золото копала.
Если б не было пизды —
с голоду пропала б! —
Клава вдруг открыла глаза, слабо улыбнулась и прошептала: «Урблюжонок…»
Если верить доктору Шеберстову, именно Урблюд своей гармошкой и вытащил Клаву с того света.
Впрочем, после выписки из больницы жизнь ее ничуть не изменилась: Колька по-прежнему безобразничал, дурил, пил и таскался по бабам.
Может, так бы оно все и продолжалось, если бы в Кольку не влюбилась – а как еще назвать это помешательство? – темная баба Марина по прозвищу Лапа (она носила ботинки сорок шестого размера, а ростом была чуть выше обеденного стола). После гибели мужа-шофера Лапа растила двоих сыновей, всегда ходила в черном и смотрела на мир из-под низко надвинутого платка зло и недоверчиво. Была она неразговорчива, мужчин обходила стороной, поэтому даже странно, когда и как они с Урблюдом стакнулись. Что уж там всколыхнул в ней Колька – одному Богу ведомо, – но уже на следующий день соседи впали в столбняк, узрев Лапу в кокетливом светлом платьице, в туфельках на высоком каблуке и с улыбкой на разгладившемся лице. Люди, однако, недооценили характер Марины. Решив, видно, что отныне Колька должен принадлежать только ей, Лапа принялась жестоко расправляться с соперницами, обещая вскоре добраться и до Клавы.
И добралась бы, не случись той драки на задах огородов, спускавшихся от Семерки к Гнилой канаве, куда толевый завод потихоньку спускал мазут.
Пьяненький Колька, который брел берегом канавы с гармошкой, выкрикивая: «Ах, бедное сердце, куда ты стремишься? И там презирают тебе…» – конечно, не мог и предположить, чем завершится встреча с ватагой разгоряченных женщин, выяснявших отношения на задах огородов. Женщины были в затрапезных халатах и в галошах на босу ногу – так уж в городке было принято летом ходить и на реку, и в магазин, и на огород. Раскрасневшиеся, возбужденные бабы орали друг на дружку благим матом, и громче всех – Лапа, – как вдруг кто-то увидел Урблюда. Что уж он им сказал – неизвестно, но в ответ одна из женщин то ли шутя, то ли всерьез толкнула его в плечо, на что Урблюд отреагировал по обыкновению с улыбкой и лениво: пнул ее так, что она села на землю. Сорвала с ноги галошу и хлопнула обидчика по руке. Тот с хохотом обложил ее в три этажа. И вот тут-то и началось. Женщины с галошами в руках скопом набросились на хохочущего Кольку, которому, однако, уже после первых ударов по спине и гениталиям стало не до смеха, – а бабы вошли в раж. С перекошенными лицами, изрыгая хулу и визжа, они били не глядя и не думая о последствиях, а когда Лапа вдруг закричала: «Хватит!» – было уже поздно. Женщины с изумлением и растерянностью взирали на мужчину, который извивался у их ног, истекая кровью, с опухшим до неузнаваемости лицом. Лапа присела перед ним на корточки – Колька с трудом поднял голову, посмотрел на нее залитыми кровью глазами и прохрипел: «Ладно, бляди, я вас прощаю…»
И умер.
В тот же день все участницы кровавого побоища – рыдающие, рвущие на себе волосы – были арестованы и препровождены в изолятор. Не плакала только Лапа, облаченная в черное и в ботинки сорок шестого размера. Когда же участковый Леша Леонтьев спросил: «Неужели вам не жалко его было, а?» – именно она, Лапа, глухо, но твердо ответила: «Настоящих мужчин не жалеют».
Клава похоронила мужа и навсегда покинула городок, сказав на прощание: «Второго Урблюда нет и не будет – один он, как Бог».
Она, конечно, права, хотя при чем тут Бог – непонятно.
Вот и вся история.
Осталось еще раз помянуть Кольку. Так что давайте-ка, братцы, по третьей, под огурчик, – мир праху Урблюжьему, мир праху!..
Сан-Мадрико
Никогда не забыть мне Сан-Мадрико.
Никогда не забыть мне и тот февральский двор, плохо оштукатуренные стены в пятнах сырости, сугробы грязного рыхлого снега, между которыми жильцы протоптали тропинки – от арки подворотни они четырьмя ледяными ленточками вели к высоким цементным ступенькам, к скрипучим дверям, в которых стекла давным-давно были заменены картонками, а одна дорожка, самая широкая и грязная, обрывалась у засыпанной мелким шлаком лестницы в подвал.
У входа в котельную на осклизлой скамейке, скрестив ноги в обрезках резиновых сапог, сидел человек в сером ватнике и захватанной шапке-кубанке, с лицом равнодушным, одутловатым, всегда обметанным многодневной щетиной. Оживлялся он лишь при виде кого-нибудь из своих клиентов (он никогда не называл их друзьями или хотя бы приятелями) с бутылкой дешевого вина или флаконом одеколона в кармане.
