Все не случайно — страница 3 из 4

Я еду к себе домой, и, хотя мне семьдесят один, я вдруг оказываюсь совсем молодой, и у меня впереди большое будущее.

Лупаретта

Мне рассказывал Леолука, мой друг с Сицилии, что у каждого сицилийского мужчины есть в шкафу дробовик, «Лупара».

Отец подарил своему двенадцатилетнему сыну уменьшенный вариант, «Лупаретту». Сын поменял ее в школе на красивые наручные часы. Отец вышел из себя и орал: «А если завтра кто-нибудь придет и назовет твою сестру шлюхой, что ты ему ответишь? Сколько времени?»

Мужчины

Мужчины заставляют квартиру компьютерами, они курят сигары, которые хранят в специальном ящичке, всюду валяются инструменты, а на лестнице в подвал стоят ботинки сорок восьмого размера. В ванной пахнет одеколоном после бритья, а во дворе гавкает огромная собака.

Мне хочется квартиру без современных осветительных приборов, с маленькими розовыми лампами, в которой пахнет цветами и алое бархатное покрывало на софе, а на нем кошечка, и лаковые туфли тридцать восьмого размера на лестнице в подвал, и чтобы хорошего цвета. Вместо AC/DC в CD-плеере К. Д. Лонг или Эмми Вайнхауз, и запах гвоздик в ванной.

И однажды, когда он уйдет, у меня все будет именно так. Но мне будет не хватать больших ботинок на лестнице, да и собаку он тоже заберет с собой.

Причуды

Мне нравится, когда у кого-то есть причуды. Моя подруга Фрида, например, уезжая из дому, не терпит, чтобы квартира оставалась неприбранной. Как-то раз, уехав отдыхать, она повернула обратно, только чтобы убедиться, что халат повешен на крючок. На случай катастрофы, а вдруг она погибнет, и как тогда будет выглядеть халат, просто так, на кровати? Или Вальтер, умнейший из всех людей, которых я знаю, рассеянный неряха, блуждающий в глубинах философии. Недавно звонил: в первый раз в жизни он почистил себе апельсин и прямо так, свежим, только что из шкурки, съел. Это было чудесно. Да и, говорят, еще ведь так полезно.

Маркус, взрослый человек, никогда не выходит из дому без маленького плюшевого крота в сумке по имени Беппо. «Потому что когда-то я был слепым под землей, как Беппо, — объяснял он, — а теперь я вижу». Беппо напоминает ему о тьме, и он носит его с собой, чтоб от нее уберечься.

А Альма, профессор социологии, не путешествует без Заи, вязанного зайчика в красной куртке. Мария не ездит на трамвае, потому что ей приснилось, что в трамвае она умрет, а я знаю: если надену голубые туфли, случится Прекрасное.

Я ношу их, только когда это по-настоящему необходимо, не следует злоупотреблять.

Мартин

Мама перенесла свой первый инсульт в девяносто лет довольно хорошо. Но ей пришлось заново учиться писать, владеть руками, ясно мыслить.

«Как меня зовут?» — спрашиваю я. Она улыбается. «Эльке». — «Напиши!» Она пишет: «Эльке».

«Как зовут собаку?» — «Маша». Сосредоточено и криво она выводит крупными буквами: «Маша».

«Кто это?» Подругу зовут Леони, она царапает: Лени. Одна ошибка. Мы не обращаем на нее внимания.

Я показываю на своего мужа, маминого зятя. «А это?..»

Мама пишет: «Мартин». Зятя зовут Бернд. Мама и Бернд друг друга всегда хорошо понимали, лучше, чем мать и дочь.

«Нет — говорю я, — это же твой Бернд, напиши „Бернд“». Мама лучезарно смотрит на него, лукаво улыбается и пишет: «Мартин».

«Но, мам, — говорит Бернд, — что ж ты, не помнишь, кто я?» Она кивает: «Помню». И пишет: «Мартин».

И все последующие дни пишет «Мартин».

Но его действительно зовут Бернд. И во всей семье у нас нет ни одного Мартина, даже среди друзей никого.

И тут я вспоминаю, мама когда-то рассказывала, что у нее была большая любовь, еще до того, как они с папой поженились. Но его очень быстро забрали нацисты, за политику. Она никогда не упоминала его имени, а тут я сразу догадались, как его звали.

Что делает с нами наше подсознание, наша память, наша душа, наша любовь?

Москва

В Москве я еще успела взять билет в Большой театр незадолго до того, как его закрыли на ремонт на долгие годы. Давали оперу Мусоргского «Хованщина», и на старых разваливающихся подмостках все не ладилось: кулисы качались, картонные деревья заваливались и, пока коварный Шакловитый плел свои темные интриги, снег шел только по одну сторону сцены, другая была пуста, потому что снежная машина не справлялась. И однако все вместе глубоко волновало меня, потому что у меня многое связанно с Москвой: книги, музыка, знакомые, чувства, и, когда свет огромной люстры погас, я не смогла удержаться от слез. Около меня сидела пожилая женщина, она была изящна, выглядела утомленной, попахивала нафталином и держала на коленях маленькую сумочку. Увидев, как я шмыгаю носом, она нашла мою руку и энергично сжала в своих шершавых ладонях. И крепко держала до самого антракта. Потом мы друг другу улыбнулись, она вышла, поговорить мы, к сожалению, не могли. Я бы с удовольствием пригласила ее на стаканчик, но в толкучке ее нигде не было видно.

После антракта она снова села рядом, не глядя на меня, и стала изучать свою программку, но как только выключили свет, снова схватила меня за руку. Международная солидарность? Доверие? Сопереживание? Не знаю, но это было здорово.

