Эмма непонимающе смотрит на меня.
К счастью, она не задает мне вопросов. Сейчас она – главный рассказчик.
Джером глядит на нас из кухонного окна, как вдова из сериала.
– Она долго страдала от рака, – тихо произносит Эмма. – Я наблюдала, как он поглощал ее – это происходило медленно, месяц за месяцем, как будто болезнь стремилась распробовать каждый кусочек жертвы. А потом, словно повернули выключатель, и все пошло невероятно быстро. Она упала без сознания в кухне. Внезапно оказалось, что рак у нее всюду. И после шести суток в больнице ее не стало. Она знала, что с ней, и поэтому рассказала мне о нем. Она призналась мне, что всегда любила его. Но она повторяла мне, что моего отца она любила тоже. Имейте в виду, мама никогда не имела склонности к мелодраме. Напротив, она была тверда как камень и сохранила свой характер до самого конца. Но она утверждала, что человеческое сердце не уступает в сложности и непокорности самым неприступным проблемам физики, разгадке которых она посвятила свою жизнь. Все обстоит даже хуже – потому что у физики есть решения, а у сердца – только вопросы. Она сказала, что, по сравнению с любовью, физика – ясна и понятна.
Эмма вытирает глаза тыльной стороной ладони и смущенно улыбается. Я молча делаю рукой неопределенный жест, который, как я надеюсь, выражает искреннее сочувствие.
– Мама говорила отцу, что после несчастного случая никогда больше не видела Лайонела. Но это случилось, по крайней мере, один раз. В шестьдесят восьмом году она посетила конференцию в университете Гонконга. Папе помешали поехать туда какие-то обстоятельства на работе. Я родилась примерно через сорок недель.
Эмма всматривается в мое лицо, анализируя строение черепа, черты и сравнивая их с мысленным изображением самой себя.
Но разве я могу претендовать на то, чтобы она обрела во мне родную душу?
– Кажется, он уже полвека живет на одном месте, – добавляет она. – На острове Гонконг.
– Я не представляю, что он за человек, – говорю я. – Зато я знаю, каким человеком он должен был стать. Великим.
Эмма пожимает плечами и возвращается в дом Джерома.
103
В самолете из Сан-Франциско в Гонконг я знакомлюсь с меню кинофильмов, которые можно было бы посмотреть на экране, вмонтированном в спинку переднего сиденья. Увы, мой мозг слишком перегрет для того, чтобы следить за сюжетной линией! Поэтому вместо кино я наблюдаю за попутчиками (их, кстати, четыреста человек!), а они в молчании пялятся на сияющие прямоугольники.
В мире, где я родился, потребление зрелищ в основном являлось интимным ритуалом, так что для меня восприятие трехмерного повествования, в которое внедрены твои собственные психологические особенности, – дело сугубо личное. Отмечу, что зритель во время подобного просмотра реагирует так, словно все происходит на самом деле: он смеется, возбуждается, испытывает отвращение, гнев и ужас. Делать это публично было бы столь же социально неподобающим поступком, как и пускать ветры в герметическом баке, набитом незнакомцами! (Впрочем, кто-то из сидящих в соседнем ряду, кажется, напрочь лишен застенчивости.)
Конечно, многие сочли бы данный факт прогрессом – несколько сотен пассажиров втиснуты в металлическую трубу. Ее вес достигает семисот пятидесяти тысяч фунтов, и она мчится на высоте тридцать пять тысяч – прямо над Тихим океаном: поразительное зрелище! Ну а сами путешественники, что они делают? Они ведут себя совершенно одинаково: каждый отгородился от соседа наушниками да попивает приторно сладкие напитки.
Они игнорируют телесные запахи друг друга и погружаются в имитацию частной жизни, создающую социальную условность – эдакую приватность, выхваченную из временного потока.
Но что действительно впечатляет – ощущение какой-то безрадостности. Технология, позволяющая летать по воздуху над планетой, не внушает никому того сладкого оптимизма, который составляет ядро моей картины мира.
Странная ситуация, верно?
Между прочим, моя сестра Грета уверена: мир стал таким, каков он есть, отнюдь не потому, что мы утратили оптимистическую веру, присущую пятидесятым. Она считает, что наше нынешнее состояние – как раз последствие той искренней веры.
Люди боятся будущего, поскольку прекрасно понимают, что человечество сызмальства стремилось воплотить вдохновляющую мечту в действительность – ту мечту, которая и заставляла нас разрушать. Мы твердили себе, что являемся хозяевами Земли, и поэтому, чем совершеннее наша техника, тем лучше будет каждому из нас.
Мы глубоко заблуждались.
Тот факт, что после каждого рывка технического прогресса мир становится все более мрачным и хаотичным, просто сводит с ума. Наши чудесные изобретения лишь ухудшают обстановку. Убеждение в том, что мир создан для того, чтобы люди управляли им, является философской основой нашей цивилизации, но данное убеждение ошибочно. Оптимизм – костер, на котором мы сжигаем себя день за днем.
Если бы я сочинял беллетристику, сейчас мне бы следовало серьезно задуматься над тем, какое послание я хочу передать своим терпеливым читателям. Должно же быть у автора какое-то альтернативное решение?..
