Или все это я не успела подумать? Времени не осталось. Яблоки вдруг бросились мне навстречу, ткнули в лицо острыми черешками. Мелькнул ремешок на босоножке девушки и мужской ботинок рядом. Подумать я успела другое: «Байбаков меня не найдет!»
Глава 11
Воспитанникам детского дома запрещается: …производить любые действия, влекущие за собой отрицательные последствия для окружающих… (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Тусклый пыльный свет делал пространство серым, лишённым нюансов. Впрочем, приглядевшись, я поняла, что их и нет. Вокруг ничего не было. Пустота, ограниченная серыми бревенчатыми стенами. Толстая деревянная балка над головой. Выше – сложенная шалашиком крыша, сквозь дыры падают световые лучи, упираются в утоптанную землю, в соломенную кучу, на которой я лежу.
Я лежу, поэтому первое, что бросается мне в глаза, балка и крыша. Замызганное байковое одеялко на моих ногах, земляной пол, стены, дощатую дверь, маленькое оконце, забранное проржавелой решёткой, я замечаю позже. По закону жанра дверь должна отвориться со скрипом, и в проеме из сияющего солнцем дня сюда, в приглушенный серый сумрак, должен войти… Кто? Почему-то я не сомневаюсь. Носорогов. Человек с лицом Олега, лицом мёртвого кукольника. Мой новый хозяин.
Но ничего не происходит.
В голове гудит, на затылке пульсирует боль. Пощупала – здоровая шишка. Приложили меня лопатой по балде и сволокли в этот сарай. Ну, слава богу, хоть не накачали дрянью. Видать, Носорогов и эта его пастушка фарфоровая – люди простые, незатейливые, к запретным снадобьям недопущенные. Выползла из соломенной кучи, надо же осмотреться, куда меня на этот раз судьба определила. Сунула нос в окошко – зауголье узкое, все бурьяном высоченным заросло, дальше забор высокий, из старых неструганных досок, обычный деревенский забор. На нём сорока сидит, черной головёшкой крутит. Угол обзора из окошка узкий, больше ничего не разглядеть. Решётка, из арматуры сваренная, хоть и мажет пальцы рыжей ржавчиной, а крепкая, не поддаётся. Подергала дверь, та даже не шевельнулась, заперта накрепко, или засовом снаружи проложена, или подперта чем-то. Вернулась к окну, поорала в него: «Помогите!» Прислушалась. Тихо. Только птичье чириканье. Никто не придёт меня спасать.
Надо думать, как выбираться.
Я вдоль стен стала шарить: нет ли ямок – подкопаться, расшатанных или подгнивших брёвен – выдавить наружу. Крепкий сарай, надёжный, на века строенный. Вот если б наверх залезть, крыша производит впечатление ветхой, уступчивой – разворошу, поотдираю кровлю там, где дырки, и вылезу. Но до балки не достать, не допрыгнуть, по стене не подняться. Попробовала, только ногти обломала. В сарае ни доски, ни палки, никаких забытых граблей, табуретки или ящика. Подготовились, убрали всё мало-мальски пригодное для побега или защиты.
Только тут до меня дошло, что мои похитители не удосужились меня связать, значит, были абсолютно уверены: мне не удрать. Я пала духом. Сдулась. Уселась на свою солому, поплакала от жалости к себе. Придется покорно ждать, пока явится Носорогов и распорядится мной. Представлять, как он распорядится, не хотелось. Скулила, свернувшись клубком, шмыгала носом, подвывала. Поплакав, опять подергала решётку на окошке, поорала в него, но как-то несмело, вдруг услышит не тот, кого зову. Пошла вдоль стен – ну хоть что-то найти. Наткнулась на торчащий гвоздь, здоровущий, старый, ещё кованый. Он, вбитый над дверью между брёвен наискосок вдоль стены, почти не заметен в полумраке. Выковыривала я его долго, расшатывала, тащила, теряя остатки маникюра. Вытащила. Хороший гвоздь, длинный, сантиметров двенадцать, наверно. Я его под соломенной кучей в землю воткнула, вошёл как в масло. Если что, выдерну легко и… Дальше думать тоже не хотелось.
В сарае темнело, бурьян за оконцем из буйно зеленого становился чёрным. Над забором разливалась вечерняя густая синь, с одного угла проступала пурпурная кайма, видимо, именно туда заваливалось сонное солнце, вплетя напоследок красные нити в синюю гриву неба. Вдалеке перебрёхивались собаки. Там была жизнь. Я опять крикнула раз восемь «Помогите!» в окно. Добавила: «Спасите!» и для пущей верности: «Пожар!» Но даже далёкие собаки не услышали меня.
Вместе с темнотой подступал страх, заползал за шиворот холодной липкой змеёй, просачивался сквозь кожу, крутился в животе, обустраивался, собирался заполнить весь отпущенный ему объём, всю меня. Покусывал сердце, оно дергалось, жалось к горлу, подальше от адреналиновой лужи ужаса, поднимавшейся все выше и выше – захлестнёт волной паники, утопит. «Не поддавайся, Ленка! При, как привыкла, поперёк. Носорогов – гнусная тварь, омерзительный упырь. Убей его! Убей!» – кричала в голове белобрысая девчонка, колотила кулачками по моей черепушке. И страх превращался в ненависть. Ненависть стучала в моих висках. Ненависть кипела в крови. Выкристаллизовывалась в холодное остриё. Я сама становилась отточенным кинжалом, копьём, мечом. Где же ты, Носорогов? Почему не приходишь? Я жду тебя! Тискаю в потной ладошке старый гвоздь, заряжаю его своей ненавистью. Перетекаю в него. Я – гвоздь! Я вопьюсь в тебя, Носорогов, в твое гнусное тело, выпущу твою чёрную кровь.