Однажды – уже не помню, по какому поводу, да это и не важно – я спустился за ним в подвал, беленые стены которого были покрыты дрожащими от текучего жара махрами угольной пыли, поднялся на три ступеньки рядом с котлом и очутился в комнатенке, где умещались два табурета, узкий шаткий столик под клеенкой, железная кровать, застеленная суконным одеялом, и кокетливый желтый двустворчатый шкаф, на котором сохранилась почти вся лакировка. Кочегар угостил меня чаем из «чистого» стакана (от второго резко пахло одеколоном) и рассказал историю своей жизни. По его словам, когда-то он был штурманом на рыболовном судне, потом за пьянство был списан на берег, переменил несколько мест работы, потерял семью и вот уже несколько лет кочегарил в нашем городке. Здесь-то он и получил кличку Сан-Мадрико – по названию острова, на котором однажды ему довелось побывать и о котором он норовил рассказать каждому встречному-поперечному: то была земля обетованная, населенная прекрасными мужчинами и женщинами, не знавшими ни детства, ни старости, ни власти условностей. То была Утопия, Золотой Век, Ореховая Гора, Беловодье, и понятно, что такие рассказы создали их автору вполне определенную репутацию. Надо ли говорить, что ни в одном географическом атласе, даже в самом фантастическом, острова Сан-Мадрико не было. И я не преминул намекнуть на это кочегару, стараясь выбирать выражения поделикатнее.
– Атласы! – усмехнулся он. – С таким же успехом можно искать Сан-Мадрико на игральных картах.
Впрочем, добавил он после непродолжительного раздумья, он готов показать мне это чудо, если я не поскуплюсь на бутылку вина.
– Что подешевле, – торопливо уточнил он.
До сих пор не пойму, что заставило меня согласиться на это дурацкое, идиотское предложение типичного алкоголика. Ну да ладно, вино было куплено и выпито, после чего кочегар повел меня во двор, под арку. Я брел за ним как во сне. На миг мне показалось, что жильцы нашего дома, и без того считавшие меня слегка чокнутым, глазеют на нас изо всех окон и потешаются, – что же, на этот раз у них было достаточно оснований. Внезапно я содрогнулся: это Сан-Мадрико взял меня за руку и велел встать рядом с ним на плоский синий камень. Я повиновался, ясно сознавая, что схожу с ума. Проходившая мимо красивая женщина на высоких тонких ногах смерила нас презрительным взглядом и громко прошептала что-то вроде: «Надо же так опуститься». Не обратив на нее внимания, кочегар приказал мне смотреть в центр намалеванного мелом на стене треугольника с претензией на равносторонность, и я послушно уставился на щербинку, обозначавшую этот самый центр.
– Вообще-то лучше это делать ночью, – пробормотал искуситель, – когда все дрыхнут, а оттуда светит фонарь.
Он мотнул головой в сторону улицы.
Не знаю, сколько длилось ожидание – скорее всего, минуты полторы-две, – но за это короткое время я успел перечувствовать ненависть, злобу, отчаяние, презрение – прежде всего к себе. И вдруг все оборвалось: я увидел. Передо мной была узкая комнатка с высоким потолком. За пюпитром у стрельчатого окна стоял невысокий человек в сером балахоне с откинутым на спину капюшоном. Его лицо, освещенное ярким (я и не предполагал, что оно может быть столь ярким) пламенем свечи, показалось мне знакомым. Взяв палочку, он опустил ее в пузатый металлический сосуд и стал быстро писать на большом листе бумаги, бормоча при этом что-то себе под нос. Мне почудилось, что в этом бормотании есть какой-то ритм. В тот же миг видение исчезло. Я стоял в грязной, продуваемой ледяным ветром подворотне, держа за руку Сан-Мадрико, на лице которого застыла смутная полуулыбка.
– Ну и ну, – прошептал я.
– Я тоже так думаю, – откликнулся кочегар. – Только я не заставлял бы ее обуваться: без сандалий ее ноги гораздо красивее.
Во дворе мы молча расстались.
Поднявшись к себе, я бросился на диван и уснул. Сон мой был ярок и стремителен, но, проснувшись, я не смог вспомнить ничего, кроме слова «одиннадцатисложник». Позже, за ужином в душном кафетерии, вяло поглощая подгоревшие оладьи с лимонно-кислой сметаной, я вдруг сообразил: привидевшийся мне человек бормотал в ритме одиннадцатисложника. Это мог быть и Данте, и Симеон Полоцкий… Я задрожал: мне вдруг с необыкновенной силой захотелось вновь пережить приключение в подворотне.
Сан-Мадрико я нашел в обществе двух «клиентов», невозмутимо потягивавших какую-то зеленую жидкость. Хозяин спал, сидя на табурете. Забулдыги уверили меня, что будить его сейчас бессмысленно.
– На остров хотишь поглядеть? – снисходительно поинтересовался один из «клиентов». – Кому чертей, кому остров подавай…
Я довольно подло подхихикнул забулдыгам и поскорее ретировался: отчего-то мне стало невыносимо стыдно за себя, невыносимо обидно, что эти личности оказались причастны к чуду. Ругательски ругая себя романтиком (а в те годы я не знал клички обиднее), я убрался домой и до утра промучился над одной страничкой рассказа, который никак не давался, но, так ничего и не вымучив, все бросил, кое-как перекусил и отправился на службу. Весь день у меня болела голова, читатели не вызывали никакого чувства, кроме раздражения. Даже самый вид стройных рядов книг, обычно действующий на меня умиротворяюще, теперь доводил до бешенства. В тот день я пережил что-то вроде прозрения, какое, вероятно, рано или поздно переживает всякий библиофил: я понял, что книги лгут.
Несколько дней я не видел Сан-Мадрико, и острота впечатления от встречи с чудом пропала. Во мне вновь пробудилась спасительная ирония. Я уже мог думать о том «чуде» только как о внезапном помрачении рассудка, что при моем отвращении к алкоголю и склонности к визионерству было вовсе не удивительно. Мне было стыдно, что я поддался чарам