— Я тщательнейшим образом спланировал каждое преступление, — продолжал отец Браун. — Я продумал, как именно все можно сделать и в каком душевном состоянии человек способен это совершить. И когда я был уверен, что чувствую совершенно то же, что и убийца, я, разумеется, знал, кто он.
Чейз постепенно выдохнул.
— Здорово вы меня напугали, — сказал он. — На мгновение я и вправду поверил, что убийца — именно вы. На секунду представил себе аршинные заголовки во всех американских газетах: «Сыщик в рясе — убийца: Сто трупов отца Брауна». Что ж, конечно, если это лишь фигура речи, означающая, что вы каждый раз пытались реконструировать психологическое…
Отец Браун резко ударил по краю печки короткой трубкой, которую собирался набить. Он скривился от раздражения, что случалось с ним крайне редко.
— Нет-нет-нет! — едва ли не злобно прервал он американца. — Это вовсе не фигура речи. Это результат попытки поговорить о чем-то глубинном… Что толку в словах?.. Только попробуешь коснуться нравственных истин, так тут же сочтут, что это чистая метафора. Настоящий, живой человек о двух ногах как-то сказал мне: «Я верю в Святого Духа лишь в духовном смысле». Я, естественно, спросил: «А в каком еще смысле в него можно верить?» А потом он решил, что я хотел сказать, что ему не нужно верить ни во что, кроме эволюции или этической общности, или в иную чушь… Хочу сказать, что сам видел, как мое «альтер эго» совершало эти убийства. Я не убивал этих людей физическими орудиями, но дело не в этом. Человека можно убить кирпичом или какой-нибудь железякой. Я о том, что напряженно размышлял, как человек может дойти до такого состояния, пока не понимал, что сам до него дошел во всем, кроме завершающего стимула к действию. Этот метод как-то раз посоветовал один мой друг в качестве «упражнения в вере». По-моему, он взял его у папы Льва Тринадцатого, который всегда был для меня своего рода идеалом.
— Боюсь, — все еще недоверчивым тоном произнес американец, поглядывая на священника так, будто бы перед ним стоял дикий зверь, — что вам придется мне многое объяснить, прежде чем я смогу понять, о чем вы говорите. Наука сыска…
Отец Браун раздраженно щелкнул пальцами.
— Вот! — воскликнул он. — Тут мы с вами расходимся. Наука — великая вещь, если можешь ее постичь. Настоящая наука — одно из величайших достижений человечества. Но что девять из десяти людей подразумевают сегодня под словом «наука»? Когда говорят, что сыск — это наука? Что криминология — тоже наука? Они подразумевают топтание вокруг человека и изучение его, словно гигантское насекомое. Как им представляется — беспристрастно, как представляется мне — в мертвом и «обесчеловеченном» свете. Они рассматривают человека издали, словно он — доисторическое чудовище, разглядывают «череп преступника», словно это какое-то странное новообразование вроде нароста на роге у носорога. Когда ученый принимается рассуждать о «типе человека», он всегда имеет в виду не себя, а ближнего своего, возможно, бедного ближнего. Не отрицаю, что сухое наблюдение иногда полезно, хотя в некотором смысле оно являет собой противоположность науке. Это далеко не знание, это на самом деле подавление того, что мы знаем. Это видение друга как незнакомца… Это подобно заявлению о том, что у человека вырост между глаз или что он каждые двадцать четыре часа впадает в беспамятство. Что ж, то, что вы называете «тайной», является прямой ее противоположностью. Я не пытаюсь изучить человека снаружи. Я стараюсь проникнуть внутрь убийцы… Это действительно нечто большее, разве нет? Я внутри человека. Я всегда внедряюсь в него, двигаю его руками и ногами, но выжидаю, пока не пойму, что я — внутри убийцы. Думаю, как он, переживаю его страсти, пока не натяну на себя его низменную и лютую ненависть, пока не взгляну на мир его прищуренными, налитыми кровью глазами. Пока сквозь их узкие щелки, ненадолго сосредоточившись, в недалекой перспективе не разгляжу прямой дороги к луже крови. Пока сам не стану убийцей.
— О! — произнес мистер Чейз, повернув к священнику вытянутое лицо и впившись в него мрачным взглядом. — И это вы называете «упражнением в вере»?
— Да, — отозвался отец Браун. — Именно так.
После недолгого молчания он продолжил:
— Это упражнение настолько действенно, что мне было лучше о нем промолчать. Но я просто не мог отпустить вас, чтобы вы говорили своим соотечественникам, что я обладаю какой-то магией, связанной с формами мышления, так ведь? Я не очень хорошо все объяснил, но так оно и есть. От человека никогда не будет толку, пока он не поймет, насколько он плох или может быть плох, пока он точно не уяснит, какое же право он имеет на ухмылки, усмешки и разговоры о «преступниках», словно те — обезьяны в лесу на десять тысяч километров отсюда. Пока он не избавится от гнусного самообмана рассуждений о «низших типах» и «недоразвитых черепах». Пока он не выдавит из души последние капли фарисейского елея, пока не оставит надежду поймать хоть одного преступника и хорошенько накрыть его шляпой, словно энтомолог бабочку.
