Все проплывающие — страница 33 из 125

И она снова заговорила о том, о чем уже говорила. Словно бредила. Я растерялся. Время уходило. Надо было действовать. Я никогда не простил бы себе, если б остался тогда в бездействии. Хотя смутно и подозревал, догадывался: бездействие тоже может быть спасительным. Не знаю, как это выразить… Но поступил я тогда так, как поступил. И до сих пор мучаюсь… Понимаешь, в моих поступках не было ничего такого, чего бы я не мог себе простить. Но и простить себе не могу тех же самых поступков. Ни одного. Никогда. Я поднялся. Только не уходи, попросил я ее, слышишь, Рита, только не уходи никуда, пожалуйста, дождись меня, я тебя прошу. Запер дверь. Из ящичка в кухне достал несколько золингеновских бритв. Выбрал не очень новую, не старую, с желтой ручкой. Плоскогубцами выломал кусочек. Опустил в пакетик. Спрятал ящичек под стол. Сунул пакетик и сложенную бритву в карман. Слетел вниз по лестнице и бросился к площади.

До закрытия мастерской оставалось полчаса, когда я вошел и поздоровался. Ахтунг поднял голову, сдвинул лупу на лоб и дружелюбно ответил. Ни волнения, ни даже любопытства. За окном пророкотал и заглох мотоцикл. Так. Я медленно – вдох-выдох – извлек из кармана бритву и раскрыл ее. Свет в мастерской был яркий, и он хорошо разглядел лезвие. Я протянул бритву ему. Он машинально взял, опустил лупу на глаз, машинально поправил жестяной колпак лампы, висевшей низко над столом. «Порчена вещь, – сказал я. – Щербинка». – «Щербинка, – повторил он, не поднимая головы. – И что?» – «Кусочек. Да. Надо ж так ударить. Бритва застряла в шейном позвонке. Лезвие выдернули и выбросили, но кусочек остался в позвонке. То есть в сейфе у Шеберстова. Вещественное доказательство. То есть улика». – «Какая улика?» Он поднял бледное лицо, забыв сдвинуть на лоб лупу. «Где ты нашел эту бритву?» – «Там, куда ее выбросили». – «Ты не мог… – Он сглотнул. – Ты не мог ее там найти!» Я так обрадовался, что и не заметил, как он поднялся, а он вдруг подскочил и схватил меня за ворот и замахнулся бритвой, – но я не успел и испугаться: Леонтьев из-за моей спины перехватил руку. «Ну ты даешь, – тихо сказал он, – так не бывает. Сперва одного, теперь этого… а?» Он рванулся, но Леша крепко его держал. Он еще раз рванулся – и вдруг взвыл. Господи, как он завыл! Вот только тогда я и испугался. Меня затрясло, и я брякнулся на стул в углу. «А ты тут пока не нужен, – сказал Леша, – иди-ка отсюда».

В мастерскую, громыхая кирзачами, вошли милиционеры, меня толкнули. Я выбрался наружу и без сил опустился на ступеньку. Кто-то похлопал меня по плечу. «Ты живой?» – «Живой». – «Дела. – Он силился улыбнуться, но это у него не получалось. – Но чего-то такого я и ожидал. Хотя и не верил».

На крыльцо вышел Леша Леонтьев. Надвинул фуражку на лоб, поправил козырек. «Давай-ка я тебя подвезу, – сказал он. – Сам ты не дойдешь, вижу». – «Точно, – засмеялся я дурным расслабленным смехом, – никогда в жизни». Доктор Шеберстов снова хлопнул меня по плечу. «Ты ничего не забыл?» Продолжая истерически смеяться, я отдал ему пакетик. Леонтьев крякнул. Запустил двигатель. У Белой столовой он остановил мотоцикл. «Пойдем-ка. По сто грамм». Я не возражал. Люся налила нам водки, бросила на весы две конфетки. Леонтьев добавил из ее коробки третью и галантно вручил хозяйке. Она устало улыбнулась. «Ну, за что пить будем?» – «Не знаю. За все. За все, что так…» – «Давай. Бог не выдаст, свинья не съест». Я выпил. «Леша… А что же с нею будет?» Он недоуменно уставился на меня. «Леша… я, пожалуй, пойду…» Он проводил меня удивленным взглядом.

