Все проплывающие — страница 118 из 125

Когда я вернулся, женщины уже не было. На мой вопрос Иди ответил с усмешкой:

– Баба с возу – кобыле легче.

– Ну ты и сука, Иди, – сказал я устало. – Мать все же…

– Когда мне было шестнадцать, – сказал он, – я нашел ее дневник… общая тетрадь… на обложке было написано – «Записки сельской учительницы»… открыл – а там ничего, ни одного слова… ты бы знал, какой это был для меня ужас… вся ее жизнь – ни одного слова… я испугался… я подумал: вот что меня ждет…

Иди достал из тумбочки бутылку водки, выложил на бумажку котлеты.

Мы выпили, и он заговорил о доме, о поселке, где родился и вырос. Поселок лесорубов и охотников, бревенчатые дома, школа, магазин, клуб и фельдшерский пункт, запахи сосновой коры, солярки и скипидара, которым мужчины смазывали сапоги. Нелегкая, скудная жизнь, грубоватые нравы. Крепкие мальчишки смеялись над хилым очкариком Иди, которому недоставало сил хотя бы раз подтянуться на турнике. В спортзале спелые одноклассницы обступали его и толкали сиськами и животами, пока он не падал… эти женщины с их запахами, их месячной кровью, с их жадностью и грубостью… они такие липкие… их смех… этот хохот… они все хохотали – лесорубы, охотники, их жены, дети… хохотали громко, очень громко… его трясло от омерзения… он спасался от них в книгах… в башне из слоновой кости, куда не было доступа живым… его собеседниками и друзьями стали мертвые…

Но больше всего Иди боялся слепого старика, который бродил по поселку в тяжелом пальто из конской шкуры и ботинках на босу ногу, зашнурованных телефонным проводом. Лицо старика цветом и фактурой напоминало бревно без коры, пролежавшее много лет в траве под солнцем и дождями. Волосы у него росли даже на лбу, пробиваясь пучками из морщин. Он бродил по улицам с утра до вечера и подвывал… заунывная песня без слов, на одной ноте… словно ветер гудел в трубе… он был огромным, этот старик, огромным и страшным… седые грязные волосы до плеч, редкая длинная борода… его боялись… им пугали детей… он чуял детей за версту и ловко бил их палкой… Иди убегал от него во сне, но не мог спрятаться… слепец настигал его, и Иди просыпался, весь в клейком поту, с колотящимся сердцем, обоссавшийся… этот старик всегда точно знал, где находится солнце… когда его спрашивали об этом, он медленно поднимал страшную свою лошадиную голову, раздувал черные ноздри и вытягивал руку… слепым без света нельзя, говорил он, это зрячие могут обойтись без света, а слепые – никак… свет – это все, что у них осталось… он говорил, что глаза у него выклевали вороны, когда начальник лагеря велел привязать его к столбу в наказание за строптивость… однажды девочка, сидевшая с Иди за одной партой, сказала, что этот страшный старик – его отец… он спросил у матери, правда ли это, но мать только расплакалась…

– Я не хочу туда возвращаться, – сказал Иди, нетвердой рукой разливая водку по стаканам. – Это слепое животное… вся эта жизнь… оно ползет, тянется ко мне, пытается схватить… моя мать – ты ее видел – тянет меня туда… только не говори, что надо считаться с реальностью…

– Реальность – это иллюзия, вызванная дефицитом алкоголя, – вспомнил я ходячую шутку. – А что стало с этим стариком? Со слепым этим?

– Его нашли в лесу… то, что от него осталось… говорили, что он спал с женой лесничего, но у нас много о чем говорили…

– Жизнь справедлива, Иди, – сказал я, поднимая стакан. – Люди – нет, а жизнь справедлива. А вообще, Иди, – добавил я, выпив, – тебе нужна женщина, настоящая, с сиськами.

Он посмотрел на меня с нескрываемой брезгливостью и залпом выпил водку.


И вот в жизни Иди появилась женщина.

Алина была невысокой, рыжей, полноватой, а коленки у нее были из тех, что любили рисовать и лепить великие пидорасы шестнадцатого века. Голубовато-серые внимательные глаза, ехидные бледно-розовые губы и широкие бедра. Она была манкой женщиной. Когда она надевала туфли на высоких каблуках – а это случалось редко, – и выходила на улицу, слегка покачивая бедрами, все мужчины провожали ее взглядами. Ей было двадцать три, но она уже дважды побывала замужем. А когда ей было шестнадцать, под ее окном повесился сорокалетний любовник, которому после трех или четырех встреч Алина дала от ворот поворот. Она училась на четвертом курсе английского отделения. На студенческом новогоднем вечере она произвела фурор, явившись на карнавал в черном корсете, черных кружевных панталонах и черных же коротких чулках на резинках. Кто-то вызвал милицию, и Алину вывели из зала. Она с улыбкой шла через толпу в туфлях на высоких каблуках, посылая воздушные поцелуи ошалевшим студентам, и все таращились на ее грудь, задницу и ляжки, хорошо пропеченные, белоснежные, роскошные. Однако на занятия она ходила в вязаной полосатой юбке, в рыжеватом свитере в серую полоску, ненакрашенная, в обуви на низком каблуке, в светло-коричневых дешевых чулках в резинку… серая мышка, бурый воробышек… но за нею тянулся радиоактивный шлейф слухов о ее романах, любовниках и даже, черт возьми, о любовницах, что в те годы было и вовсе вопиющей экзотикой…

Иди и Алина, Алина и Иди – невероятно! Нищий хилый пьянчужка в вонючих носках и обаятельная стерва, приезжавшая на занятия в собственной машине. Почему она выбрала Иди? Пресыщенность? Склонность к эпатажу? И где они познакомились? И что их сблизило?

