Подошел младший лейтенант Виктор Воротников:
— Товарищ старший лейтенант, приказ выполнен! Стоим! И стоять будем.
Авиационный мотор взвыл как-то сразу, «юнкерс» вынырнул из-за леса и низко, почти над головами, промчался, прошивая берег пулеметным свинцом. Тяжелый удар в грудь бросил Полуярова на землю. Он увидел над собой молодое, розовое, бледнеющее и расплывающееся лицо Виктора Воротникова. В ушах стоял гул авиационного мотора. Но гул все стихал, все бледней и расплывчатей становилось уходящее лицо Виктора…
Сергей Полуяров просыпался, снова засыпал, но никак не мог понять, где он и что с ним. То было ощущение полного покоя и тишины, то вдруг начинало невыносимо болеть плечо, и он пытался и не мог повернуться на бок. Порой ему казалось, что под ним работал мотор, который все время его трясет. Но когда проснулся окончательно, понял, что лежит в вагоне. Куда-то его везут. С трудом приподнялся, глянул в окно — река.
— Что за река? — хрипло спросил лежавшего на соседней полке раненого.
— Известно — Волга!
— Как Волга?
— А ты думал, Висла или Одер! Нет, брат, нам их уже не увидеть. Во всяком случае, мне. Отпрыгался. На одну треть меня укоротили.
Полуяров машинально проверил: нет, его собственные руки и ноги на месте. Только дышать трудно, грудь забинтована. Значит, ранен в грудь.
— Куда же нас везут?
— Все равно теперь! — вздохнул сосед. — Говорят, в Свердловск.
Месяц в госпитале тянулся чередой бледных немощных дней: врачебные обходы, перевязки, вонючие микстуры, бледно-синяя овсянка, жидкий чай. Ранений было два. Одно в грудную клетку, где-то по соседству с сердцем прошла пуля («Счастлив твой бог», — сказал хирург), и в плечо.
Когда дело подошло к выписке, начальник госпиталя вызвал к себе Полуярова:
— Как настроение, товарищ старший лейтенант?
— Нормальное!
— Какие планы?
— Обыкновенные: на фронт!
— Рановато, рановато. Вот что! Или оставайтесь еще дней на десять в госпитале, или можем отпустить домой на тот же срок, отдохните.
Полуяров улыбнулся:
— Куда домой?
— Семья на оккупированной территории?
— Нет у меня семьи. Не успел обзавестись.
— Ну, родители?
— Давно успел потерять.
— Так никого и нет и поехать некуда?
И Полуяров вспомнил: а город, где он рос, учился, работал. Где прошло детство и юность. Разве не родина! Сказал обрадованно:
— Есть куда поехать! Есть! Выписывайте отпуск на десять дней.
В вагонное окно заглядывало утро, не по-осеннему светлое и солнечное — бабье лето. Ночью прошел дождь, и теперь все светилось и дрожало, обсыпанное живым серебром: и пожелтевшие листья придорожных кустарников, и полосатые перекладины шлагбаумов, и картофельная ботва на оголенных огородах.
С рассвета Полуяров сидел у окна. Неужели там, за тем леском, он снова увидит на бугре темную кирпичную заводскую трубу, бурую громаду гофманской печи, бесконечные ряды деревянных навесов для сырца. И старый карьер, который они называли зароем. Сколько лет не был в этих местах, но, кажется, помнит каждое дерево, каждый поворот дороги, каждый столб.
Поезд замедлил ход, и Полуяров увидел за окном на низком лугу длинную цепочку работающих женщин. В куртках, ватниках, в коротких городских пальтишках, они рыли вдоль железнодорожного полотна ямы. Только вглядевшись, сообразил: окопы!
«Паникеры! С ума посходили? — вознегодовал Полуяров. — Воистину, у страха глаза велики. Кому взбрело в голову рыть окопы в самом центре России? Фронт-то еще бог знает где! Неужели всерьез можно предположить, что немцы и сюда доберутся.
Верно, война началась для нас неудачно. Верно, бои сейчас идут на Смоленщине. Но чтобы фронт дошел сюда — чепуха. Триста или четыреста лет на эту землю не ступала нога врага. Паникеры!»
Так думал Полуяров, подъезжая к городу своей юности. Но уже часа через два, отмечаясь у военного коменданта, почувствовал: недавнее благодушие не очень-то здесь уместно. Десятки военных и гражданских штурмовали помещение комендатуры. Сам комендант, делавший отметку о прибытии, с лицом серым и злым, спросил:
— Из госпиталя? На десять дней?
— Да, примерно. Если не надоест.
— Родные здесь?
— Нет, родных нет.
— Знакомые? Дела?
— Да и дел особых нет.
Комендант поднял на Полуярова ввалившиеся злые глаза.
— Какого ж рожна сюда явились? Не нашли другого места для отдыха! Смотались бы за Урал, там хоть затемнения нет. — Спросил с издевкой: — Ранило, случаем, не в голову?
— В грудь!
Комендант осекся, перешел на официальный тон:
— Во всяком случае, рекомендую не задерживаться и поскорей завершать отдых.
— Разве…
— Разве, разве! — озлился комендант. — Разве не знаете, что город в полосе возможного танкового десанта противника? — И, не глядя на карту, висевшую на стене за его спиной, ткнул пальцем в сторону Трубчевска: — Вот так!
Уходя из комендатуры, Полуяров увидел, как во дворе красноармейцы взваливали на грузовик сейф размером в добрый шкаф. Лихо вскрикивали:
— Раз, два — взяли!
