Мой дядя был крупным мужчиной. Он сидел на мамином диване в цветочек и плакал по Тине, миниатюрной женщине с пламенным львиным сердцем, а я сидела рядом с ним, положив руку ему на колено.
Мы с мамой сели в самолет. Перед отъездом в аэропорт я поговорила с Эльфи. Вернее, говорила только я. Эльфи не произнесла ни слова. Я ей сказала, что все будет хорошо, честное слово; что она мне нужна, я ее понимаю, я ее люблю и буду очень по ней скучать; что я скоро за ней вернусь, и мы вместе поедем в Торонто, и Нора будет ужасно рада; что я все понимаю, и если ей не хочется жить, это вовсе не значит, что ей обязательно хочется умереть, просто она такая, какая есть, и хотела бы умереть так, как жила, с изяществом и достоинством, и мне нужно, чтобы она проявила терпение, чтобы поборолась еще немного, чтобы она продержалась, чтобы знала, что ее любят, что я хочу ей помочь и обязательно помогу, просто сначала мне нужно кое-что сделать, нам с мамой надо лететь в Ванкувер на похороны тети Тины, но я скоро вернусь, и мы вместе поедем в Торонто, и она какое-то время поживет у меня, даст себе передышку, и Ник уже здесь, он вернулся в Виннипег и будет ее навещать каждый день, а мне надо ехать, и я хочу быть уверена, что с ней все будет в порядке, пока я в отъезде; что я вовсе не умаляю ее страданий, что я ей сочувствую, что она в состоянии контролировать свою жизнь, что я понимаю – боль бывает не только физической, но и душевной, и ей хочется прекратить эту боль и уснуть навсегда, что для нее жизнь закончилась, но для меня-то она продолжается, все еще продолжается, и мои попытки ее спасти – тоже часть этой жизни, пусть даже мы с ней по-разному понимаем, что значит «спасти», и я сделаю все, что ей хочется, но только если не будет иного выхода, если мы не найдем другой двери, которую можно открыть или выбить, потому что если такая дверь все-таки есть, я буду биться в нее, в эту чертову дверь, пока не сломаю все кости. Ты что-нибудь съешь? Ты мне скажешь хоть слово?
Она протянула мне руки, как ребенок, проснувшийся утром и требующий объятий. Я обняла ее и разрыдалась.
На выходе из психиатрического отделения я остановилась у сестринского поста. Положила руки на стойку ладонями вверх, словно их сейчас приколотят гвоздями к пластмассовой столешнице. Пожалуйста, сказала я, не отпускайте ее. Я вас очень прошу. Две медсестры в голубой форме, с волосами, собранными в хвосты, оторвались от компьютеров и обернулись ко мне. Я повторила: Пожалуйста, никуда ее не отпускайте.
Прошу прощения, сказала одна из медсестер. Кого не отпускать?
Мою сестру. Эльфриду фон Ризен.
А ее разве выписывают?
Нет, ее не выписывают, сказала я. Я просто прошу, чтобы вы ей не верили, если она скажет, что с ней все в порядке, потому что она умеет быть убедительной, и вы решите: ну, ладно, зачем держать человека в больнице, если с ним все в порядке, освободим место в палате. И поэтому я вас прошу: никуда ее не отпускайте. Пожалуйста.
Простите, а вы ей кто?
Я ее сестра!
Да, точно. Вы говорили. Медсестра принялась изучать медицинскую карту. Ее напарница сосредоточенно таращилась в свой монитор. Ее разве выписывают? – снова спросила первая медсестра. Ее врач говорил, что ее скоро выпишут?
Нет. Теперь я вцепилась в край стойки, как тот парень, висящий над пропастью в «Избавлении». Нет, он ничего такого не говорил. Я просто хочу получить гарантии. Я беспокоюсь, что вы отпустите ее домой, потому что она попросит ее отпустить и при этом покажется вполне нормальной, вполне здравомыслящей.
Насчет выписки решает врач.
Да, сказала я, но дело в том, что ей хочется умереть, и, если ее отпустят, я боюсь, она покончит с собой, даже если очень убедительно скажет вам, что у нее нет желания покончить с собой. Я чувствовала, как колотится мое сердце. Кажется, я начала заговариваться. Я что-то мямлила, глядя себе под ноги, и медсестры не разбирали ни слова, так что им приходилось напрягать слух, чтобы расслышать, что я говорю.
Прошу прощения, перебила меня первая медсестра, но только врач будет решать, готова она к выписке или нет.
Из-за угла коридора вышла Дженис, наши взгляды пересеклись, и я воскликнула: Дженис! Дженис! Я тут прошу, чтобы Эльфи не отпускали, пока меня не будет в городе. Я скоро вернусь и заберу ее к себе в Торонто на пару недель или месяцев, и я прошу, чтобы…
Я закашлялась и не могла говорить. Дженис держала в руках гитару. Она положила ее на стойку сестринского поста, подошла ко мне и накрыла ладонью мою руку. Посмотрела мне прямо в глаза.
Не волнуйтесь, сказала она. При ее нынешнем состоянии и с учетом всего, что с ней было прежде, ее выпишут еще очень нескоро. И уж точно не выпишут без четкого плана дальнейших действий. Пока еще непонятно, что это будет: долгосрочное лечение в стационаре или постоянные амбулаторные визиты к психиатру, – но мы не отпустим ее домой, пока врач не решит, как именно обеспечить ее последующее наблюдение.
Хорошо, сказала я. Хорошо. Я прикоснулась к гитаре, к ее гладкому золотистому корпусу.
