я, что прячется внутри моей черепушки между лбом и затылком. Некрасивая девчонка – бледное личико, меленькие мышиные черты, соломенные волосики падают на бесцветные бровки. Такой ты была с детства, такой и осталась, что бы не показывали зеркала. Ты права. Себе я ещё могу врать. А тебе нет. Ты знаешь всё. Знаешь, почему я не сплю. Знаешь, кто приходит по ночам. Знаешь, кем становлюсь, когда закрываю глаза.
Это началось не сразу. Может, меня держали ещё не выветрившиеся лекарства, может радость от, казалось, невозможного обретения живой Африки, может, суета с учебой и ремонтом квартиры. Но жизнь устаканивалась, входила в какие-то рамки, дни становились ровными и размеренными. И тогда очнулась ночь.
Она пришла мокрой собакой, пахнущей палыми листьями. Палыми, палёными, дымными. Ткнулась холодным носом в руку: «Пусти!» Я не хотела пускать. Но она проникла, просочилась, улеглась на самом краешке бокового зрения: «Не видишь меня? Ну-ну… Притворяйся. Ты знаешь, я здесь». Она подходила всё ближе. Укладывалась рядом, прижималась, дышала в ухо: «Помнишь меня? По-о-омн-и-и-ш-ш-шь…»
Я закрывала глаза, и тут же оказывалась в подвале кукольного дома. Плясала голой испуганной Саломеей вокруг стола, погибала и мстила, получала свой приз – голову на подушке. Голова улыбалась, прищурив свинцовые глаза: «Убежать от меня нельзя». Губы изгибались жирными дождевыми червями, норовили сползти с лица на мои, державшие подушку руки, спутать мои пальцы осклизлыми упругими шнурами. Спутать, оплести меня всю, спеленать шевелящимся коконом добраться до шеи, задушить. Шипели: «Убеж-ж-жать нельз-з-зя…»
Я орала и просыпалась. Вставала, пила воду, совала за щеку таблетку тенотена, снова ложилась.
Парк, клёны стряхивают капли с рыжих ладоней. Кап-кап на деревянную подгнившую доску качелей: «Садись, покачаю». Сажусь, размокшая доска проседает, расползается, превращается в зыбкое болото. Затягивает всё глубже – по пояс, по грудь. Ещё немного, и разбухшее причмокивающее нечто дотянется до моей шеи, задушит. Дёргаюсь, кручусь, пытаюсь выпростаться. Протянутые руки. Хватаюсь за них, как за ветки. Сильные ладони тянут меня из трясины. Над ухом хохоток: «Ку-ку, детка». Суматошно вскидываю глаза – то же лицо, губы змеятся, холодный металл взгляда давит тяжестью: «Эвелина, не уйдешь!»
Снова просыпалась, мокрая от липкого пота, с подскочившим в горло сердцем, с последней, вырвавшейся из кошмара мыслью: «Я Лена! Лена! Лена! Не Эвелина!» Если там, в вязкой субстанции сна, чудовище, выросшее из Олега, перестанет считать меня Эвелиной, оно уберётся, оставит меня в покое. Но разве мы можем управлять своими снами? Это они управляют нами. Правят. Превращают, во что захотят.
«Что с тобой?» – спрашивают внимательные глаза Байбакова. Они щупают моё лицо, запавшие щёки, серые тени у висков.
– Лена, ты вообще, как? Заболела, что ли?
– Ерунда, просто не выспалась. Давай, Глеб, чаю попьем, – мой голос сухой и ломкий, как корочки мандарина, что я крошу в чайник.
Острый мандариновый дух впивается в мозг, крючком невидимой удочки выдёргивает меня с кухни, швыряет в подвал. Горят чёрные свечи, за плечом встает чудовище.
Чайник падает на пол.
– Лена, что с тобой?
Ничего, Байбаков, ничего. Я справлюсь.
***
Машка идет представляться родителям жениха. Мы роемся в моём шкафу, ищем самое красивое платье. Хорошо, что размер у нас один. Перемерена уже бо̀льшая половина тряпок, но выбор ещё не сделан.
– Представляешь, там у них чего только нет, – тараторит Африка, – и коровы, и козы. Они всякие йогурты-кефиры бадяжат, и сыр делают и…
С ее слов вырисовывается нехилое хозяйство Тятина-старшего: ферма, производство, а еще небольшой гостевой дом с сауной, шашлыками, зимними покатушками на снегоходах и летней рыбалкой на прудах, куда запущен карп. Но самое главное детище – конезавод. Ну это громко сказано, скорее зародыш конезавода, всего и поголовья – пять лошадок. Но зато породистых. Русская верховая. Красивые лошадки, черные. Кроме них на ферме живут просто лошади и парочка пони, это приезжающих катать.
– Маш, а где это всё? Ты куда завтра едешь-то?
– Парушино. Это не очень далеко.
Я аж вздрогнула. Знаю, знаю я, где это Парушино. Вот ведь рифма. Это ж туда меня фургончик из кукольного Зазеркалья привез. Банька, где я спала, неговорящая Катерина, что помогла мне добраться домой. А я ведь совсем о ней позабыла.
– Что, прям в самой деревне?
– Не, рядом. Они хутором живут, Борька говорил.
– Слушай, Африка, сделай доброе дело. Там, в Парушине этом, тетка глухонемая живет, Катерина. Я, когда первый раз сбежала, ну знаешь, откуда, у нее оказалась. Она мне шмотки свои дала и денег на автобус. Я пообещала вернуть, а потом… Не вернула, короче. Она у речки живет на краю деревни. Отдай ей, – протягиваю Машке триста рублей, – это за билет на автобус, – достаю из кошелька еще три сотни, – и тортик какой-нибудь купи ей. Ладно? Скажи, от Ленки Лейкиной, может она помнит.
