Все проплывающие — страница 26 из 125

нали, что Ева Ева стала жить с немым Гансом. Господи, с Гансом! С этим недотепистым длинноруким парнем, над которым посмеивались даже немцы. В детдоме он исполнял обязанности сторожа, истопника, садовника и скотника. Он был дисциплинирован и кроток: даже если его бранили, он лишь согласно кивал, пытаясь растянуть губы в улыбке. Это, впрочем, ему не удавалось: осколок фугасного снаряда пробил ему обе щеки, вышибив половину зубов и напрочь вырвав язык. И вот однажды его увидели выходящим утром из ее комнаты. Как и когда они сблизились, как и когда они поняли, что должны быть вместе, и как при этом обошлись без слов – ведомо одному богу, который пасет немых и красавиц. На вопрос же начальника детдома майора Репринцева она ответила с обезоруживающей улыбкой: «Люблю. Жалею». И все. Женщина, при взгляде на которую тотчас свихивались все существа мужского пола от генералов до воробьев.

Смехом парализовала она и нашу слабую попытку подвергнуть ее остракизму, а самым настойчивым продемонстрировала никелированный браунинг с дарственной надписью на рукоятке – от маршала Жукова.

Ночами же мужчины на окрестных улицах до утра ворочались в своих постелях и беспрестанно жевали бумажные мундштуки папирос, прислушиваясь к ее счастливым стонам и вызывающе бессмысленному мычанию ее возлюбленного. Посмотреть на него приходили даже из авиаполка, расположенного в семи километрах от городка. Трогать его, впрочем, остерегались – отчасти из нежелания ссориться с Евой, отчасти, скажем честно, из уважения к его физической силе: Ганс двумя пальцами отворачивал ржавые гайки на ступице автомобильного колеса. Когда же комендант полковник Милованов под благовидным предлогом запер его в кутузке, Ева Ева просто пришла, просто взяла со стола в комендатуре ключи и просто освободила немого, в то время как все, кто там был, включая часовых и полковника Милованова, лишь молча проводили ее восхищенными взглядами. Ганс на руках отнес ее домой. «Их либе дих, – не стесняясь окружающих, говорила она ему. – Я хочу ребенка. Я хочу забрюхатеть. – И, проглатывая первый звук его имени, звала его таким голосом, что в ее сторону поворачивались даже фаллические хоботы танковых орудий: – Аннес… Аннес…»

Шло время, а Ева не беременела.

С разрешения майора Репринцева она усыновила однорукого десятилетнего мальчика, прозванного детьми Сусиком (Иисусиком). Это был молчаливый парнишка, единственным развлечением которого была стрельба из рогатки по немецким жителям, боявшимся его как огня: бил он стальными шариками от подшипников, подаренных танкистами детскому дому на игрушки. К новому своему положению он отнесся совершенно равнодушно. Он не позволял Еве одевать или раздевать себя, ходил в баню с солдатами, с ними и столовался, домой приходил лишь переночевать. Ева Ева покорно сносила его оскорбления («Немецкая шлюха! Гитлеровская подстилка!» – ледяным тоном выцеживал он из своего косо прорезанного рта), покорно дожидалась его возвращений, чтобы, убедившись, что он заснул, поцеловать его в закрытые глаза.

Детдомовские его недолюбливали и в играх спуску не давали. Когда затевали игру в войну, ему чаще всего выпадала роль пленного на допросе. Его били сложенным вдвое телефонным проводом, прижигали живот папиросой и загоняли под ногти иголки. Стиснув зубы, Сусик молчал, доводя «врагов» до остервенения. «Добром это не кончится», – предупреждал Еву начальник детдома.

И он оказался прав. Играя в войну, ребята повесили Сусика на сосне и устроили состязание в меткости: кто попадет ему камнем в сведенные судорогой губы. А когда попали, изо рта вдруг вывалился непомерно длинный фиолетовый язык.

Ганс принес на руках в больницу потерявшую сознание Еву. Доктор Шеберстов расстегнул на ней халат и присвистнул, увидев чудовищный шрам, тянувшийся извилистой гроздью от левой груди к золотистому лобку.

