Холод в конечностях был плохим признаком, но отчего-то в этом состоянии Чагин находил утешение и надежду. Он больше не должен был что-то решать сам, кто-то всё решил за него.
Старуха принялась поворачивать Чагина, ворча и ругаясь, и как-то сквозь ритм её речи Чагин разгадал: чтобы не задохнуться от блевоты, если он будет блевать, а он обязательно будет. Так Чагин понял, что он уже не сидит, а лежит. А как лёг – не помнит совершенно.
Старуха продолжала ворчать, но Чагин слушал это ворчание как утешительный шум прибоя, как свет смысла и обещание исцеления: все вы такие. От её голоса Чагину делалось легче, точно он оказался в руках у надёжного доктора, который и прежде сталкивался с неведомой Чагину болезнью. И он представлял, что, допустим, она спрашивает его о детях и он, конечно, рассказывает, как водил Инку в вирт-зоо и в каком та была восторге, а потом по делу и без применяла странное слово «мурмурация».
И Чагин мысленно смеялся. Ему нравилась эта Ляйсан Даутовна. На мгновение даже сделалось горько, что она всего лишь рандом, а не сим, не человек будущего. Отчего-то всегда было так важно стремиться в будущее и думать только о нём. Совсем не важно было, как сейчас, как теперь, кто ты, зачем ты. Важно было, что – там, за горизонтом, в направлении взмаха руки кормчего.
Всегда было важно, а сейчас вдруг что-то изменилось. Всеми своими морщинами, увядшей красотой, татуировками, редкими зубами, всей своей древностью старуха была человеком прошлого, но это не мешало ей жить сейчас и определённо получать от этого удовольствие. Пусть это и не настоящее удовольствие, а жалкое, неполноценное удовольствие грунта.
На этой его мысли всё сломалось.
Всё хорошее отступило, как трусливые собаки, в морозном лесу почуявшие приближение волков. Волки вошли, скалясь и хохоча. Чагин задохнулся от боли, мир замерцал, зарябил, закрутился центрифугой, и Чагина накрыло узнаванием.
Потому что так уже было: арктический холод и беспросветное одиночество. Такое, в котором понимаешь, что вся твоя память о принадлежности чему-то большему, о существовании таких, как ты, – только насмешка воображения.
Он узнал это чувство. У него был морозно-сливочный привкус.
В том, как легко и уверенно Ким проник в лабораторию медицинского корпуса, как ловко пользовался всем инструментарием, а главное – в его спокойствии, были знаки, подсказки и даже предупреждающий крик, но ещё-не-Чагину было одиннадцать, и он был в отчаянии.
Он новым взглядом осматривал давно знакомую комнату, увешанную яркими плакатами. Когда-то ещё-не-Чагин эти плакаты не замечал, потом стал вглядываться в них на каждом профосмотре, запоминал детали, прослеживал линии, словно надеясь вот так, взглядом, скопировать внутрь себя недостающую гармонию. Плакаты изображали вариации эталонных матриц, скрин-отпечатки работоспособности бактериальной системы внутри симов.
Медики никогда не показывали сим-школьникам экраны скринеров, в этом не было милосердия, только протокол. А вот Ким развернул экран так, чтобы ещё-не-Чагин мог разглядеть все детали и лично убедиться, насколько его собственная матрица далека от идеала. На экране в помехах и шуме плясал хаос. Не фрактал, а уродливый клубок, нагромождение линий, составляющих единое целое лишь по случайности. Удивительно точный отпечаток не только сим-матрицы, но и самоощущения ещё-не-Чагина. Таким он себя и видел. Некрасивой, изломанной, подлежащей утилизации ошибкой.
Разглядывая свой матричный портрет, Чагин не заметил, как Ким вышел, а вскоре вернулся. Ким двигался почти бесшумно, и окружающий мир затихал, точно подчиняясь его беззвучному наставлению. Ни одно колесо не скрипнуло на каталке, которую вкатил Ким.
Когда ещё-не-Чагин оторвался от завораживающего зрелища собственной неполноценности и обернулся, он первым делом увидел безвольно-расслабленное лицо своего ровесника – и точной копии. Идеальные светлые волосы. Бледная кожа. Широко открытые светлые глаза смотрели прямо на ещё-не-Чагина. Через два вздоха он осознал уже всю картину: каталка, тело сима-сверстника на ней, укрытое простынёй, из-под которой неаккуратно свисает тонкая мальчишечья рука.
На мгновение ещё-не-Чагину показалось, что это он сам лежит на каталке, это его рука свисает из-под простыни. И когда Ким аккуратно вернул руку под простыню, ещё-не-Чагин невольно потёр запястье.
Ему хотелось сказать, что ничего такого он не ожидал и к такому не готов. Но правда была в том, что он был готов к чему угодно и на что угодно.
Ким ловко, не предупреждая и не спрашивая, вколол ещё-не-Чагину подозрительно мутную жидкость, подхватил слабеющее его тело, уложил на ещё одну каталку и разместил по соседству с первой. Ещё-не-Чагин лежал, утратив контроль над телом, смотрел на своё отражение в этом таком же обездвиженном симе и думал, что после процедуры у этого второго будет, наверное, куда больше шансов не попасть в коррекцию: разрушение его матрицы станет для наблюдателей неожиданностью, он будет интересным, достойным изучения случаем, разве нет? Ещё-не-Чагин ухватился за эту скользкую мысль и держался за неё что есть сил, пока Ким – деловито, аккуратно, чётко – проделывал все необходимые процедуры, комментируя вслух каждый свой шаг – как учёный, в очередной раз повторяющий важный эксперимент.
