Обычно они ехали красноватой закатной дорогой сквозь джунгли, верхом переправлялись через речной брод у огромного мертвого пинкадо, иссохший ствол и толстые сучья которого были обвиты пышной массой орхидей, и далее следовали пробитой телегами лесной тропой, где мягкая пыль позволяла пустить пони в галоп. Джунгли погружали в густую пыльную духоту, слышалось рокотание дальних, не проливавших ни капли гроз. Вокруг, охотясь на мух, поднятых лошадиными копытами, кружили крохотные быстрые ласточки. Элизабет ездила на пегом пони, Веррэлл – на белом. Обратной дорогой потемневшие от пота лошади шли так близко, что колени всадников порой соприкасались. Веррэлл при большом желании мог все-таки, умерив спесь, беседовать довольно дружелюбно, и такое желание подле Элизабет он проявлял.
Ах, сладость этих наполнявших девушку блаженством верховых прогулок! Сидя в седле, переселившись в упоительный высший мир – мир скачек, поло и конной охоты! Уже за одни его глубочайшие познания о лошадях Веррэлла можно было полюбить навеки. Как прежде об охотничьих приключениях Флори, Элизабет просила рассказывать о лошадях еще и еще! Рассказчиком Веррэлл, честно говоря, был неважным; описания в основном сводились к рваным репликам относительно поло или охоты на кабанов и перечислению названий полков, полковых стоянок. Но, разумеется, любой косноязычный обрывок речи волновал здесь сильнее самых заливистых трелей Флори – внешность лейтенанта была дороже всяких слов. Это мужественное лицо! Эта осанка! Эта дивная аура армейской элиты, в сиянии которой рисовалась романтичная жизнь кавалеристов. В воображении Элизабет возникали сцены где-нибудь на северо-западных границах Индии. Виделись сверкающие под солнцем ряды казарм, кавалерийский клуб, жесткий бурый газон для поло и отряды загорелых всадников с пиками наперевес, с летящими по ветру концами плотно намотанных на голове пагри; слышались клич трубы, звон шпор и музыка выстроенного перед клубом эскадронного оркестра, услаждающего сидящих за обедом офицеров в их великолепных тугих мундирах. Какая роскошь, какой шик! И это, всем трепещущим сердцем чувствовала она, была ее, ее жизнь – жизнь, родная по душе, по всем заветным стремлениям! Сейчас Элизабет, почти как сам Веррэлл, жила, дышала, грезила лошадьми, даже как-то поверила, что ей и раньше верхом «доводилось довольно часто».
В общем, им вместе бывало просто замечательно. Никогда он не докучал, не раздражал, как Флори (о котором она практически забыла; лишь изредка, случайно мелькала в памяти его щека с пятном). Сближала также общая, лейтенанту даже свойственная в большей степени, неприязнь к умникам. Веррэлл обмолвился однажды, что после восемнадцати лет не брал в руки ни одной книги: «Ну, кроме “Джорокса”[41] и всякого такого». После третьей или четвертой прогулки, расставаясь с Элизабет у дома Лакерстинов – все радушные приглашения тетушки лейтенант успешно отклонял и заходить в ее гостиную не собирался, – Веррэлл, пока грум уводил привезшего Элизабет пегого пони, неожиданно предложил:
– Знаете что, я в следующий раз поеду на гнедом, а вы сядете на Белинду. Думаю, вы нормально справитесь, только мундштук не дергайте, губу ей не повредите.
Белиндой звали арабскую кобылку, которую лейтенант до сих пор не доверял даже конюхам. Высшего расположения проявить было невозможно. Элизабет поняла оказанное ей великое доверие.
Назавтра, когда они возвращались рядом, Веррэлл протянул руку и, обняв девушку за плечи, резко развернул к себе. Он был очень силен. Губы их встретились и слились, пропотевшие тонкие рубашки прилипли друг к другу. Мгновение спустя, перехватив одной рукой ее поводья, другой рукой он поднял девушку, поставил на землю и, продолжая крепко удерживать обе уздечки, соскользнул сам. Пара застыла в тесном долгом объятии.