Разговор с навигатором

Мы сидим в машине. Он спрашивает: «Как твой разговор с фрау Шнайдер?»

Я отвечаю: «Как и ожидалось».

Женский голос в навигаторе говорит: «Через сто метров, пожалуйста, поверните налево».

Он спрашивает: «Что?»

Я говорю: «Как и ожидалось».

Он спрашивает: «Через сколько метров?»

Женский голос говорит: «Через семьдесят метров, поверните, пожалуйста, налево».

Я говорю: «У нее плохое настроение».

Он говорит: «Это автомат, у нее голос всегда одинаковый».

Я говорю: «Нет, у фрау Шнайдер».

Женский голос: «Пожалуйста, сейчас поверните».

Он спрашивает: «Почему у нее плохое настроение?»

Я говорю: «Потому, что сроки не соблюдаются. Я не могу написать ей рецензию, пока у меня нет книги. Я не стану читать семьсот страниц на компьютере».

Женский голос говорит: «Через восемьсот метров поверните на третий съезд с кольца».

Он спрашивает: «Восемьсот?»

Я говорю: «Семьсот».

Женский голос: «Через шестьсот метров поверните на третий съезд с кольца».

Он говорит: «А теперь что?»

Я говорю: «Семьсот страниц, и книга еще не напечатана, мне придется читать ее на компьютере».

Женский голос: «Через сто метров поверните на третий съезд с кольца».

Он спрашивает: «Так к какому она теперь должна быть готова?»

Я говорю: «К четвертому».

Женский голос произносит: «Сейчас поверните на третий съезд».

Он спрашивает: «А мы сейчас к какому? К третьему или четвертому?»

Я говорю: «К четвертому».

Он спрашивает: «Который съезд?»

Женский голос говорит: «Пожалуйста, сейчас поверните».

Я сдаюсь. Тут третий лишний.

Поцелуй и затрещина

За моим первым настоящим поцелуем немедленно последовала затрещина. Мой тогдашний друг, мне — шестнадцать, ему — восемнадцать, был ростом метр девяносто. Я высоко подняла ему навстречу свое шестнадцатилетнее лицо, он с высоты своего роста крепко меня поцеловал и — крак! — моя челюсть оказалась вывихнута. Не теряя присутствия духа, он немедленно нанес мне сильный удар сверху и моя челюсть тут же заскочила обратно в сустав. Любовь и боль проявились в неразрывной связи.

А он, между прочим, стал хорошим ортопедом и, спустя шестьдесят лет, все еще мой друг. И я бы рада была, чтобы меня еще разок так же крепко поцеловали. Может быть, попросить его?

Если он читает эту историю, у меня есть шанс.

Не повезло

За день до сочельника исчез Хенниг. Его жена звонила нам в полной растерянности. Он хоть и не оставил никакого письма, но привел все страховые полисы и бумаги в порядок и выложил их на кухонном столе так, что это выглядело как последнее «Прости!».

Она пока не хотела подключать полицию, может быть после Рождества?

На следующий за Рождеством день Хенниг вернулся. По его словам, он успел побывать в той гессигской деревне, где когда-то вырос. И из-за своего разваливающегося брака, депрессии, старости, страха перед болезнью хотел сброситься с водонапорной башни, с той, на которую так часто поднимался ребенком. Был бы рад свести счеты с жизнью.

Вот только под Рождество водонапорную башню превратили в огромную красную свечу — наверх было нельзя. Ну и вниз, чтобы умереть, следовательно, тоже.

Не повезло.

Косметика

Ингрид за пятьдесят и все же она еще очень хороша. Но можно только догадываться, какая уйма времени уходит у нее каждое утро, чтобы эту красоту поддерживать. Тут много косметики, волосы старательно взбиты, ресницы подведены, на Ингрид все всегда идеально сидит, никто не видел ее другой.

Никто и не должен видеть ее другой. Поэтому с утра в понедельник около девяти она звонит своему соседу Гарри.

— Гарри, — просит она, — ты не мог бы забрать мусорный бачок у меня со двора и выставить на улицу, а то сегодня ведь собирают мусор, а я вчера вечером позабыла, ну пожалуйста!

— Хорошо, — говорит Гарри, — сейчас сделаю, а ты сама-то, что, приболела?

— Нет, — говорит Ингрид, — я еще не накрашена. Меня может кто-нибудь увидеть.

Теперь мы не только догадываемся, мы знаем, сколько ей нужно времени, чтобы стать той Ингрид, которая всем нам знакома.

Но этого не смеет знать даже мусорный бачок.

Архив

У меня есть склонность все собирать и хранить, а сейчас, когда мне уже за семьдесят, я начала все разбирать, перетряхивать и выкидывать. Мне не хочется обременять тех, кого люблю, столь обстоятельным архивом моей жизни. Письма времен юности, дневники, статьи, написанные на протяжении всей моей журналистской карьеры, статьи написанные обо мне самой, я всё сберегла. Это, по большей части, отправляется в просторные синие мешки для мусора. Я всегда восхищалась Сьюзен Сонтаг и Йоко Оно, Джоном Ленноном и Крисом Кристоферсоном, хранила горы их интервью и фотографий — на вынос! Сьюзен Сонтаг и Джон Леннон умерли, Крис Кристоферсон напоминает мне об одной любви, которой больше нет, Йоко Оно ровно на десять лет старше меня и все еще пример для подражания. Она старится бестревожно и величественно, и я тоже так хочу: стариться без страданий, ясно и честно, с пониманием и с морщинами.