Ещё-не-Чагин старался не слушать Кима. Ему хотелось скрыться от хищных деталей, не позволить им укорениться в своей памяти и прогрызать там болезненные ямки. Откуда-то он знал заранее, что помнить обо всём этом будет больно и мерзко.
Но детали прокрадывались сквозь хилую оборону ещё-не-Чагина. Ким говорил: первым делом мы вычистим твою сломанную матрицу; в этом месте проблемы случаются чаще всего; сложно подобрать верную концентрацию верных фагов, понимаешь? Вычистить всё как следует, но не отожрать лишнего; шаг влево, шаг вправо.
Ещё-не-Чагин чувствовал ужас, ползущий от копчика к сердцу, а Ким продолжал: возможно, ты сейчас думаешь о том, что сделаешь со мной после того, как придёшь в себя; ничего ты не сделаешь, мураш; если всё пройдёт неудачно, ты очнёшься растением, пригодным разве что для самой глубокой коррекции, – а может, такие растения и вовсе утилизируют. И ещё-не-Чагин думал, что, наверное, это лучший исход. Стать растением и не помнить ничего из этого: своего выбора, беспомощности, стыда, сожалений. Но Ким говорил: если всё пройдёт удачно, ты скажешь мне спасибо и отправишься в светлое будущее, не смея никому признаться, что украл это будущее у другого мураша.
Никто не рассказывает нам о фагах, говорил Ким. Только бактерии проникли в социальный дискурс, рабочие пчёлки будущего; маленькие криптотрудяги, хранители всех пирожков для хороших мальчиков и девочек. Но фаги – куда интереснее. Бактерии похожи на тебя. Верные подданные, честные исполнители. Фаги – теневая сторона, идеальные воры. Они питаются чужой жизнью, приспосабливают для своих целей и выедают до последней крошки, чтобы размножиться и продолжить движение в будущее. Ещё-не-Чагин слышал в голосе Кима восхищение и зависть.
А потом пришёл арктический холод, и ещё-не-Чагин остался один на один с фагами, которые сновали по кристаллическим решёткам сознания в поисках его «я». Фаги представлялись Чагину в виде огромных ледяных кракенов с множеством щупалец. Этими щупальцами кракены умели находить всё – память, место в мире, имя, лицо, запах, твои сны, будущее.
В забытьи ещё-не-Чагин блуждал по бесконечным инеистым лабиринтам, где отовсюду слышался шорох приближающихся кракенов, а повороты не отличались друг от друга, и одно было ясно – ничего иного в мире не существует, только вечное одиночество и хищники. Когда ещё-не-Чагин повернул в очередной тоннель, кракен приятным голосом Кима сказал: ну вот и всё. И ещё-не-Чагин почувствовал ожог пощёчины и едкий запах нашатыря.
Потом был туман, и ватные ноги, и тошнота хуже прежнего, и две бессонные ночи в поту.
Потом был последний перед усыновлением профосмотр, и, слушая гул скриннера, ещё-не-Чагин обречённо думал, что, конечно, сейчас всё закончится, его уличат и прямо отсюда отправят на коррекцию. А может, и с обрыва в пропасть. Но матрица уже-почти-Чагина на экране была идеальным фракталом, а на коррекцию увезли того, второго, который ошибся всего однажды: не вовремя попался на глаза неприятному рандому Киму.
Легко и бестревожно прошло усыновление: украденная криптоматрица надёжно прижилась и без сбоев впитала родительский код. Чагин стал Чагиным, жизнь наладилась.
Стыд и вина действительно оказались чувствами мерзкими и склизкими, но сим-матрица легко справляется с такими вещами. Уже через год новой жизни Чагин забыл о неприятной школьной истории.
И только фаги продолжали появляться во снах – ледяные тени, умевшие проскользнуть в любой сюжет и выесть его до основания. Возможно, сим-матрица не видела в них ничего плохого. А может, слишком боялась их сама.
Утром Чагин забывал эти сны.
А теперь вспомнил – все до единого.
Первые годы после школьного случая, ещё помня и осознавая всё, с ним связанное, Чагин провёл в состоянии инопланетного внедренца. Он не знал, какая его реакция или особенность входит в сим-норму, и боялся выдать себя несоответствием общепринятым лекалам. Вскоре он убедился, что норма широка, а потом сим-матрица и вовсе позаботилась о его памяти – сложила лишнее в конверт и убрала на дальнюю полку.
Жена Чагина различала по запаху степени прожарки кофе, уровень свежести овощей и концентрацию белка в брикетах. Дочь обожала запах свежих листьев и апельсинов. Взрослый Чагин к запахам был равнодушен за одним исключением: ароматы со сливочными нотами. Молочный улун, стаут, пломбир, парфюмы с сульфуролом внушали ему не чувство комфорта, а тревогу и даже, в отдельных случаях, панику.
Сливочный запах ждал Чагина на самой границе льдистого небытия. Он словно взял Чагина за руку и резко выдернул в реальность.
В реальности Чагин лежал на твёрдой поверхности; ломило кости, жгло и ныло в области сердца, во рту было сухо и горько.