Я промчался по мосту, вбежал во двор и закричал что было мочи: «Рита! Рита!» Окно было распахнуто. Я все понял, но бросился наверх, вбежал в комнату – чтобы убедиться в том, что комната пуста. И кухня. Я побежал вниз. У ворот стоял мотоцикл Леонтьева. «Леша!» Он выглянул из дощатого туалета, стоявшего в углу двора: «Чего орешь? Какой у тебя пожар?» Я объяснил. Участковый присвистнул. «Так. И куда она могла уйти?» Но я уже понял – куда. Пошел. Побежал. «Яшка, черт! Погоди!» Он попытался завести мотоцикл, но мотор не схватывался. Милиционер бросился меня догонять, бросив мотоцикл у дома. В боку у меня закололо, пришлось перейти на шаг, и участковый догнал меня. «Ну, ну… куда? Неужто к ней, а? Ну дура! Да погоди ты… Не горячись, Яша!»

Я вдруг понял, что жизнь моя кончилась. Все остальное и будет и стало моей смертью… или как? Не знаю. Но то, что я называл своей жизнью, тогда кончилось. Понимаешь?

Племянник кивнул.

– Нет, не понимаешь. Это было все. Прожитая и завершенная жизнь. Раз и навсегда. То есть можно жить потом сколько живется, сколько влезет в это тело, но жизнь – жизнь! – вся кончена, прожита. Поэтому я никуда отсюда и не уеду, Илья, – неожиданно завершил он. – Никуда.

Молодой человек отер пот со лба. Он еще не решил, что скажет матери, а главное – как он все это ей скажет.

– Тридцать лет я живу только той – той! – жизнью, и другой у меня нет, и она здесь. Пока я живу, она есть, и только потому я и живу…

– Она?

– Ну да. Рита. Рита Шмидт. Мне остается только вспоминать. Моя жизнь – это полужизнь-полупамять. И все больше память, чем жизнь, пока не останется только память. Это и есть я. Но только – здесь. И нигде больше. И никогда больше – и это-то самое горькое. Я не путаю судьбу с привычкой, нет. Просто ничего уже не могу с собой сделать. И не хочу. Стареющий, да нет, старый уже еврей, не знающий ни слова по-еврейски, этакий Кто Угодно, и девочка, немка, не знавшая ни слова по-немецки, – вот тут, на сраной этой земле обетованной, без которой ни жизни, ни памяти… Куда ж я уеду? Понимаешь? Нет?

– Маме трудно будет понять эту правду…

– А никакой другой нету. Впрочем, ее и вовсе нету. Это разве правда? Правда то, что мы пошли к Марфе и пришли туда, в тот холодный дом, дверь распахнута, другая настежь, вошли в полутемную комнату, да, конечно, Марфа была там, и Рита была там, Марфа сидела на кровати, подвернув под себя свою толстую коровью ногу, и сонно смотрела на лицо девочки, навсегда успокоившейся у нее на коленях… вытянулась на постели, рука свесилась до пола, в руке судорожно сжат пучок овсяной соломы… это правда? Правда?! – закричал вдруг он, захлебываясь слезами. – Но какой же тогда язык нужен, чтобы поведать эту правду – и не умереть? Какой? Небесный? Земной? Живой? Мертвый? Прекрасный, как музыка? Или такой же ужасающий, как музыка?..

Красная столовая

Огромный босой старик в рыжей шинели до пят, с заплатанным солдатским мешком за плечами пересек двор, отделенный от дороги рядком сросшихся между собой ясеней и грабов, за которыми рыбьей чешуей поблескивала Лава, и спустился по стертым кирпичным ступеням в Красную столовую. Навстречу ему пахнуло пивной кислятиной и вечной котлетой. В маленьком зальчике со сводчатым потолком было жарко от топившейся березой круглой железной печки, на которую натыкался всяк входивший. Старик занял столик в углу, под окном. Подняв воротник шинели и откинувшись на спинку скрипучего стула, он со стоном вытянул ноги, стукнув о пол твердыми голыми пятками.

