все ходячие обитатели третьего этажа нашего отделения. Они с трудом втиснулись между моей и Полининой кроватью и были готовы внимательно меня слушать. Ведь большой сбор – это значит, что я придумала очередную шалость, где у каждого будет своя особая роль.
Но мне в тот вечер было не до шалостей.
– Мне нужно срочно выздороветь! Иначе мой дедушка-поэт поедет писать свои стихи в Санкт-Петербург (это я выговорила с особой важностью, долго тренировалась!)…
– …и не успеет подписать тебе на память свою последнюю книжку стихов! – охнула девочка в очках с четвертого этажа, которая каким-то образом узнала о большом сборе и затесалась в нашу компанию. – Какой кошмар!
И она закатила глаза, сжав руками свои худые щеки.
– Да! – подтвердила я.
– Что для этого нужно? – делово спросил Серега. Он не любил рассусоливаний и был ценен тем, что всегда был готов приступить к делу немедленно, не выслушивая лишних подробностей.
– Таблетки. Много таблеток. Но не всех подряд, а только тех, от которых вы скорее всего выздоравливаете.
Сперва все глубоко задумались… Потом разгорелся ожесточенный спор. Каждый доказывал другому, что от синеньких, или розовых, или зеленых, или белых он стал чувствовать себя отчетливо лучше. Шум поднялся такой, что в палату влетела Тетьсвета.
– Чегой-то это вы тут все? А ну, кыш по палатам!
Глубоко ночью, когда я, не в силах заснуть, ожесточенно крутилась под одеялом, дверь тихо приотворилась и в палату скользнула тень. Это был надежный Серега. Он ссыпал мне в ладошку горстку таблеток и заверил, что каждый отобрал для меня самое ценное. То, что ему самому точно помогало. От себя он достал из-за пазухи длинную, наполовину белую, наполовину красную капсулу и сообщил, что его папе это лекарство специально для него, для Сереги, привезли из Америки. Только его нельзя запивать водой – надо долго рассасывать под языком. Это уж точно поможет!
Я достала из тумбочки минералку, засунула в рот таблетки и сделала крупный глоток. Ребристые кружочки ободрали мне горло, но я, ни минуты не тормозя, засунула под язык капсулу, нырнула под одеяло и… стала ждать выздоровления.
План был такой.
Завтра утром, когда придет Елена Сергеевна, она посмотрит на меня, всплеснет руками (а она всегда и от всего всплескивала руками!) и своим высоким голосом громко скажет:
– Маша! Это чудо! Еще вчера у тебя было воспаление… А сегодня ты здорова!..
Потом побегу к Марьпалне, попрошу у нее табуретку, поставлю табуретку под телефон-автомат, кину в него монетку (она у меня уже припасена!), наберу Бабушкин номер и крикну в трубку:
– Дедушка! Ты меня совсем не знаешь, я твоя внучка Маша. Но ты немедленно за мной приезжай, меня выписали из больницы. А то ты скоро уедешь в свой Санкт-Петербург и так и не успеешь прочитать мне свое самое лучшее и любимое стихотворение!
И тут табуретка покачнулась у меня под ногами… провод оторвался от телефона-автомата, и я с отчаянным криком, крепко сжимая трубку в руке, полетела куда-то в пропасть, из которой в этот момент мне навстречу как раз выпархивала та самая антрацитовая ворона со взглядом Пиковой дамы…
Когда я открыла глаза, не было ни моей палаты, ни окна, на которое прилетала дрессированная синичка… Рука моя прочно была привязана к койке, из вены торчала иголка с проводом, тянувшимся к капельнице. В ногах сидела бледная осунувшаяся Бабушка.
– А дедушка… дедушка со стихами… где?
Но вместо того чтобы ответить, Бабушка вдруг сорвалась с места и с криком «Она очнулась!» вылетела из палаты.
Опустим дальнейшее. И то, как меня вылечили через неделю. И то, как долго меня ругали и врачи, и медсестры, и Бабушка… Все это было уже не важно.
Дедушка-поэт к этому моменту, конечно же, уже бродил по невской набережной, и часто ночами я представляла себе, как он (совсем как Пушкин на другой картинке в той же книжке), заложив за ухо гусиное перо, облокачивался на плетеную чугунную ограду и задумчиво глядел куда-то вдаль.
– Да будь он неладен… от него одни неприятности! – еще несколько месяцев подряд ворчала Бабушка, топоча у плиты и готовя мне какие-то специальные супы и каши: после инцидента в больнице я надолго была приговорена к какой-то сложной диете.
И я перестала расспрашивать Бабушку о дедушке. Его образ с гусиным пером в руке был надежно спрятан в самый потаенный уголок моей души и с течением времени постепенно потускнел, ибо жизнь пошла своим чередом: уроки, горка, сладкая акация и поиски пятилистников на сирени весной, поездки в Крым, на дачу с Бабушкой целиком поглощали мое время и мое воображение…
Но в двенадцать лет я неожиданно для себя влюбилась. Бабушка в то лето снова отправила меня отдыхать – в летний подмосковный оздоровительный лагерь. Поскольку я уже считалась подростком и вылезла за границы малышовых отрядов, это не могло не сказаться на моем стремительном постижении законов окружающего мира.
А в этом мире положено было кого-то любить. Все девчонки в лагере кого-то любили. Пришлось и мне.