Примерно в то же время за двадцать миль от них Флори решил пешком отправиться в Кьяктаду. Шагая вечером по берегу пересохшей лесной речки, надеясь очередным измором хоть как-то отогнать хандру, он приостановился возле стайки крохотных безымянных пичуг, хлопотавших в гуще высокой травы. Серенькие подружки ярко-желтых самцов напоминали воробьих. Слишком миниатюрные, чтобы совладать с жестким стеблем, они, трепеща крылышками, на лету хватались клювом за его верхушку и всем своим весом пригибали метелку с семенами. Хмуро понаблюдав эту возню, Флори запустил палкой в скучных, ничуть не радующих, испуганно впорхнувших птах. Вот если бы она, она стояла рядом! Все погасло, все сделалось ненужным без нее. Горчайший, успевший настояться, яд утраты отравлял теперь каждый миг существования.
Необходимость пройти сквозь клочок джунглей заставила его минуту помахать в чаще острым дахом; ослабевшие руки и ноги налились свинцом. Он постоял. Заметив вьюнок дикой ванили, потянулся вдохнуть аромат узких стручков, но ощутил лишь прянувшую отвратительную затхлость. Пронзило смертной тоской. Один, «один на островке своем в морской пустыне»[42]. Боль взвилась так остро, что Флори с размаху ударил кулаком по стволу дерева, разбив косточки на суставах. Нужно вернуться в Кьяктаду. Хотя это было неумно (прошло лишь две недели после их неприятного объяснения), хотя единственным шансом было бы дать ей время успокоиться, забыть, – нет, необходимо вернуться. Он погибает здесь, наедине с черными думами в этом дремучем мертвом лесу, потерявшим всякий смысл и отраду.
Блеснула счастливая идея: можно забрать у арестанта-кожевника шкуру леопарда и таким образом получить повод увидеть ее, ведь гостей с подарками не гонят. И он теперь не даст ей ускользнуть, он объяснит, докажет несправедливость ее обиды. Нельзя судить его за Ма Хла Мэй, которую он выгнал ради нее. И разве она не простит, услышав всю правду? Она должна выслушать, он заставит – как угодно, хоть за руки будет держать, но он заставит до конца выслушать его.
И Флори решил немедленно отправиться в двадцатимильный поход, оправдывая спешку чрезвычайно разумным соображением насчет ночной прохлады. Слуги едва не взбунтовались; старый Сэмми в последний момент просто изнемог и лишь порцией джина оживил себя для предстоящей экспедиции. Ночь выдалась темная. Путь освещали фонарями, в отблеске которых глаза у Фло мерцали изумрудом, а у волов – желтоватым лунным камнем. На рассвете слуги остановились собрать хворост, приготовить еду на костре, но сгоравший от нетерпения Флори устремился вперед. Усталости он не чувствовал, мысль о леопардовой шкуре буквально окрыляла. Переплыв реку на сампане, часов около десяти он уже подошел к дому доктора Верасвами.
Хозяин пригласил его позавтракать и, дав жене быстренько скрыться где-то в недрах дома, провел грязного и небритого гостя в свою ванную. Во время завтрака кипевший возмущением доктор без передышки клеймил «крокодила», чьи интриги разжигали уже вот-вот готовый вспыхнуть дикий псевдомятеж. Флори едва удалось вставить свой вопрос:
– Да, кстати, доктор, как там эта шкура? Отделал ее ваш мастер-рецидивист?
– Ахха!.. – несколько смущенно ответил доктор, потирая нос. Поскольку из-за яростного сопротивления застенчивой хозяйки завтракали они вдвоем на веранде, доктор скрылся в комнатах и через секунду явился со скатанной звериной шкурой.
– Видите ли, друг мой, какое дело… – начал он, разворачивая сверток.
– Господи!
Шкура выглядела ужасно. Жесткая, как картон, с изнанки в трещинах, мех потускнел, местами просто вылез; притом она жутко воняла. Вместо того чтоб выдубить, ее превратили в помойный хлам.
– Боже мой, доктор! Как же так? Это ж черт знает что!
– Простите, друг мой! Мне самому очень неловко. