– Схему! – наконец скомандовал он жестким тоном, и Виталий, целый час не спускавший глаз со странного командира (так в городке называли всех приезжих-командированных), со всех ног бросился выполнять приказ и уже через минуту вернулся с замасленной толстой папкой. – Пэ двенадцать, а потом эР шесть, – не поднимая головы, попросил он.
– Чего? – растерялся Виталий.
Алексей Алексеевич, не сдвигая лупу, с интересом посмотрел на буроносого громилу, которому не терпелось опохмелиться.
– Ты устанавливал эти блоки. В схему заглядывал? Ага, понятно. – Бутурлин кивнул. – Когда обед?
В фабричной столовой он удивил всех жадностью, с которой торопливо проглатывал блюдо за блюдом. Такой тощий – и такой прожорливый… Больной, наверное, решили десятипудовые дамы из бухгалтерии, оставлявшие на кусках хлеба следы яркой помады и деликатно облизывавшие пальцы после котлет.
Проглотив стакан компота, Алексей Алексеевич торопливо вернулся в цех, где мужчины неспешно попивали пиво и спорили, кто громче пукнет. Рулады буроносого Виталия и неповоротливого Руни не произвели на него впечатления, но, когда в спор вступил щуплый Иван Тихонин, исполнивший партию барабана из какой-то очень знакомой оперы, в цехе вдруг раздался жуткий звериный рев. Мужики испуганно замерли. Алексей Алексеевич по-прежнему копался в приборах. Рык повторился с еще большей громкостью, вызвав у людей мороз по коже.
– Это ты, что ли, упражняешься? – наконец отважно спросил у Бутурлина Руня, у которого даже во сне кулаки чесались – подраться.
– Нет. – Бутурлин сдвинул лупу на лоб и с печальной задумчивостью предположил: – Не исключено, что фабрику построили на кладбище динозавров, которые, как известно, гниют сто двадцать – сто пятьдесят миллионов лет и при этом пердят самым бесстыжим образом, как, например, вы. – Словно предупреждая Рунино движение, выбросил перед ним руку с растопыренными пальцами, спрятав большой в ладонь. – Лучше скажи, сколько у меня на руке пальцев?
– Четыре! – злобно выдохнул Руня. – За дурака меня держишь?
– Пять, умница, – возразил Бутурлин. – Это показал я тебе четыре, а на руке у меня – пять. Кто лазил в седьмой отсек? И почему каналы воздухоподачи промыты «сучком», а не чистым спиртом? – Обвел мужиков презрительным взглядом. – Ага. Ну, ладно. Хоть не пивом.
И снова надвинул лупу на глаз.
Ужинал он в единственном месте, где можно было вечером перекусить приезжему, – в Красной столовой. Завсегдатаи уже попытались создать портрет очередного командира: махровое черное пальто и беретка, чемоданище, в котором только ворованное выносить – вся обстановка трехкомнатной квартиры войдет, и еще для собаки место останется, велосипедные фокусы, дрожащие руки, прожорливость, несомненная болезнь – скорее всего рак, в лучшем случае – диабет, служил в авиации, из которой вылетел со свистом, загубив не меньше трех-четырех экипажей наших соколов, охранявших границы наших спокойных снов с атомными бомбами на борту, с головой явно у него не в порядке, может, беглый псих, да просто беглый, вроде Черной Бороды, который дернул из местной тюрьмы строгого режима и пять месяцев отлеживался в пятистах метрах от тюремных ворот под боком у Общей Лизы, пока ее чокнутая дочь Лизетта из ревности не выдала заключенного милиции… Москвич, наконец, – со всеми втекающими и вытекающими. И загадочные следы, недавно обнаруженные возле бани на снегу: три с половиной метра в длину на полтора в ширину. Не считая когтей. Откуда вдруг?
– Наверное, иностранец, – предположил вечно пьяненький печник Сергеюшка, страшно обиженный на всех иностранцев, которые назло печникам придумали паровое отопление. – А что Бутурлин? Одно фамилие. Я вот Сталиным назовусь – ты же мне сто грамм лишних не нальешь?
– Я-то налью, – с тоской возразил Колька Урблюд. – А вот он точно не нальет. Значит, он и есть Сталин, а ты – говно.
– Волк в волчьей шкуре, – хрипло сказал заядлый охотник Голобоков, ежегодно укладывавший до полусотни серых хищников, водившихся в окрестных лесах. – Зафлажить его надо, только осторожно: своими глазами видел, как волчица учила детенышей через красные флажки прыгать. Умнеют звери скорее людей.
Появление Алексея Алексеевича встретили молчанием. Никто даже не кивнул в ответ на его приветствие. Не придав этому значения, Бутурлин устроился за свободным столиком, взглянул в меню и, едва удерживаясь от смеха, крикнул официантке Зиночке:
– Принесите все, что тут напечатано и вписано от руки!
– Сколько грамм? – невозмутимо спросила Зиночка.
Он отрицательно мотнул головой:
– Нет. Кружку пива и сырое яйцо. Два яйца.
– Тоже сырых?
– Самых-самых.
Мужчины только переглянулись.
Алексей Алексеевич съел винегрет с селедкой, несколько ломтиков холодного языка с зеленым горошком, тарелку борща, порцию котлет, подозрительно попахивающих мясом, и вписанные от руки сырники с лимонно-кислой сметаной. Сырые яйца осторожно влил в пиво, старательно размешал, посолил и с наслаждением выпил.