Я присмотрела в соседнем отряде крепкого мальчика, который был совсем даже «очень ничего», если бы, как говорила моя подружка Светка, его не портили уши. Но уши его мне даже нравились: они были настолько оттопырены от совершенно круглой большой головы, что светились на просвет каким-то нежным особенным светом. А когда он был чем-то недоволен, смущался или его кто-то ругал, краешки этих ушей зажигались багровым и казалось, что с них вот-вот сорвутся язычки пламени. Ни у кого не было таких ушей.
Мальчик меня, правда, упорно не замечал. Но мне этого и не требовалось. Я тихонько и сладко страдала, глядя, как на вечерних танцах он обнимает какую-нибудь девочку, перетаптываясь с ней в такт Малининского «Плесните колдовства в хрустальный мрак бокала…». О чем шла речь в этом романсе, я тоже еще представляла слабо, но сердце у меня от совокупной этой картинки – плывущих над вечерней поляной тягучих звуков и мальчика с оттопыренными, нежно розовеющими ушами, неловко прижимающего девочку к себе, – замирало вполне горестно и по-настоящему. И с некоторых пор я стала ощущать, что все эти «невысказанные» впечатления мне надо куда-то девать. Они просто распирали меня, будили меня ночами, заставляя подолгу стоять у окна палаты и смотреть зачем-то на занимающийся рассвет.
Шла уже вторая половина смены. Мои подружки давно ходили со своими кавалерами за ручку, вместе садились в столовой на обед, ссорились, мирились, ревновали и даже дрались. А я все по-прежнему как дура просыпалась на рассвете и томилась, не понимая, что мне делать с этой сладкой и одновременно жгучей тоской.
Более опытная в таких делах Светка считала, что я должна «проявить инициативу». Варианты предлагались следующие: от мстительного ночного налета на спящую палату соседнего отряда с классической зубной пастой в руках до приглашения на белый танец как-нибудь вечером. Но что-то подсказывало мне, что это совершенно не то, что мне нужно. А время неумолимо катилось к концу смены.
И тогда тихая девочка Надя, которая уже успела обменяться со своим избранником домашними адресами, предложила:
– А ты напиши ему стихи на память. И на последнем костре отдашь.
Стихи? А как они пишутся? Ну, я помнила, конечно, что-то из школьной программы про «белую березу под моим окном…» и даже то, как я рассказывала это с выражением перед всем классом семь раз подряд – каждый раз поднимая руку и выходя читать, когда учительница спрашивала, кто еще сегодня выучил это стихотворение, пока учительница не потеряла терпение, и не выгнала меня из класса, и не написала в дневнике, что очень хочет видеть мою Бабушку. Бабушка, конечно, пришла, как всегда, потом долго меня ругала, но главное было в том, что спор с соседкой по парте я тогда выиграла и та вынуждена была мне отдать свою любимую, проигранную в споре ручку, которую папа привез ей не откуда-нибудь, а прямо из Германии.
Но там я читала чужие стихи. Своих я никогда не писала…
И тут я вспомнила о дедушке. Вот кого мне сейчас недоставало! Кто бы мне оказался очень кстати в такой сложный момент моей жизни.
Одновременно мне стало очень стыдно: внучка поэта, а двух строчек срифмовать у меня не получается. Видимо, сказывалась какая-то дурная наследственность, на которую глухо намекала Бабушка, когда, ругая меня за что-нибудь в очередной раз, случайно вспоминала про дедушку.
Ровно за неделю до конца смены случился родительский день. Бабушка приехала нарядная. В белом платье с розовым воланом, в какой-то сумасшедшей соломенной шляпе и с сумкой, полной моих любимых лакомств, да еще в таком количестве, что я могла беспрепятственно угостить половину лагеря.
Но дело было не в этом! Бабушку я ждала по совершенно другому поводу.
Когда мы с ней уселись наконец в беседке, я, стараясь показаться равнодушной, спросила:
– Бабушка? А сколько идут письма отсюда до Санкт-Петербурга?
– Дня три-четыре, – сказала Бабушка. – А что?
Я помолчала и собралась с духом.
– Бабушка! Ты помнишь, ты рассказывала мне когда-то про дедушку Юру? Ты можешь мне дать его адрес?
Бабушка насторожилась:
– Зачем тебе?
– Ну, так, – уклончиво начала я, с ужасом понимая, что даже моей любимой Бабушке я все же не могу сказать правду – зачем мне понадобился адрес моего поэта-дедушки.
Но Бабушка не стала меня допытывать. Она просто сообщила, что «это лишнее» и «писать ему совершенно не обязательно», тем более что завтра он будет проездом в Москве целый день, поскольку со своей питерской внучкой едет отдыхать куда-то в Сочи.
Как я умоляла Бабушку взять меня из лагеря только на один этот день! Я обещала, что целый год потом буду мыть посуду и даже кастрюли, нет, даже сковородки, и без напоминания! И что в моем шкафу будет всегда (какое страшное слово!) царить идеальный порядок! И учиться я буду, по крайней мере, на одни четверки…
Но Бабушка была непреклонна.
– Это совершенно неудобно! Как ты себе это представляешь? Я тебя сегодня увезу, а кто повезет обратно? И потом. Лагерное начальство может не принять тебя назад, и ты потеряешь право еще целую неделю купаться в реке и есть фрукты на воздухе. К тому же впереди последний лагерный костер. Неужели ты захочешь пропустить такое торжественное событие?