– Откуда это? – спросил он, когда Ева Ева пришла в себя и он тщательно ее обследовал.

– Из-под Варшавы. Я была санинструктором в пехоте.

Доктор Шеберстов сглотнул.

– Евдокия Евгеньевна, я должен вам сказать, что у вас… что вы, скорее всего, никогда не сможете родить…

Она долго молчала, лежа на кушетке с закрытыми глазами. Потом села, подняла глаза на врача, прятавшего руки за спиной.

– Тогда зачем мне все это? – тихо спросила она, коснувшись рукой своей груди. – И это… и это… Зачем? Выходит, гожусь только в бляди?

– Война. – Доктор отвел взгляд.

– За что, господи? – Она порывисто запахнула халат. – Меня-то – за что?

– Война не вина, – пробормотал Шеберстов. – Не вина.


Несколько дней она не выходила из своей комнаты. Лежала ничком на кровати, то засыпая, то просыпаясь и тупо вслушиваясь в шум крови.

В дверь постучали. Она не ответила.

– Ева, – позвала кастелянша Настенька, – Евушка, да не убивайся ты так. Пойдем, небось на станции они еще.

Евдокия с трудом оторвала голову от подушки.

– Кто?

– Кто-кто? Немцы, конечно.

– Какие немцы? – не доходило до нее.

Настенька склонилась над нею.

– Да ты чего, девонька? Или заболела?

– Нет. – Она села на кровати. – Что случилось?

– Высылают их всех. Немцев да немчих с немчатами. По пуду барахлишка на душу – и ауфвидерзей. Моя хозяйка ручку медную от двери отвернула – на память.

– Почему высылают? – Ева уже стояла, быстро застегиваясь и поправляя прическу. – Ничего не понимаю. – Глянула в окно: двое солдат с автоматами гнали куда-то посередине булыжной мостовой старуху Марту. – За что их? Куда?

– В Германию. Приказ такой из Москвы. Да не скачи ты, я своего попрошу – на машине вмиг добросит.


Черноусый сержант помог женщинам выбраться из машины, крикнул часовому:

– Они со мной!

Их пропустили.

Далеко впереди тяжело, натужно и редко пыхал паровоз. Солдаты с грохотом закрывали двери товарных вагонов, не обращая внимания на мертво стоявших в проемах немцев, офицеры навешивали пломбы.

– Ганс! – крикнула Ева в ближайший вагон. – Аннес, родной мой!

Молодой офицер в форме МГБ отвернулся и, ломая спичку за спичкой, закурил.

Она бросилась вдоль косо освещенного прожекторами поезда. За нею побежала сдобная Настенька.

– Аннес! Ты где? Где ты? Не пущу! – кричала Ева, на бегу отбиваясь от Настеньки. – Не пущу-у-у!

Набежавшие из темноты солдаты повалили ее на перрон, прижали к брусчатке.

Поезд залязгал и тронулся.

– Аннес!

Ева вырвалась и, спотыкаясь, бросилась в зал ожидания.

– Телеграмму! – страшно закричала она в окошечко юной телеграфисточке. – Телеграмму Сталину! Молнию!

Подошедший сзади давешний гэбист осторожно взял ее за локоть. Она, не глядя, резко оттолкнула его.

– Телеграмму!..

Телеграфисточка отвернулась.

– Пожалуйста, – громко прошептал гэбист, хотя, кроме них, в зале никого не было. – Уйдемте. Это приказ. Понимаете? Приказ.

Несколько мгновений она смотрела на него, словно слепая. Он взял ее за руку и повел. В дверях ее подхватила запыхавшаяся Настенька.

– Пойдем, миленькая… спасибочки, товарищ кавалер… Пойдем…

В машине черноусый сержант долго раскуривал папиросу, потом вдруг сказал, глядя в темноту:

– Полковник Милованов застрелился. – Пыхнул дымом. – Из-за Эльзы своей. Депортация, бабоньки.

И выжал сцепление.


На следующий день Ева Ева взяла расчет и купила билет до Москвы. Затянутая в узкий модный костюм, в туфлях на высоких каблуках, благоухающая духами, она явилась на вокзал за минуту до отправления курьерского.