– Это по-литовски, – сказал почти трезвый Наркелюнас. – Очень сытно. Но он не литовец.
– Что литовец, что иностранец, один бес! – заявил Сергеюшка. – А печка иностранцам поперек горла: верхом на ней Иван-царевич весь мир захватил под себя. Вот они и боятся.
И погрузился в глубокий сон о бравых Иванушках, которые верхом на русских печках побатальонно входят в поверженный Амстердам, чтобы наказать строптивых голландцев за враждебное изобретение голландской печки…
– Салфеток у вас, конечно, нет? – вежливо поинтересовался Бутурлин у Зиночки, вытирая губы чистым носовым платком.
Официантка превратилась в соляной столб.
Голобоков бросил выразительный взгляд на свое ружье, мирно висевшее на вешалке рядом с пальто и шапками.
– Вам идут черные чулки! – воскликнул Алексей Алексеевич. – Тонкие черные чулки, сквозь которые просвечивает яблочная мякоть полноватых икр, – это очень сексуально, ей-богу!
Зиночка задрожала всем телом и с трудом выдавила из толстого горла:
– Я замужем.
И убежала плакать в подсобку.
Бутурлин развел руками.
Мужики напряженно размышляли, что делать и – главное – по какому обряду его хоронить: по православному или ихнему, но поскольку стрелять и драться в Красной столовой было строго-настрого не принято, Колька Урблюд прибегнул к испытанному приему:
– Если хочешь живым уйти, расскажи анекдот!
Командир с веселой улыбкой почесал в затылке.
– А пожалуйте! У одного мужика спрашивают: ты где работаешь? В морге, говорит, трупы обмываю. И хорошо платят? Да грех жаловаться: семерых обмою – восьмой мой.
Он прошел через молчащий зальчик, оделся, поправил беретку и вдруг с ужасом уставился на ружье. Перевел взгляд на Голобокова.
– Люпус люпусу люпус ест. – Подмигнул охотнику.
– У русских охотников свой лозунг, – прорычал Голобоков. – Хромой утке пощады нет!
– Это не у охотников, дядя, – возразил командир, – это у людоедов.
И скрылся за дверью.
Голобоков сорвал с вешалки ружье и выскочил наружу, но Бутурлина и след простыл, лишь где-то вдали скрипел ржавый велоскелет, уносивший седока к гостинице.
Голобоков тщательно прицелился в звездное небо и выстрелил из двух стволов. В темноте что-то рыкнуло и упало. Посветив спичкой, охотник обнаружил своего верного пса-волчатника в луже крови, с разможженной головой.
– Так будет с каждым… – Голобоков дунул на огонек – спичка погасла. – Вот сука! Лучшего пса гад уложил. – И с отчаянием крикнул в небо: – Но ведь собаки не летают, сволочь!
Лизу он нашел в танцевальном зале, встроенном в первый этаж гостиницы, – она остервенело мыла вспучившийся паркетный пол.
– Сегодня танцы? – поинтересовался Алексей Алексеевич. – О, да тут даже пианино присутствует!
– Не танцы, а мама! – не разгибаясь, хрипло ответила Лиза. – Она меня и перед смертью ест поедом. Как схожу в больницу навестить ее… Мытье полов – лучшее средство… Или напиться вдрызгаля…
Бутурлин сел за пианино, бережно поднял крышку.
– Перед смертью? – тихо переспросил он.
Лиза выпрямилась, выжимая тряпку над ведром.
– Она умирает двадцать семь лет, три месяца и одиннадцать… нет, сегодня – двенадцать дней. С той проклятой минуты, как меня родила. Распроклятую уродину, которая и замуж вышла не по-людски, и детей не нажила, ни денег… А завтра мне ее забирать из больницы.
Он тронул клавиши.
– Настроено! – прошептал с удивлением. – Надо же. Но ты вовсе не уродина. А что с мужем?
– Развестись не успели – сам помер, – хмуро ответила Лиза. – Динамитом рыбу глушил, пьяный, стал прикуривать от горящего фитиля… – Шлепнула тряпку на пол, нагнулась. – Остальное похоронили.
Алексей Алексеевич быстро-быстро пробежал пальцами по клавишам, вскинул руки, встряхнул – и, откинув голову вбок, склонился над клавиатурой.
Лиза замерла. Шмыгнула носом. Села на пол, тупо уставившись перед собой.
Бутурлин играл и играл – и вдруг резко откинулся назад и уронил руки на колени.
Лиза вытерла лицо половой тряпкой и робко спросила:
– Это Чайковский?
– Что? Нет! Здесь курить можно? – Закурил. – Это Шуберт, девочка, Шуберт. Франц Иоганн Себастьян Вольфганг Амадей Петр.
– Красивое имя, – прошептала она. – Длинное.
– У него же сегодня день рождения, у Шуберта! – Бутурлин хлопнул себя по лбу. – То-то я целый день гадаю: почему мне так страшно хочется выпить?
Он слетал на велосипеде в дежурный магазин за коньяком и закуской. Лиза накрыла стол в его комнате, стараясь пореже смотреть в угол, где были сметены в кучу осколки китайской вазы.
Когда Бутурлин наполнил рюмки и открыл было рот, чтобы произнести тост, Лиза подняла руку, как школьница, и сказала:
– Нет, Алексей Алексеевич, вы сначала честно ответьте на вопрос: после выпивки будете ко мне приставать или нет? Только честно: я не обижусь.
Он поставил рюмку на стол, нагнулся и стал расстегивать левый ботинок.