Дремавшая за стойкой Феня, над головой которой красовалась жалобная книга с портретом Акакия Хоравы в роли Скандербега на обложке, приоткрыла глаза и бесстрастно проговорила:

– Сегодня суббота.

– Значит, завтра будет воскресенье, – откликнулся старик.

Привычно вытерев руки о клеенчатый фартук, Феня с глубоким вздохом поднялась и ушаркала за занавеску, отделявшую зальчик от кухни. Через минуту она вернулась с тарелкой и двумя кружками пива.

Старик вежливо отпил из кружки.

Феня возвышалась над ним всем своим бюстом, из-за которого старику не было видно ее лица.

Посетитель молчал.

С протяжным сырым вздохом Феня вернулась за стойку и, прежде чем вновь смежить веки, сказала:

– В субботу еще живут, а в воскресенье уже воскресают. Чудно…

Ответа она не дождалась: посетитель спал.

Не проснулся он ни через час, когда в уже прокуренном зале Колька Урблюд под одобрительные возгласы собутыльников растянул гармошечьи меха и запел: «Жил один скрипач, молод и горяч, радостный, порывистый, как ветер…», ни через два часа, когда явился молчаливый высокомерный пастух Сугибин в широком брезентовом плаще, ни в полночь, когда Фене наконец удалось выгнать метлой последнего клиента, норовившего выйти в окно.

Женщина села за столик напротив спящего, не торопясь поужинала холодной картошкой с селедкой, выпила маленький стаканчик водки «для цвету» и только после этого растолкала старика.

– Я вижу, тебе тут понравилось, – неодобрительно заметила она.

– Хорошо тут у вас жить. – Старик достал из заплатанного мешка грубые башмаки, надел и потопал ногами. – Как перед смертью.


Субботними вечерами в Красной столовой собирались лучшие в городке брехуны, краснобаи, болтуны, врали и бесстыднейшие лжецы, которые под Урблюдову гармошку, водку и вечную котлету рассказывали необыкновенно правдивые истории, хвастались, спорили и пережевывали свежие слухи и сплетни.

Именно здесь старик, устроившийся дворником и получивший служебную комнатку на Семерке, обрел прозвище В Шинели, и никому уже не было дела до его настоящего имени и его прошлого.

В тот день, когда это случилось, в реке выловили одиннадцатилетнюю дочку Васи Строкотова, а жена Мишки Чер Сена разродилась девятым черсененком.

– Она у тебя не сидит сложа ноги, – одобрительно сказал дед Муханов, пережевывая котлету и не вынимая при этом изо рта самокрутку. – А правда, что ее задушили?

Участковый Леша Леонтьев допил пиво и только после этого ответил:

– Правда. Руками.

И все уставились на пастуха Сугибина, который задумчиво покуривал в углу, не обращая внимания ни на дремавшего напротив В Шинели, ни на Феню, с грохотом собиравшую со стола посуду.

По субботам через городок гнали большое совхозное стадо. Тысячеголовое черно-белое коровье море захлестывало улицы, верховые пастухи вставали в стременах, щелкали бичами и дико кричали, заходившиеся лаем собаки бросались на отставших телят, с визгом уворачиваясь от бычьих рогов, мальчишки на заборах и деревьях весело свистели и орали. Не успевала осесть красная пыль, как на улицы высыпали огородники с ведрами и совками, чтобы собрать навоз, оброненный прошедшим стадом. Старший над пастухами желтоглазый молчун Сугибин привязывал своего каурого конягу к ржавому поручню, тянувшемуся вдоль стены, и, вздернув подбородок, ногой открывал дверь в Красную столовую. Феня знала, что после кружки водки он тотчас залпом выпьет кружку пива, выкурит папироску и так же молча, ни на кого не глядя, покинет зал, взлетит в седло – и ускачет за стадом. Ни «здравствуйте», ни «до свиданья». Все Фенины попытки разговорить пастуха наталкивались на такое презрительное молчание, что об него можно было разбить лоб.