Все равно будет май — страница 40 из 69

— Взяли невестаньку!

Не снимая полушубка и шапки, Федор Кузьмич опустился на лавку. Он не любил Азу, не такой жены желал сыну. Но теперь, когда Азу увезли полицаи, почувствовал, какое несчастье обрушилось на Алексея, на Федюшку, на всю их семью. Понимал, какой славной женой была Алексею Аза, как любила его, каким хорошим растила внука. Оставляя у них жену и сына, Алексей попросил: «Поберегите!»

И вот не сберегли Азу!

Анна Ивановна, прижимая к себе испуганного Федюшку, причитала:

— Бедный ты наш, сиротинушка!

Федюшка, еще ничего не понимая, почувствовал, что с мамой случилось страшное, и кричал, захлебываясь:

— Мама! Мамочка! Пустите меня. Хочу к мамочке!

Потом, когда не было ни слез, ни голоса, как зверек, забился в угол и дрожал, словно ему холодно в жарко натопленной избе.

— Кто приезжал? — хмуро спросил Федор Кузьмич.

— Человек пять было, кто их знает, что за люди. А главный у них Жабров.

— Какой Жабров? Младший, что ли?

— Младший. Тимошка. Сытый такой, нахальный. Старой ведьмой меня обозвал. Посулил до внука добраться.

Сбывается, видать, слово старого шибая!

2

Как переплетаются в жизни судьбы-дороги! Тимошку Жаброва Федор Кузьмич помнил плохо. Только и запало в памяти, что росли у Фаддея Жаброва три сына, ребята грубые, озорные. Ни девку не пропустят, ни старшему дорогу не уступят. Где драка, где матерщина и женский крик — там и они. Какой из троих был Тимошка — теперь он и не припомнит.

Отца же их, прасола и шибая Фаддея Парфеновича, знал. Схлестнулись однажды их пути. Дело было давно, только гражданская война закончилась. Начал Федор Хворостов работать в сельской кузнице. Подъехал как-то к кузнице Фаддей Парфенович Жабров на паре добрых коней, запряженных в пролетку. Лошади ухоженные, лоснящиеся, как молодки после бани, — в чем другом, а в лошадях Жабров толк знал. У одной с передней ноги отскочила подкова. Пока Федор подковывал, Жабров сторожко следил за его работой: побаивался, не покалечил бы новый кузнец дорогую лошадь.

Работа Федора Хворостова Жаброву понравилась, да и в настроении он был хорошем. Присел в тени, вынул пачку городских папирос:

— Закуривай, мастер!

Стал расспрашивать, где воевал, на ком женат, какие виды-планы на будущую жизнь. Закинул удочку:

— Слыхал ли, говорят, там, наверху, в Москве, передрались товарищи. Может, какие перемены будут?

— Каких перемен ждешь, Фаддей Парфеныч? — простовато спросил Хворостов.

Жабров глянул на кузнеца искоса, пытливо («Что за человек?»), вздохнул:

— Кто его знает? Суета сует и все суета и томление духа. — После паузы заговорил льстиво: — Руки у тебя подходящие. С такими руками, если не заленишься, свою кузницу заиметь сможешь.

— Куда хватил, Фаддей Парфеныч! Зачем мне своя, когда общественная есть.

— Э, милок! Ты меня послушай. Все вокруг как туча, как волна морская. Набежала — и нет! На чем жизня человеческая держится, в чем ее корень? Мое! Если баба — моя! Если изба — моя! Если портки — мои! Помяни мое слово — схлынет волна, схлынет. Как в писанин сказано: все возвращается на круги своя!

— И скоро схлынет?

— Кто знать может!

— Все-таки? В этом году аль на следующий перемен ждать?

— Смотря каким аршином мерить. У бога тысяча лет как один день и один день как тысяча лет. Так-то, мастер!

— А ты разве в бога веришь, Фаддей Парфеныч? Сомнительно что-то!

— Бог у каждого евой. Одно помни: бог-то бог, да и сам не будь плох.

— Так, говоришь, все обратно возвернется. И царя снова посадят, и землю у селян отберут, и помещик господин Баранцевич из Парижа к нам препожалует. Так, что ли?

— Ну, царя, может, и не посадят. И без царя жить можно неплохо, а что касается разных безобразиев, когда у справных хозяйвов последне забирают, за то по голове не погладят. Ты вот в кузнице работаешь, а я ету самую кузницу в шастнадцатом годе на свои кровные построил.

— Не такие уж они у тебя кровные, — усмехнулся Федор.

— Работал, на печи не сидел, как некоторые, и был достаток. Даже здоровье в трудах надорвал. — Жабров поморщился и прижал руку к правому боку.

— Бабами много пользовался, Фаддей Парфеныч, вот живот и надорвал.

— Что баб касательно, то у меня в полной справности. Бок пухнет. К каким только дохторам не ездил — все без толку. До Питера добрался. Был даже у того дохтора, что государевых министров травками пользовал. Дал и мне травок сушеных. Сразу вроде полегчало, а теперь еще пуще забирает. Только гроши зазря извел. Воистину дух бодр, а плоть немощна.

Федор присмотрелся. Действительно, лицо у Жаброва мятое и мутное, как бычий пузырь.

Фаддей Парфенович вздохнул, поморщился:

— Я, может, не доживу, а сыны мои потопчут кого след… — проговорил не то с угрозой, не то с надеждой. Поднялся: — Вот так-то, мастер. Учти!

— Мне учитывать нечего. Я с семнадцатого года человек учтенный. Только сдается мне, что не всех гадов мы в Черном море потопили.

