Я стал над телом Банько и заорал в глубину парка всем этим камерам, смотревшим на меня:
– Сволочь!
Потом я взял себя в руки, полез на заднее сиденье, достал из-под заднего стекла улетевшие туда очки и надел на Банько. Почему-то мне показалось, что покойному будет лучше в очках. Потом я открыл багажник, достал из багажника плед и накрыл им юношу с головой. Потом сел с ним рядом и выкурил над ним сигарету. Потом встал и пошел к дому, раздумывая, стоит или не стоит рассказывать Ласке про то, что сделалось с ее другом.
Ласка, блаженно улыбаясь, лежала с ребенком на груди и ледяным пакетом на животе. Толик сидел, развалившись в кресле и всем своим видом показывая, что заслужил отдых. Видимо, у меня было такое лицо, когда я вошел, что Толик все понял. Однако же ни один мускул у него не дрогнул, а только глаза на мгновение как будто вспыхнули. Это движение глаз прапорщика остановило меня в дверях так, что Ласка не видела моего лица. Я стоял и молчал.
Секунд через тридцать (видимо, это время понадобилось, чтобы привести нервы в порядок) Толик хлопнул себя по коленкам, встал одним движением и веселым голосом сказал:
– О! Профессор! Пойдем, поможешь мне! – и потащил меня вон из дома.
Завел за угол, посмотрел вопросительно и сказал:
– Кровь со рта вытри. Где он?
Я отвечал:
– У ворот.
– Ты пытался качать его?
– Да.
– Не получилось, нет?
– Нет.
– Пойдем, покажешь.
Мы сделали несколько шагов в сторону ворот, но Толик вдруг остановился, сказал: «Я сейчас», и вернулся в дом, выкрикивая что-то шутливое и веселое в адрес Ласки и младенца. Из дома он вышел с бутылкой водки в руках и с двумя стаканами. Мы шли молча. Мне показалось, что Толик злится на Банько, который вздумал умереть так невовремя. Толик, похоже, и правда злился, но только до тех пор, пока мы не подошли к воротам. У ворот, оценив обстановку, Толик сказал:
– Ёпты!
Он сел возле Банько на корточки, отогнул край пледа и долго молча смотрел в мертвое лицо юноши. Потом встал, открыл водку и налил каждому из нас по полстакана. Мне очень хотелось скорее выпить, но Толик не спешил. Он поставил бутылку наземь и несколько минут молча стоял со стаканом в руке, глядя на мертвого Банько. А потом сказал:
– Прости, брат. Я думал, ты повесился, а ты вон оно что. Молодец! Мужик настоящий! – тут голос Толика дрогнул, и мне показалось, он сейчас заплачет, но он продолжал: – За пацана не беспокойся. Поднимем. Спи. Земля тебе пухом.
Не знаю, что это было, но, кажется, какой-то военный ритуал проводов погибшего товарища. Мы выпили водку и еще постояли молча. Потом Толик нагнулся, снял у Банько с руки дешевые часики «Swatch» и передал мне со словами:
– На вот тебе, профессор. От него подарок. На память.
Потом с другой руки у мертвого юноши он снял кельтский браслет и напялил на огромную свою ручищу, рядом с янтарным браслетом, благодаря которому вся страна знала нашего Толика под прозвищем Янтарный прапорщик. Я подумал, что на моей памяти он ведь никогда не снимал этого янтарного браслета. Я подумал: где, когда и какой погибший подарил ему на память этот янтарный браслет?
Мне хотелось еще водки, но Толик больше не наливал. Он подошел к машине, окунул палец в ручеек жидкости, вытекавшей из-под капота, понюхал, лизнул и сказал:
– Это не бензин. Дай сигарету, профессор.
А я-то ведь, когда курил над трупом Банько, даже и не подумал, что могу взорваться. Мы закурили. Это были две последние сигареты. Толик сел возле покойного в изголовье прямо на землю. Я сел рядом. Мы долго молчали, а потом я прервал молчание:
– Что Ласке-то сказать?
– Ничего, – Толик покачал головой. – Бабка говорила, что в первый день, будь там хоть светопреставление, роженице нельзя говорить ничего плохого. Бабка говорила, что в первый день у мамки в титьках счастье. Сколько насосет себе ребенок счастья в первый день, столько у него всю жизнь и будет.
Толик щелчком выкинул окурок, накрыл лицо покойного пледом, встал одним движением, протянул мне руку и сказал:
– Ладно, профессор, вставай. Валить надо отсюда.
Я ничего не спрашивал. Толик шагал быстро. Я шагал следом за ним. Одежда на мне взмокла от жары. Мы подошли к гаражу. Толик решительно распахнул дверь гаража, и мы вошли внутрь. Там было как в печке. Еще жарче, чем на улице. Но Толик никак этого не прокомментировал.
Ни слова не говоря, он взял с полки бензопилу. Из канистры, на которой написано было «пила», налил горючего в бачок. Из пластиковой бутылки налил машинного масла в цепь. Взял карандаш с верстака, и мы вышли на улицу.
– А вот скажи мне, профессор, – Толик заговорщически улыбнулся. – Если сосну валить на забор, она какой частью сильнее ударит? Верхушкой или комлем?
Тут только до меня дошло, что он задумал. Я представил себе огромное дерево, падающее и разрушающее стены нашего узилища. Молодец, прапорщик. Я подумал, что у верхушки дерева скорость и, следовательно, импульс будут, конечно же, больше. Но верхушка, подумал я, тонкая, она может сломаться. Поэтому я подумал, что сокрушительнее всего будет удар, если сосна упадет на забор тем местом, где ветки уже заканчиваются и начинается голый ствол. И я сказал:
– Анатолий, я же рассказывал вам про золотое сечение.