Вспомнил: когда-то на зарое они так же, поднимая забурившую вагонетку с глиной, кричали: «Раз, два — взяли!»
Зачем он приехал сюда? На земле есть только одно место, где его ждут, где обрадуются его возвращению — полк! Нет, зря он сюда приехал!
Гостиница, когда-то представлявшаяся рабочему пареньку с кирпичного завода верхом роскоши и великолепия, теперь показалась запущенной, старой, жалкой. В длинных полутемных коленчатых коридорах со скрипучими кособокими полами стояли застаревшие запахи канализации и дезинфекции. В маленьком полутемном номерке, который отвели Полуярову, на стене прибитый вершковыми гвоздями красовался плакат:
«Бомбоубежище в подвале».
Ниже от руки карандашом приписано: «Уходя, туши свет».
Оставив чемодан в номере. Полуяров пошел бродить по городу. По главной улице Ленина бесконечной чередой тянулась колонна запыленных грузовиков с кузовами, наспех затянутыми порыжевшим брезентом. По асфальту, вслед за грузовиками, ветер гнал пыль, обрывки бумаги, сухую, сморщенную, утратившую свою прелесть листву. Прохожих мало, да и у тех сумрачные, озабоченные лица.
Нет, зря приехал он сюда. Нашел время для лирических воспоминаний. Правильно, видно, сказано: нельзя дважды войти в один и тот же поток.
Незаметно дошел до Приютского переулка. Все как и раньше. Выпуклые черепа булыжной мостовой, липы, сросшиеся кронами, одноэтажный, кирпичной кладки минувшего столетия дом. В нем и до революции был детский приют. А после революции — сколько видели его стены: детская колония, интернат, изолятор, коммуна и, наконец, детский дом имени Крупской.
Толкнул входную дверь. Не заперто. Дом пуст. В полутемных комнатах наглядные следы эвакуации: поломанные кровати, вспоротые тюфяки, тряпье, обрывки газет, пучки соломы. В одной из комнат на голом колченогом столе сидела крыса. Свесив длинный облезлый хвост, она равнодушно посмотрела на Полуярова. Не спеша спрыгнула на пол и легкой рысцой засеменила в темный угол. Остановилась, оглянулась, словно хотела спросить: а кто ты, собственно, такой и что тебе здесь нужно?
Почти пять лет жизни Сергея Полуярова прошли в этом доме. В той комнате была столовая, там дальше — классы, спальни… Теперь в доме стоял неистребимый запах выгребных отхожих мест. Облупленная штукатурка, мутные выбитые стекла.
С чувством, словно его в чем-то обманули, Полуяров вышел на улицу. Теперь на кирпичный завод. За Московскими воротами справа потянулся длинный серый бесконечный, во многих местах уже покосившийся забор. Дошел до проходной. Ворота распахнуты настежь, одна половина сорвана с петель и лежит в луже. Сразу видно — завод не работает. Не дымит труба, молчит пресс, длинные ряды навесов для сушки сырца хлюпают на ветру рассохшимися щитами.
А зарой все тот же. Даже вагонетка лежит на боку, словно забурила.
Где вы, заройщики? Алексей, Назар и Семен, конечно, в армии. Воюют. Только Петр Петрович Зингер, пожалуй, в городе. Надо бы повидаться…
Полуяров походил по брошенному опустевшему заводу и не встретил ни единой живой души. Даже сторожа не было.
Вернулся в центр и пошел в городской парк. И там, как и на кирпичном, пусто. Видно, не до прогулок сейчас. На давно не метенных аллеях свежо и празднично лежала кленовая нарядная листва. Клумба у заглохшего фонтана хотя и изрядно заросла лопухами и крапивой, но кое-где белела махровыми астрами.
У киоска, наглухо заколоченного досками, ожесточенно ссорились воробьи. Прошла бледная, изможденная, с больным лицом женщина, такая худая, что Полуярову даже почудилось легкое позванивание берцовых костей.
…Давным-давно, в один из последних перед уходом в Красную Армию дней, он бродил с Настенькой по аллеям парка. Ели мороженое, смеялись по каждому пустяку, были уверены, что у них впереди еще много и смеха, и мороженого, и праздничных дней…
Сейчас парк казался Полуярову погостом. Тихо, пусто. Под ногами, как мертвые воспоминания, шуршат мертвые листья. Не хватает только крестов. Принялся искать ту самую скамью, спрятавшуюся в кустах сирени. Долго не мог найти. И сам себя ругал: взрослый человек, командир, а занимается глупостями.
Скамью все же нашел. Может быть, и не ту, но очень похожую. Тоже постаревшую, ушедшую в землю. Сел. Пахло сыростью, прелыми листьями, грибами. Вот и все!
В минорном настроении вышел на Старую площадь. На часах без двух минут три. Дежурная в гостинице сказала, что обычно в три бывает воздушная тревога. И действительно, ровно в три — вот она хваленая немецкая пунктуальность — над городом появились вражеские самолеты. Полуяров давно, еще с июньских дней в Белостоке, научился различать их противный гул. Слышал его и в Гродно, и в Барановичах, и на Березине. А в светлое августовское утро, когда его рота лежала в приднепровской пойме и вражеский самолет проносился с воем над самой головой, Полуяров впервые понял буквальное значение выражения: на бреющем полете. Гитлеровский самолет со свастикой пролетел так низко над оцепеневшим лугом, что казалось, только подними