— Это ты к чему? — насупился Жабров.

— К тому. Читай Евангелию, может, еще какую хреновину вычитаешь.

— Ты, видать, идейный?

— А как думал! Если кузнец, так левой ногой сморкаюсь? Советская власть еще до тебя доберется, дай срок.

Жабров молча сел в пролетку, разобрал вожжи. Одутловатое серое лицо еще больше стало похоже на бычий пузырь. Гнедые лощеные красавцы нетерпеливо перебирали точеными с белыми отметинами ногами. Отъехав шагов двадцать, крикнул Федору, кривя побелевшие губы:

— Потопчем мы вас! Помянешь мое слово, хрен собачий! Потопчем! Прах ты был, в прах и возвратишься.

И вот сбываются слова старого шибая. Топчет его семью Тимошка Жабров.


Угроза Тимофея Жаброва обухом висела над головой. И сама собой пришла мысль: крестить Федюшку. Окрестить по всем правилам, у попа, и тогда к нему не подступится каин Жабров. Крещеный!

В Троицком священника не было. Церковь Вознесения еще в первые годы коллективизации превратили в зернохранилище, потом в клуб, а когда в селе построили новое кирпичное здание Дома культуры, старую церковь заколотили, и стояла она на пригорке облупленная, со сбитыми крестами и дырявым куполом — все не доходили у колхоза руки очистить село от руин.

По рассказам баб-богомолок Анна Ивановна знала, что в Сковородино проживает поп. Решили с крещением Федюшки не медлить: все может случиться. Завернув в полотенце кусок сала и два десятка яиц, Федор Кузьмич пошел на поклон к старосте. Егор Матрехин как раз снедал. На сковородке шипела жареная картошка, тускло поблескивал пузатый графин с самогоном. Староста был еще трезв и по-обычному хмур.

— К фельдшеру, говоришь, надо, — шепеляво мял щербатым ртом слова. — Нашел время лечиться. Глупость одна. Теперь, того и гляди, так вылечат, что прямым сообщением в Землянск отправишься, — неизвестно на что намекнул староста. Но лошадь и сани дал. — Поезжай, лечись!

Анна Ивановна потеплее обрядила Федюшку, завязала голову своим пуховым платком. Дорога дальняя — двенадцать верст. Поставила в розвальни корзинку со снедью — за требу батюшке.

День выдался яркий, морозный. Но в воздухе уже чувствовалось приближение весны. Кое-где зачернели косогоры, и небо было светлым и чистым. Конька староста дал бросового, немцам не нужного, но бежал он весело, легкие розвальни сами скользили по обледеневшему насту.

В Сковородино первая попавшаяся старуха охотно показала избу, в которой обитал отец Герасим.

Много лет назад отец Герасим служил здесь в приходе. За неизвестные провинности еще в начале тридцатых годов его сослали не то в Соловки, не то в Нарым. Отбыл ли он положенный срок или ввиду болезней и старости отпустили с миром, но незадолго до войны отец Герасим вернулся в родные места. Церкви в Сковородино уже не было, да и служить дряхлому попу не под силу. Харчился скудными вознаграждениями за свадьбы, отпевание покойников, крещение младенцев. Но какие во время войны свадьбы да младенцы! Оставались только покойники.

…Федор Кузьмич и Федюшка вошли в попову хибару. Маленький, щупленький старичок сидел за столом и хлебал из миски щи, шибавшие в нос кислой капустой. Старичок неопрятно жевал беззубым, провалившимся ртом. Реденькие волосы жалкой косичкой спадали на плечи. В запущенной бороденке копошились хлебные крошки. Отец Герасим показался Федору Кузьмичу таким старым, что он даже усомнился, под силу ли тому совершить нужную требу.

Услыхав, в чем заключается просьба приезжих, отец Герасим сердито посмотрел на Федора Кузьмича маленькими, выцветшими глазками:

— Вспомнили о боге, когда антихрист войной пошел, кругом плач и скрежет зубовный. Вот ты в дом вошел, а крестным знамением лба не осенил.

Федор Кузьмич промолчал. Не время заводить с попом спор, еще заупрямится старый козел и не будет крестить. Поставил на видное место корзинку с продуктами: пусть знает, что не даром.

Но отец Герасим и не взглянул на корзинку. Сердито дохлебав щи и перекрестившись, крикнул за занавеску:

— Марья, готовь крещенье!

Старуха, в порыжевших солдатских сапогах, замусоленном ватнике, со щекой, подвязанной платком, принесла дежу, поставила посреди избы, вытащила из печи ведровый чугун с водой.

— Раздевай мальца!

Федюшка оробел. Он не знал, для чего его привезли в темную грязную избу к жалкому старику и заставляют раздеваться. Мыться? Но ведь только вчера его дома купала бабушка.

Старик надел старый женский халат, достал толстую замусоленную книгу и еще что-то, чего Федюшка никогда не видел. Невнятно забормотал в бороду, порой даже начинал петь, но нельзя было разобрать ни одного слова.

Когда Федюшку начали опускать в дежу с водой, он закричал и расплакался. Но дедушка и старуха взяли его и насильно окунули в воду. Старик в капоте что-то прочитал и перекрестил его.

Всю обратную дорогу Федюшка молчал. Сердился на деда, который придумал такую поездку и купание. И все же смутно в его душе возникала связь между поездкой и непонятным исчезновением мамы. Он не мог догадаться, в чем эта связь, но ему казалось, что связь есть, есть смысл и в поездке, и в купании.