***
Яблоки. Прекрасные розовые поросятки в светло жёлтую полосочку. Мы с Африкой набрали по мешку у Рустама. Здесь, на окраине, где деревянные дома, сады и заборы, всё усыпано яблоками. Урожайный в этом году август. Перегруженные плодами ветки провисли усталыми руками, тяжело держать такой груз. Сорвешь несколько прогретых солнцем колобков, и ветка радостно подпрыгнет – спасибо, освободили. Иду домой через парк, тащу яблоки, грызу по дороге. Темно уже, а фонарей тут не густо.
Что за тень перегораживает мне путь, выступая из тусклого светового занавеса? Торможу. Яблочный огрызок выскальзывает из ладони. Тень впереди раздваивается, половина несется мне навстречу. Это собака. Огромная, черная с рыжими подпалинами, зубы оскалены. Она беззвучно летит, почти не касаясь лапами земли. Ночь пришла за мной. Мешок падает, яблоки раскатываются под ногами. Ноги ватные, зыбкие, не спасут, не вынесут.
– Джесси, умница! – звонкий девчачий голос за моей спиной.
Собака проносится мимо. Это просто собака. Бежала, радуясь, к своей хозяйке. Даже не видела меня. Чего я так переполошилась? Схожу с ума?
Бегу домой, даже не вспомнив о рассыпанных яблоках. Убегаю. От теней, от страхов, от настигающего безумия.
Еду к Машке, решили прошвырнуться на реку. Выходной, а народу в автобус поднабилось, не усядешься. Колышусь в середине салона – торба с пляжными причиндалами на плече, тёмные очки на лбу, ветерок из окошка по вспотевшему загривку. И вдруг:
– Эвелина… – негромко, почти шёпотом, мужским, надтреснутым.
Прямо мне в уши, в мозг ледяным гвоздем. Чувствую, как волоски шее дыбом встают. Послышалось.
– Эвелина… – с придыханием, сиплым, придушенным.
Верчу головой – позади девушка в наушниках, пальцы бегают, щекочут экран смартфона, она в своём мире, рядом бабец, глаза пустые, тоже где-то не здесь. Ни одного мужика. Выкручиваюсь сквозь тела к выходу, выскакиваю, только дверь открылась. Сажусь на скамейку в стеклянном коробе остановки. Сердце колотится. Глотаю ртом расплавленный жар воздуха. Задыхаюсь. Только в моей голове могло прозвучать это ненавистное имя. Только там мог родится этот страшный голос. Схожу с ума.
«Ты психичка, Ленка. Тупой, безмозглый Сапог. В дурку возвращайся. Там тебе самое место. Не хочешь? А придется», – моё злое, беспощадное альтер эго виртуальными ладонями лупит меня по щекам.
Больно.
Обжираюсь тенатеном. Убеждаю себя: ничего не происходит. Просто нервы подрасшатались. Смеюсь. Хожу с Машкой купаться. Крашу с Глебом потолок своей бывшей детской комнаты. Пьем чай, трескаем Рустамовы яблоки. Живем. Я живу. Я живая. Убеждаю себя в этом. Почти верю.
***
Машка ходит с перевернутым лицом. У нее тоже всё не слава богу. Тятин её бросил. Та поездка на папашину ферму сложилась удачно. Тогда Машка вернулась счастливая. Принимали, улыбались, стол накрыли, на лошадке покатали. А потом, уже когда Африку домой проводили, папа с мамой объяснили сыночку, что нечего с детдомовской связываться. Да ещё с такой, в которой не пойми каких кровей намешано. Еще, не дай бог, негритёнка родит. Станешь, сынок, посмешищем. И вообще, это она в тебя, сынок, потому так вцепилась, что ты человек небедный. У неё же ничего нет: в кармане – вошь на аркане, вот она и ловит жениха богатого. Все они, детдомовские такие, нахрапистые, норовят урвать от жизни побольше. Короче, сынок, ты с этой завязывай. Ну, может, ещё чем пригрозили для острастки, типа, наследства лишат: будешь всю жизнь программированием на жизнь зарабатывать.
Это моя-то Машка ловит жениха! Сказанули. Она, когда в Боромира вашего втюрилась, и не знала, что он такой завидный жених. Да разве объяснишь?!
Борька родительскому гласу внял. И Африке дал от ворот поворот. Это, мол, всё так было, несерьезно. Было и прошло. И давай расстанемся тихо-мирно.
Машка лежит, свернувшись калачиком на новом диване в моей квартире. Лежит отвернувшись, упираясь лбом в диванную спинку. Я сижу на полу рядом.
– Маш, давай чайку?
– Не хочу.
– А хочешь, я за мороженым метнусь? Шоколадного принесу.
– Не надо.
– А фанты хочешь? Из холодильника.
– Ленка, отстань, а.
Я не отстану. Буду тормошить и дергать. Мне её жалко. Чего она так лежит? Переживает. Нашла из-за кого переживать. Из-за Тятина. Да она таких ещё воз и маленькую тележку найдет.
– Ну, Маш, ну хватит уже киснуть. Ну гад он, этот Тятин. Мамочке в рот смотрит. Ну и не нужен тебе такой. Сопляк, мамочкин сынок. Все пройдет.
– Не пройдет, – она поворачивается ко мне.
Ее глаза прямо против моих, совсем рядом. Они огромны, темны и печальны, как ночные горные озера, что совсем одиноки среди непроходимых скал и обрывов.