Фламбо шагнул вперед из тени, наполнил большой бокал испанским вином и поставил перед своим другом, как до того — перед гостем-соседом. Затем заговорил — впервые за все время.
— Полагаю, отец Браун привез с собой множество новых тайн. Кажется, мы на днях о них говорили. Со времени нашей последней встречи ему довелось иметь дело со многими странными людьми.
— Да, мне более-менее известны эти дела — но не методы их разрешения, — отозвался Чейз, задумчиво поднося к губам бокал. — Интересно, не могли бы вы привести мне несколько примеров? В том смысле, расследовали ли вы их при помощи интроспекции?
Отец Браун тоже поднял свой бокал, и в отблесках огня вино сделалось прозрачным, словно дивный кроваво-красный витраж с ликом мученика. Красноватое пламя приковывало его взгляд, все глубже погружавшийся в огонь, словно бокал вмещал в себя море крови всех в мире людей, а душа его, словно ныряльщик, углублялась во тьму низких мыслей и извращенного воображения, туда, где в липком иле обитают ужасающие своим безобразием чудовища. В бокале, словно в алом зеркале, отец Браун увидел очень многое. Дела недавних дней мелькнули малиновыми призраками, примеры, привести которые просили его собеседники, плясали неясными тенями, перед глазами его проносились все рассказанные здесь истории. Сверкавшее отблесками света вино походило на багровый закат над темно-красными песками, где виднелись темные фигуры людей: один из них упал, другой бежал к нему. Потом закат распался на цветные пятна: красные фонарики закачались на деревьях сада, отражаясь алыми бликами в пруду. Затем все цвета вновь слились в красный хрустальный цветок, жемчужину, освещавшую мир, будто алое солнце, кроме тени рослой фигуры в высоком головном облачении древнего жреца. Потом свет стал блекнуть, пока не осталась лишь огненно-рыжая борода, развевавшаяся на ветру над огромным серым болотом. Все это можно было бы увидеть и воспринять иначе, но при ответе на вызов всплыло у него в памяти именно так и начало складываться в эпизоды и доказательства.
— Да, — произнес отец Браун, медленно поднося бокал к губам. — Я помню все очень хорошо…
Зеркало судьи[127]
Джеймс Бэгшоу и Уилфред Андерхилл были старыми друзьями и очень любили совершать ночные прогулки, во время которых мирно беседовали, бродя по лабиринту тихих, словно вымерших улиц большого городского предместья, где оба они жили. Первый из них — рослый, темноволосый, добродушный мужчина с узкой полоской усов на верхней губе — служил профессиональным сыщиком в полиции, второй, невысокий блондин с проницательным, резко очерченным лицом, был любитель, который горячо увлекался розыском преступников. Читатели этого рассказа, написанного с подлинно научной точностью, будут поражены, узнав, что говорил профессиональный полисмен, любитель же слушал его с глубокой почтительностью.
— Наша работа, пожалуй, единственная на свете, — говорил Бэгшоу, — в том смысле, что действия профессионала люди заведомо считают ошибочными.
Воля ваша, но никто не станет писать рассказ о парикмахере, который не умеет стричь, и клиент вынужден прийти к нему на помощь, или об извозчике, который не в состоянии править лошадью до тех пор, пока седок не разъяснит ему извозчичью премудрость в свете новейшей философии. При всем том я отнюдь не намерен отрицать, что мы часто склонны избирать наиболее проторенный путь или, иными словами, безуспешно действуем в соответствии с общепринятыми правилами. Но ошибка писателей заключается в том, что они упорно не дают нам возможности успешно действовать в согласии с общепринятыми правилами.
— Без сомнения, — заметил Андерхилл, — Шерлок Холмс, будь он сейчас здесь, сказал бы, что действует в согласии с правилами и по законам логики.
— Возможно, он был бы недалек от истины, — подтвердил полисмен, — но я имел в виду правила, которым следует многочисленная группа людей. Нечто вроде работы в армейском штабе. Мы собираем и накапливаем информацию.
— А вам не кажется, что и в детективных романах это не исключено? — осведомился его друг.
— Что ж, давайте возьмем в виде примера любое из вымышленных дел, раскрытых Шерлоком Холмсом и Лестрадом, профессиональным сыщиком.
Предположим, Шерлок Холмс может догадаться, что совершенно незнакомый ему человек, который переходит улицу, — иностранец, просто-напросто потому, что тот, опасаясь попасть под автомобиль, смотрит направо, а не налево, хотя в Англии движение левостороннее. Право, я охотно допускаю, что Холмс вполне способен сделать подобную догадку. И я глубоко убежден, что Лестраду подобная догадка никогда и в голову не придет. Но при этом не следует упускать из виду тот факт, что полисмен хоть и не может порой догадаться, зато вполне может заведомо знать наверняка. Лестрад мог точно знать, что этот прохожий — иностранец, хотя бы уже потому, что полиция, в которой он служит, обязана следить за иностранцами. Мне могут возразить, что полиция следит за всеми без различия. Поскольку я полисмен, меня радует, что полиция знает так много, ведь всякий стремится работать на совесть. Но я к тому же гражданин своей страны и порой задаюсь вопросом — а не слишком ли много знает полиция?