Все мои птицы — страница 3 из 27

Она ничего не ответила, и он сказал: вы неплохо держитесь, молодец. Не расстраивайтесь, будут ещё дети.

Она вышла на крыльцо и увидела девчонок из стационара. С огромными животами, последний триместр. Они курили, спрятавшись за беседкой, и обсуждали какую-то «суку».

Тогда Далия разрыдалась.

На самом деле она держалась очень плохо.

* * *

Андрей сказал: всё будет хорошо, милая. Мы попробуем ещё. Время лечит.

Что он мог знать. Хорошо уже не будет никогда.

Она закрылась в спальне и смотрела в стену, выискивая в узорах обоев канкан, мартышку и бегемота.

Он подошёл к двери и сказал: мне пора на работу. Он спросил: можно я зайду и поцелую тебя?

Она сказала: уйди.

А потом какой-то свинтивший с катушек менеджер устроил стрельбу в их офисе.

И Андрей, конечно, попытался его остановить.

Три пулевых ранения в грудь.

Его даже не успели загрузить в скорую.

Потому что последнее, что она ему сказала, было «уйди».

Потому что она не позволила ему зайти.

Что, если бы он зашёл и поцеловал её.

Что, если бы она сказала «останься, давай вместе искать бегемота на этих обоях».

Что, если.

* * *

Он говорит: я помогу тебе, но сначала ты помоги мне.

Он говорит: у меня кое-что украли.

Он говорит: ты подписала контракт.

Потом он говорит «хорошо, хотя бы проводи меня через переход». И она думает, что, несмотря на всех щенков и все зароки, не может ему отказать. Час ночи, темно, холодно, и кто знает, не притаился ли за углом маньяк. Когда они поднимаются по лестнице на улицу, он говорит: до гостиницы тут совсем недалеко. И она думает, что это будет разумно – довести его до гостиницы, чтобы он убедился, что его план никуда не годится, и согласился поехать домой или хотя бы сказал номер телефона своих родителей.

Они бредут по какому-то незнакомому переулку. Снег в лицо.

Далия давно уже не понимает, где они. Всё ещё возле Серпуховской или уже в Санкт-Петербурге.

Она говорит:

– Ты определённо сумасшедший.

– Бабушка сказала, что нет.

– Твоя бабушка психиатр?

– Моя бабушка умерла.

Неловкое молчание.

Далия говорит:

– Прости.

Марик говорит:

– Мы уже почти пришли.

Тогда Далия осознаёт: у неё просто нет выбора. Потому что метро уже закрыто и, даже если она захочет довести до конца программу своего марсохода, ничего не выйдет. Можно вызвать такси и поехать домой. Выпить шардоне (кажется, в холодильнике ещё есть бутылка) и шагнуть вниз из окна. Смешно, третий этаж. Станет ли ей легче со сломанным позвоночником?

Или можно всю ночь смотреть на обои, где среди цветов больше нет ни бегемота, ни зайца, ни льва. Где сплошь глаза и пасти затаившихся чудовищ.

Марик будто слышит её мысли. Он говорит:

– Ты подписала контракт.

И смотрит так выразительно, что Далия понимает: теперь она знает, что значит «такое лицо».

– Хорошо, расскажи, что ты хочешь там найти.

Больше всего это похоже на капитуляцию.

* * *

Бабушка сказала:

– Ну-ну, маленький, не плачь. Всё будет хорошо.

Он и правда был тогда маленьким. Четыре года или около того. Точнее, четыре «годика». По этой логике, когда ему будет семьдесят, надо будет говорить: семьдесят годищ.

Во всём были виноваты качели (Марик называл их тогда «качейка»). Из тех скрипучих монстров, которые есть почти в каждом дворе и которые бесят всех, у кого нет проблем с ушами. Кроме детей. Потому что детям плевать на резкие звуки. Дети сами – источник всего громкого и невыносимого.

Но «качейка» бесила Марика самим фактом своего существования.

Она была испытанием. Тридцать шестой ступенью Шаолиня. Никто во дворе не мог считаться полноценным человеком, если не умел делать «солнышко». Марик не умел. И боялся. Но должен был. Так ему сказали «взрослые» пацаны (самый старший из них, Армен, уже ходил в первый класс).

Марик не помнит, что тогда произошло. Помнит полёт в куст смородины и её колючие объятия. Помнит адскую боль в коленке. И знание, что ничего и никогда уже не будет хорошо.

И как рыдал взахлёб.

Бабушка закрасила ссадины зелёнкой, но легче не стало. Может, дело было не в коленке. Может, больнее всего была обида. Потому что, когда он улетел в кусты, «взрослые» пацаны смеялись так, будто ждали именно этого. Кто-то из них сказал даже: фи-и-и-и-и-иу. И добавил: космонавт!

Бабушка достала с полки шкатулку и сказала: смотри, сейчас будет волшебство. Правильнее было бы: слушай, сейчас будет волшебство.

Она несколько раз провернула ключ. Открыла шкатулку.

Марик услышал музыку, и ему на мгновение показалось, что на самом деле он не сидит на табурете, зарёванный, с разбитой коленкой. Что на самом деле он лежит на спине посреди огромного океана и под ним километры тёплой солёной воды. И в лицо светит ласковое солнце, и медленные волны укачивают его и уносят вдаль.