Иди только ухмылялся, когда мы приставали к нему с вопросами. Он изменился. Каждый день мылся, брился, менял носки, перестал жаловаться на здоровье и даже завел часы, чтобы не пропускать свидания. В университете он появлялся редко, но зато стал завсегдатаем театра, бывал на выставках, его часто видели с Алиной в ресторанах и кафе, где он не напивался на скорую руку, как раньше, а, черт возьми, наслаждался беседой за бокалом вина…

Как-то она появилась в общежитии, в компании поклонниц Иди. Она старалась держаться в тени – поклонницы это заметили и разозлились. Чтобы разрядить обстановку, я затеял разговор о сонетах Шекспира. Пожаловался на чрезмерную многозначность слова conscience, которое дважды встречалось в первых двух строках 151-го сонета:

Love is too young to know what conscience is,

Yet who knows not conscience is born of love?

Конечно же, это была игра, выпендреж и маневр, хуже того: надо признать, что я затеял этот разговор только затем, чтобы ей понравиться, и она это поняла с полуслова.

– Любовь слишком молода, – перевела Алина, – чтобы знать, что такое совесть, и все же кто не знает, что совесть рождается из любви. Мне кажется, что здесь уместнее русское слово «мудрость»…

– Но речь идет об угрызениях совести, – заметил я. – О предательстве и вожделении…

Алина покачала головой:

– Не совсем. Тут, конечно, нужно вспомнить историю Адама и Евы: а какое еще знание добра и зла, пришедшее после любви, может быть «известно всем»? Но это не объединяющее знание-стыд. Все «знание» пришлось на долю Адама, а Еве осталась одна «любовь». И это в сонете очевидно. А смысловая невнятица происходит, вероятно, от наложения библейских образов и платонизма: сначала кажется, что речь идет о противостоянии праведности и греха, но в конечном счете все сводится к спору души и тела, такому привычному для Шекспира…

Я был посрамлен: я не знал, что такое платонизм.

От унижения меня спасла Жанна.

– Ух ты! – сказала она. – Но иногда ведь так приятно просто поебаться…

Алина без колебаний хлопнула полстакана «оболтуса».

У нее были красивые ногти. У Зелени ногти были плоские, твердые, покрытые бордовым лаком, у Жанны – длинные, заостренные, у Гели – детские ноготки-скорлупки, а у Алины – чуть выпуклые, розоватые, аккуратно опиленные… они были естественным завершением ее изящных полноватых пальцев…

Когда она ушла, Вася ударил себя в грудь кулаком и сказал:

– Яйцами чую: она – паучиха, Клеопатра, Грушенька (он только что прочел «Братьев Карамазовых»). Тихая и умная паучиха. Поиграет, высосет из него все соки, а потом раздавит и бросит. Боюсь даже думать о том дне, когда это случится. Ты же видишь, что с ним происходит… она ведь для него стала единственным светом в окошке…

– Мы с тобой, – сказал я, – просто завидуем ему, Вася. А к его вонючим носкам нам не привыкать.

– Он же ничего не знает о ней, – сказал Вася. – Ничего не знает о ее другой жизни.

Однажды Вася стал свидетелем странной сцены в ресторане «Чайка», куда пригласил русскую красавицу Таню (его атака на нее удалась: Таня поймала Васю). Неподалеку сидели Иди с Алиной. Потягивали коньяк, курили, болтали. Официант принес им мороженое. И в эту минуту к их столику подошел мужчина. «Я, конечно, не пидорас, – сказал Вася, – но такого красивого мужика не встречал ни разу в жизни». Человек из другого мира. Из мира, где даже не догадывались о существовании жареной кильки по восемьдесят копеек за кило. Рослый, широкоплечий, хорошо одетый. От него веяло холодом. Снежный король. Когда он обратился к Алине, она встала. Она изменилась в лице, но держалась непринужденно. Снежный король что-то говорил ей с улыбкой, она слушала, опустив голову. И вдруг он влепил ей пощечину. Она покачнулась. Мужчина вытер руку носовым платком и двинулся между столиками к выходу. Иди сидел, глядя перед собой. Он не шелохнулся. Нельзя было понять, испугался он или нет. Лицо у него было как у мертвеца. Алина вернулась за столик. Из носа у нее текла кровь, пачкавшая губы и подбородок. Она провела рукой по губам, а потом облизнула окровавленные пальцы. Облизнула с наслаждением. Иди так и не пошевелился. Сидел неподвижно и смотрел перед собой. Через несколько минут она расплатилась, и они ушли.

– Жуть, – завершил свой рассказ Вася и повторил: – Он же ничего не знает о ней.

– А ты знаешь, что она завела тетрадку и записывает его стихи? – сказал я. – Он сам мне рассказывал.

– Если Снежный король его убьет, – сказал Вася, – этот дурак даже не поймет – за что. И сколько там у нее еще таких королей?

Вскоре я встретил Алину и Иди в парке. Было солнечно, пригревало. Алина держала Иди под руку, оба были в расстегнутых пальто и никуда не торопились. Запрокинув ослиную голову, он громким гнусавым г