Больше мы ее не видели. Только и узнали потом, что она долго стояла с папиросой в тамбуре, не отвечая на вопросы проводника, – он-то, проводник, и заподозрил неладное, когда после Вильнюса в очередной раз выглянул в тамбур и увидел открытую настежь дверь и узкую дамскую сумочку, мотавшуюся на вагонном поручне. Изувеченное тело нашли в придорожном ежевичнике: пробитый пулей висок, никелированный пистолет в судорожно сжатой и переломанной руке, ноги в крови и креозоте, – мертвая, конечно, мертвая, – но это уже была не Ева Ева. Нет, нет, это была не она, не златоглазая Ева Ева, вызывавшая у всех екающее под сердцем предчувствие, предощущение щедрой любви и неисчерпаемого счастья…

Рита Шмидт Кто Угодно

– Не знаю. – Костлявый старик в мятом полотняном костюме откинулся на спинку – гнутые полозья кресла-качалки со скрипом перебрали неровные доски пола, от которого тянуло пряным запахом масляной краски вперемешку с сосновой смолой. – Не знаю, и никто не знает, почему она решила оставить свою дочь здесь. И почему именно у этих баб. Может, боялась, что девочка дороги не выдержит. Кто ж знал, куда их повезут. – Он закурил. Одинокий костлявый старик в неважно выстиранном и неглаженом полотняном костюме с пожелтевшими лацканами и обшлагами, в надвинутой до бровей соломенной шляпе с узкими полями и неровно обхватывающей тулью шелковой ленточкой неопределенного цвета, в черных потрескавшихся ботинках, из которых торчали тощие волосатые лодыжки. Один в комнате с кафельной печкой в углу и этажеркой-самоделкой, уставленной книгами в расслоившихся картонных переплетах и пыльными чайными стаканами, в которых в пыльной паутине косо висели папиросные окурки с изжеванными мундштуками, мелко дрожавшие, когда мимо двора проезжал грузовик, погромыхивая на булыжной мостовой. – Мы-то и то не знали, что немцев будут выселять. Так, догадывались, может, некоторые. Догадывались, хотя не очень-то верили. Их же тыщи жили тут, в своих домах. Это мы были приезжие, сброд блатных и нищих, кто откуда, приехали-уехали. А они тут, в этой своей Восточной Пруссии, жили и уж семьсот лет как хоронили своих покойников. – Он стряхнул пепел на пол. – Ну, вот она и пришла к этим бабам. Ни с того ни с сего. С девочкой своей, завернутой в желтое суконное одеяло с подпалиной от утюга. К этим двум кобылам, Марфе и Марии, у которых и я жил. Маленький еврейчик, подобранный двумя ведьмами рыжий жиденок. – Он сухо покашлял. Молодой человек поморщился. – Значит, к Марфе и Марии. С дочкой. Те и не удивились. Отдает так отдает. Мало ли. Чего не бывает. Есть жиденок, пусть будет и немчонок. Где телок, там и свинка. Ведь не бесплатно. В придачу к девочке – шесть суповых серебряных ложек и крохотные серебряные часики в форме раковины с перламутровой крышечкой. По-честному. Клади ее куда-нибудь, ну вот хоть туда, на стол, ох и жмоты вы, фашисты, шесть ложек да часишки, что это у нее в руке-то? В руке у Риты был зажат пучок овсяной соломы, которую она, едва оказавшись на столе, потянула в рот. Животная, экие вы, немцы, ну да Господь вам судья, все-то у вас не по-людски. Вот и все. Вечером всех немцев под конвоем спровадили на станцию, посадили в телячьи вагоны и отправили. Осталась одна Рита. Да еще Веселая Гертруда, безумная старуха, то ли немка, то ли литовка, приплясывавшая босиком в дорожной пыли и громко распевавшая всегда одно и то же: «Зайд умшлюнген, миллионен, дизен кюс дер ганцен вельт!» И больше никого, ни одного немца. Как и не было. Дома под черепичными кровлями, кирхи, мощенные булыжником улицы и асфальтовые дороги, густо обсаженные липами, узкие каналы и медлительные шлюзы, блеклое немецкое небо над плоским Балтийским морем – э