Бабушка закрыла шкатулку.

Самое невероятное: коленка перестала болеть. Вообще. Даже зелёнка не «щипалась». И главное – воспоминание о постыдном полёте поблекло, пошло трещинами. Больше не ранило. Просто старая фотокарточка про каких-то чужих людей.

* * *

Он не сразу понял, что всё это значит. Сперва заходил к ней, как обычно, поболтать. Бабушка, утопающая в перине и подушках, – это было внушительное зрелище. Кажется, она сохранила их ещё с довоенных времён. Может, это даже было её приданое.

Она просила почитать ей, и Марик, конечно, читал. «Унесённые ветром», скучища невероятная.

Бабушка быстро уставала.

С Мариком что-то было не так, но он не понимал что. Где-то внутри, в груди, поселилось чёрное чудище и давило на сердце. Мешало дышать. Почему-то хотелось плакать.

Но ведь это не он заболел.

Мама спрашивала: почему ты не заходишь к бабушке? Он отвечал: я захожу.

Заглядывал, чтобы посмотреть, как она лежит неподвижно и дышит всё тяжелее. Убегал. Прятался в шкафу среди шуб и пальто. Рыдал.

Потом приехала скорая.

Доктор сказал: нужно в больницу.

Бабушка сказала: нет, не нужно.

И ещё: хочу умереть дома.

Но её никто не слушал. Мама обняла бабушку с одной стороны. Доктор поддержал с другой. Повели к выходу.

Марик прятался в шкафу. Смотрел через щёлочку. Не мог видеть бабушку такой. Но и не смотреть не мог.

Это было непереносимо больно.

Бабушка остановилась. Обернулась и посмотрела, кажется, прямо на него.

Как будто знала, что он там.

Сказала: что же я, драться буду с вами, черти.

Невероятно, она улыбалась. Это была вымученная улыбка и очень бледная. Но она была.

Ещё она сказала: посидим на дорожку.

И: принеси мою шкатулку.

Марик подумал: неужели она это сказала ему. Но за шкатулкой пошла мама.

Марик подумал: как же я раньше не вспомнил. И бабушка тоже хороша. Зачем мучается, если можно просто спрятать боль в шкатулку.

Она наклонилась к шкатулке, прошептала что-то. Покрутила ключик завода. Открыла крышку.

Марик подумал: теперь всё будет хорошо.

Потом ему стало легко и пусто, как если бы кто-то вынул изнутри всю боль и черноту.

А потом Марик проснулся, и мама сказала, что бабушка умерла в больнице.

* * *

Всё было не так, но сперва он не понимал этого.

Похороны, поминки. По квартире ходили какие-то люди. Гладили его по голове, жалели. Говорили: бедный мальчик, ты ведь так любил бабушку.

А он ничего не чувствовал. Как если бы она просто вышла на рынок или уехала в санаторий. О чём тут переживать?

Зато чувствовал, как переживают другие. Билась в истерике бабушкина подруга, но он откуда-то знал, что ей, конечно, грустно – но не так, не до истерики.

Зато очень спокойный старик-сосед, с которым бабушка иногда перестукивалась по трубам тайным кодом, сговариваясь пойти на прогулку в парк, на самом деле был расстроен куда больше, чем хотел показать.

Куда больше, чем была расстроена мама.

Но как он мог осуждать маму, если и сам ничего не чувствовал?

Бабушка умерла, а ему не было грустно. Он хотел бы поплакать о ней, правда хотел бы. Но не мог.

А ещё он поймал себя на том, что стал её забывать. Словно она была каким-то совершенно незначительным для него человеком. Незнакомой старушкой на фотографии в чужом альбоме.

И тогда он понял: шкатулка.

Она не спрятала туда свою боль. Она спрятала туда его боль.

И ещё он понял, что хочет свою боль обратно.

Он нашёл шкатулку и стал крутить завод. Послушал полонез Огинского, но ничего не происходило. Его боль не возвращалась. Он стучал по ней кулаком, тряс её, пытался крутить завод сильнее. Ничего. Дурацкая шкатулка не работала.

Потом он подобрал во дворе котёнка, грязного, мокрого, напуганного.

Он напоил его молоком и укутал в мамин ангоровый плед. Но котёнок всё дрожал и дрожал. Стоило его отпустить, как он забивался в самый дальний угол под кроватью.

Марик подумал: может, его успокоит музыка? Нашёл шкатулку в ящике стола, взвёл пружину, открыл.

Шкатулка отыграла всего несколько нот полонеза Огинского, потом завод закончился.

Но этого было достаточно.

Заслышав музыку, котёнок выбрался из-под кровати и потребовал молока. А у Марика после этого несколько дней саднила коленка.

Так он понял, что нельзя просто положить боль в шкатулку. Нельзя просто так достать боль из шкатулки. Можно только поменять одну боль на другую.

А потом шкатулка исчезла.

* * *

Марик ставит точку и демонстрирует записку Далии. Там написано:

«Я замёрз и уменя сел мобильник а нужно дождатся маму. Пожалуйсто можно посидеть в нутри.

И ещё пожалуйсто можноли ЧАЮ».

Далия с сомнением смотрит на Марика, потом на ночного портье, которого отлично видно сквозь оконное стекло. Этот план, возможно, сработал бы, окажись дежурной женщина. Желательно – старушка.