Раз от раза зверея, бью сотканную из мрака фигуру, втыкаю в неё, нет, не гвоздь, свою ярость, серебряный холодный клинок. Призрачный монстр корчится, распадается, тает и, стекаясь, как ртуть, в единое целое, поднимается передо мной вновь и вновь. Но с каждым разом он становится тоньше, прозрачнее, светлее.
Дура, это за окошком светает. Всю ночь ты дралась с тенью. Ненависть сделала тебя сильнее? Не смеши. Страх вымотал тебя так, что, когда явится эта отнюдь не призрачная сволочь, ты даже пукнуть от слабости не сможешь.
Кстати, да. От страха ли, от омерзения, или просто физиология, но живот скрутило. Мне приспичило. А они мне даже ведра поганого не оставили. Долго не протерплю. Ворвется Носорогов: «Умри, несчастная!» А я ему: «Простите, можно сначала в сортир?» Ничего себе картинка, я истерично захихикала, с каким-то подвизгом даже. И так, хихикая, пристроилась прямо перед дверью. Пусть первое, что попадется моему тюремщику, будет дерьмо. Может, вляпается.
***
Они пришли. Открылась дверь, и они появились в солнечном прямоугольнике, подсвеченные сзади и от этого чёрные, безликие, плоские, с расплывчатой золотой окантовкой. Бумажные, вырезанные ножницами силуэты. Дверь захлопнулась – фигуры обрели плотность и объём. Я была готова: услышала подъезжавшую машину. Зажав в кулаке своё единственное оружие, бросилась вперед к той фигуре, что выше. С гвоздём наперевес. Смешно?
Метила в лицо, но промахнулась, он отшатнулся, я попала куда-то в шею. Но попала! Попала! Почувствовала пальцами, телом, яростью, как впивается металл в тело. Зарычал. Ударила еще раз. Не знаю, удачно ли. Он ткнул меня кулаком в грудь, я попятилась. Девчонка обхватила меня руками, неожиданно сильно, зашипела:
– Говорила же, связать надо.
А он, Носорогов, путаясь в каком-то бесформенном балахоне, прыгнул ко мне, но поскользнулся. Догадываетесь, на чём?
– Фу, что за вонь? – девчонка оттолкнула меня. – Она, что, обделалась?
Гадливо осмотрела свои руки, поднесла к носу, понюхала. Гвоздь был ещё со мной. Кинуться на Носорогову подружку, ударить. Гвоздь попал в тыльную сторону ладони. Жаль, не в лицо. Ненависть бурлила в крови – бить, жалить, убивать. Всех. Девчонка завизжала. Носорогов обрушил кулак на мою голову.
Считается, что человек, схлопотавший по башке, не помнит самого удара. Амнезия. Вот он заходит в подъезд, за них хлопает дверь. А вот он обретает себя, лежащего на лестничной площадке под почтовыми ящиками, без кошелька и смартфона. И ни хрена не помнит. Ни кто его оглоушил, ни как это произошло. Маленький кусочек реальности выскочил от удара и улетел, растворился в воздухе.
Мир вернулся, наплыл головной болью, резью в глазах. Валяюсь на соломенной куче. Дежавю. Правда, руки мои на этот раз связаны за спиной. Носорогов и его подручница сидят на табуретках. Свет из окна хорошо освещает их. Они вырядились в чёрные рясы, вроде тех, что надевают выпускники институтов, когда получают дипломы. Нет, не рясы. Что это я? Соображалку растеряла. Мантии. Эти чёрные балахоны называются мантиями. У девчонки перебинтована левая ладонь, а у мужика на шее наклеен здоровенный кусок пластыря. На щеке красуется синяк и подсохшие корки – след моего укуса. Созерцание ран принесло мне некое удовлетворение. Поёрзав, я уселась. Отталкиваясь пятками доползла на заднице до стены, привалилась спиной. Покрутила запястьями, пытаясь ослабить путы. Не получилось.
– Мы будем судить тебя, – провозглашает Носорогов.
Я вижу, как он открывает рот, слова вырываются оттуда, но звук запаздывает. Пока смысл доплывёт до моей побитой башки, пока ввинтится в мозг через уши, несколько частиц времени успевают навсегда исчезнуть. Сколько ещё этих частиц достанется мне? Сложится ли из них день? Или лишь час? Этот вопрос занимает меня куда больше, чем слова. Пусть говорит. Видно, ему, как и убитому мной братцу, нравится играть, устраивать представление, распределять роли. В этом шоу мне досталась роль преступницы, которую должны покарать. Поэтому пусть говорит подольше. Пока он говорит, я жива. Я пытаюсь смотреть в окошко. Но мне видна лишь кромка забора и небо над ней. И сорока. Она сидит на заборе, точно в центре картинки. Вчерашняя или другая? Я почти не разбираю, что бормочет «судья», но вдруг вскидываюсь. «Эвелина», – это слово, вырвавшееся из Носороговского рта, выстрелом жахнуло над головой.
– Я не Эвелина! – кричу прежде, чем успеваю подумать. – Не Эвелина! Я не знаю, кто это!
Девчонка смеётся, запрокинув белобрысую голову. Смех такой заливистый, весёлый. В этом запертом, провонявшем страхом, ненавистью и дерьмом сарае он звучит дико. Они психи! Сумасшедшие! Два психа, решившие доиграть пьесу кукольника.
– Расскажи ей, – отсмеявшись, говорит девчонка, – пусть знает.