Но я могу сказать только то, что эта идеология превратила человечество в толпу целеустремленных самоубийц. К счастью, я пишу автобиографию, и такой текст вовсе не обязан нести какой-то смысл.
Пытаясь дать отдых не заслуживающему доверия мозгу, я слушаю песни, записанные в смартфоне Джона. Даже музыка здесь другая!
Лишь спустя четыре часа до меня доходит, что в моей реальности не появились панк и хип-хоп. Надо признать, что у этого мира имеется явное преимущество!
104
Самолет приземляется в аэропорте Чхеклапкок, я беру такси, и меня везут через острова Лантау, Цинг-И, Коулун, и по туннелю под заливом Виктория на остров Гонконг. Я регистрируюсь в отеле на Козвей-Бэй и спрашиваю ночного консьержа по имени Роланд, удалось ли выяснить то, о чем я просил заранее – еще находясь в Сан-Франциско.
Нет, пока не выяснили, но я подсовываю Роланду тысячу американских долларов наличными, чтобы он сделал пару звонков от моего имени.
Я так вымотался от смены часовых поясов, что не могу уснуть, несмотря на то, что уже далеко за полночь.
Поэтому я выхожу из отеля и бреду по улицам города. Они залиты настолько ярким люминесцентным светом, не оставляющим теней, что кажется, будто я нахожусь в молле с немыслимо высоким потолком. Нахожу круглосуточную закусочную, где продают лапшу, заглатываю скользкие веревки в ароматном бульоне, а на обратном пути в отель сворачиваю в темный переулок, где на меня нападает подросток. Он с ленивой угрозой размахивает ножом. Я слишком устал для того, чтобы сопротивляться или бежать, и поэтому вежливо вручаю пареньку пачку гонконгских долларов, которые я обменял по грабительскому курсу в аэропорту.
Я даже благосклонно позволяю мальчишке пересчитать мой щедрый дар прямо в моем присутствии. Похоже, что от этой передряги уровень адреналина в моей крови нисколько не поднялся, однако, вернувшись в гостиничный номер, я проваливаюсь в глубокий сон без сновидений.
Звонок телефона будит меня после полудня. Консьержка Анаис сообщает, что сведения уже получены и меня ждут в вестибюле, поскольку местный джентльмен требует за свою работу пять тысяч долларов. У меня до сих пор кружится голова после перелета, и я говорю Анаис, чтобы она заплатила парню и доставила информацию в мой номер, а в придачу еще и кофе с молоком. Потратив минуту на то, чтобы «пробить» мое имя в базе данных, имеющейся в ее распоряжении, Анаис решает без лишнего шума выполнить мою просьбу.
Шесть минут спустя я пью более-менее приличный кофе с чересчур густым молоком, гляжу через панорамное окно на залив Виктория и держу в руке заклеенный конверт. Когда я его открываю, на клапане ощущается влажная слюна приславшего записку незнакомца. Внутри лежит сложенный вдвое листок бумаги, на котором напечатан адрес.
Заказанное такси везет меня в Ванчай, где выясняется, что на самом деле я ищу Чайвань. Путаница кажется мне неслучайной, поскольку разницы в звучании нельзя не уловить, но я деликатно не проявляю недовольства. Ванчай находится западнее Козвей-Бэй, а Чайвань – восточнее. Водитель, абориген с изрядным брюшком, в изысканной шоферской фуражке, говорящий с австралийским акцентом, везет меня назад мимо сверкающих башен и дорогих магазинов Козвей-Бэй в не столь шикарную, индустриальную часть острова.
Такси приезжает по адресу и тормозит в безлюдной тупиковой улочке возле склада с плоской крышей. Здание обшито алюминиевыми панелями, не имеет окон, и единственный путь внутрь или наружу проходит через массивную стальную дверь. Я нажимаю кнопку возле двери. Никто не отвечает. Я дергаю за дверную ручку. Заперто. Я обхожу склад, что занимает у меня почти десять минут, потому что сооружение немаленькое.
И с боков, и сзади оно выглядит совершенно одинаково и напоминает куб.
Когда я возвращаюсь к фасаду, то обнаруживаю незнакомца. Здоровяк с толстой шеей стоит возле двери. Он одет в отлично сшитый костюм и прижимает к уху телефон. Мужчина рявкает что-то на кантонском диалекте, и я вручаю ему листок бумаги, который он, не глядя, сминает в кулаке. Пиджак у него расстегнут, чтобы я отчетливо видел полуавтоматический пистолет в наплечной кобуре. Он бормочет что-то в трубку, слушает, смотрит на меня и кивает. Потом разглаживает смятый листок, вынимает ручку и пишет другой адрес.
Я ухожу от охранника, и такси везет меня в Шек-О, находящийся на юго-восточной оконечности острова. Тут живописно. Нашей целью оказывается многоэтажный особняк в стиле модерн, возвышающийся на красном скалистом утесе с видом на Южно-Китайское море. В стройных и вместе с тем классически-острых линиях и элегантных материалах местные архитектурные традиции объединены с самоуверенным глобалистским стилем. Шофер сообщает мне, что этот дом, если его купить, обойдется примерно в тридцать миллионов долларов.