Йоли, сказала Дженис, мне кажется, это отличная мысль: свозить Эльфи в Торонто. Я поблагодарила ее, она отпустила мою руку, и у меня больше не было ощущения, что я сейчас сорвусь в пропасть.
В самолете я задремала и проснулась уже высоко в голубом небе, над мягкими белыми облаками. Мама спала, положив голову мне на плечо. Моя сумка открылась, все ее содержимое высыпалось мне на колени. Я потрогала свой лоб, мокрый от пота. Из меня выходила вся жидкость – пот, кровь и слезы, как на большой распродаже, когда надо срочно избавиться от всего прежнего ассортимента, даже весь хлам в моей сумке вывалился наружу, словно у меня было столько всего – во мне было столько всего, что ничто другое уже не вмещалось. Мама проснулась, выпрямилась и уставилась в одну точку прямо перед собой. Потом тихо хмыкнула и повернулась ко мне с таким видом, будто пыталась вспомнить, кто я такая и где мы находимся. Я подумала: Не вспоминай. Оставайся в блаженном неведении. Не вспоминай. Но она уже вынырнула из тумана сонливости и сказала: Да, Йоли, иногда просто нужно быть смелой, а что еще делать? Однажды, когда мама работала в социальном центре помощи детям, ей пришлось забирать новорожденного ребенка у шестнадцатилетней матери-наркоманки. Девушка набросилась на маму в ее кабинете и разбила ей очки, так что на переносице остался глубокий порез, и тонкий изломаный шрам до сих пор сияет белизной на фоне маминого летнего загара. Я легонько погладила этот маленький шрамик. Мама убрала мою руку от своего носа и крепко ее сжала.
Да, мам, я согласна. Но до какой степени смелой?
Ну… по крайней мере, такой же смелой, как Александр Солженицын.
Слушай, мам…
Да, Йоланди. Она улыбнулась и наклонилась поближе ко мне, чтобы лучше слышать.
Мне кажется, было бы здорово, если бы Эльфи приехала ко мне в гости в Торонто. Когда ее выпишут из больницы.
Отличная мысль!
Я работаю дома и всегда буду рядом. И Нора тоже будет рядом. Эльфи надо сменить обстановку, чтобы ничто на нее не давило. Стоит попробовать, правда? Я могу арендовать для нее пианино, если она захочет играть, и надо будет узнать, есть ли у нас прокат лодок.
Зачем вам лодка?
Я живу рядом с озером. Если мы раздобудем гребную лодку, можно будет устраивать лодочные прогулки.
Мы замолчали, думая каждая о своем и невольно прислушиваясь к разговору двух девчонок-подростков, сидевших сразу за нами. Они говорили о школе, о своей волейбольной команде, о мальчиках и прыщах на лице. Потом раздался третий голос, голос женщины в годах и, похоже, нетрезвой: Слушайте, дети, я дам вам сто долларов… каждой… если до окончания полета вы больше ни разу не произнесете слово «типа». Девчонки притихли, и женщина спросила: Договорились? Одна из девчонок ответила: Типа каждой из нас по сто долларов? И все пассажиры, которые слышали эту беседу, улыбнулись друг другу. Потом мужчина, сидевший через проход от нас, начал жаловаться, что чей-то ребенок укусил его за ягодицу, когда он встал, чтобы взять что-то из сумки на багажной полке. Это правда, я сама видела, как трехлетняя девочка расхаживала по проходу туда-сюда, изнывая от скуки, и вдруг столкнулась лицом к лицу – вернее, лицом к заднице – с этим дядькой, постояла секунду, открыла рот и… хрум! Дяденька вскрикнул, он не знал, что его укусило/ударило, а малышка стояла, скрестив на груди пухлые ручки, пока ее мать горячо извинялась с шикарным британским акцентом и призывала дочурку тоже извиниться. Не буду, отвечала малышка с тем же милым акцентом. Нет, будешь, говорила ей мать. Нет, не буду. Нет, будешь. Не буду. Наконец укушенный дяденька заявил, что ничего страшного не случилось, он вскрикнул больше от неожиданности, и давайте забудем. Но британская мать была неумолима и продолжала настаивать, чтобы девочка извинилась – ты извинишься, ты обязательно извинишься, – пока все пассажиры с четырнадцатого по двадцать шестой ряд не выкрикнули в один голос: Она не извинится!
Мне кажется, Йоли, это отличная мысль, снова сказала мама. А что говорит сама Эльфи?
Она хочет приехать. Я поселю ее в комнате Норы, та не против поспать на диване в гостиной. И в любом случае я буду дома, мне надо заканчивать книгу. Мы будем гулять, есть и спать. Будем делать все, что захочет Эльфи. Стоит попробовать, правда?
Мне понравилась идея с лодкой, сказала мама. А что Николас? Ты с ним уже говорила?
Еще нет, но я уверена, он не будет возражать. То есть, конечно, он будет скучать. Но ведь она уезжает не навсегда.
Ты уверена, что тебе это надо? – спросила мама. Эльфи совершенно непредсказуемая. Никогда нельзя знать, что взбредет ей в голову.
Да, но это неважно. В смысле, неважно, где она будет: в Виннипеге или в Торонто. Мы все равно будем переживать. Но вдруг перемена пойдет ей на пользу? Гастроли уже отменили, ей не нужно за них волноваться. Ну, и вообще.
Да, наверное, неуверенно проговорила мама. Может быть, ей действительно будет полезно сменить обстановку.