– Че, и здесь работает? – Толик даже остановился. – Я думал, только в живописи.
– Везде, – я улыбнулся. – Везде.
Ровно так, как я его учил, при помощи карандаша Толик измерил высоту сосен в парке и расстояние от них до забора. Одну из сосен он пометил, покарябав по стволу не работающей пока пилой:
– Это основная! – сказал прапорщик деловито.
Еще через некоторое время он отыскал и вторую сосну. Пометил и ее. Сказал:
– Это запасная!
Поставил пилу на землю, подкачал бензина в карбюратор и дернул стартер. Пила взревела. Ствол дерева был толстым. Шина маленькой бензопилы была слишком короткой, чтобы завалить такую толстую сосну с одного распила. Толик выпиливал из ствола куски дерева, похожие на ломти хлеба, отрезанные от деревенской краюхи. Он работал долго, но не делал перерывов, не отдыхал. Это был упорный, размеренный, неторопливый крестьянский труд, рассчитанный так, чтобы начать работать затемно и закончить в сумерках. Наконец дерево подалось, накренилось немного, как бы подумало секунду и принялось заваливаться с треском, в каждый миг своего движения все больше и больше разгоняясь, все больше и больше уподобляясь великанскому хлысту.
Трах! – сосна рухнула на забор ровно тем местом, где заканчивались ветки и начинался гладкий ствол. Верхушка дерева отломилась и ее не стало видно. Колючая проволока по-над забором смялась, а сам забор пошел черными трещинами, но устоял.
– Ладно, блядь! – сказал Толик. – Ща, маленький перекур, и мы тебе, блядь, сука, это повторим! Сигарет нету?
Сигарет не было. Толик был весь мокрый. Я предложил сходить за водой, но Толик отказался, опасаясь, что мои окровавленные усы испугают Ласку, кормившую младенца счастьем. Мы просто посидели на земле.
Еще минут через двадцать прапорщик нарезал ломтями комель и второй сосны.
Трах! – «запасная» сосна упала почти туда же, куда и «основная».
И забор подался.
Нет, он не рухнул совсем. Но в месте пролома из семиметровой крепостной стены с колючею проволокой под током забор превратился в груду кирпичей высотою в полтора метра. Туда в пролом вели два почти параллельно лежавших сосновых ствола. По ним можно было взобраться и спрыгнуть наружу – на волю.
– Быстро взяли вещи, девчонку, мальца и валим, – сказал Толик. – Ее бы еще, конечно, в больницу показать.
Мы вошли в дом. Ласка лежала на диване. Младенец мирно спал у нее на груди, а она сама – о чудо – разговаривала по телефону:
– Сейчас! Сейчас, папочка, одну секунду… – И посмотрела на нас. – Ребята, что вы сделали? Телефон заработал!
Толик застенчиво пожал плечами и пробормотал, как провинившийся школьник:
– Так… Стену сломали…
На пуфике перед Лаской лежали все наши телефоны, с которых давеча мы все безуспешно пытались хоть куда-нибудь дозвониться. Лежал и мой телефон. Теперь, когда забор был проломлен и окружавшая нас паутина проводов была разорвана, телефон нашел сеть. В моем телефоне было девяносто шесть неотвеченных вызовов, и продолжали падать эсэмэски, что, дескать, такой-то абонент звонил мне тогда-то столько-то раз. Шестьдесят три раза мне звонили из дома. Звонили, разумеется, чтобы сказать, что Наталья умерла. Искали меня и не нашли.
На кухне шумно умывался Толик. В гостиной Ласка щебетала:
– Да, папочка, конечно, пусть Андрей Михалыч приедет… Да… Ну, прости меня… Нет, дело не в джете, мне не обязательно лететь джетом… Нет, ну прости меня, я не отказываюсь от джета… Да, удобней, я согласна… Нет… Нет… Да… Ну, папа… Нет… Конечно, у меня есть виза, дело же не во мне… Как в ком? В Толике… Ну, папа… Толик, мой ребенок, твой внук… Я не знаю, как… Не то что паспорта, у него даже свидетельства о рождении еще нет… Папа!.. Как же я его оставлю?.. Нет… Три часа назад… Нет… А кормить его Андрей Михалыч будет?.. Нет, грудью…
Проходя мимо кухни, я сказал прапорщику:
– Анатолий, вы знаете, что Ласка назвала сына в вашу честь?
– Да трындец! – отозвался Толик, плеща на себя водой и отфыркиваясь. – Валить надо, а то понаедут сейчас.
Я вышел на террасу и набрал номер, который в записной книжке моего телефона значился как дом. Я надеялся, что подойдет Сережа. Ей-богу, в этот момент меньше всего на свете мне хотелось бы слушать Татьянины подобострастные причитания. Она хорошая женщина, но, правда, невозможно же слушать, как она любила Наталью, как она любит меня, какое горе… Пять гудков… Десять… Пятнадцать… Гудке на двадцатом трубку сняли, и голос моей жены Натальи сказал это ее всегдашнее вальяжное «Аллоу».
– Аллоу… Аллоу… Кто это? Вас не слышно, – она была жива, Обезьяна соврал! – Аллоу… Аллоу… Вас не слышно. Перезвоните.
Я сбросил звонок.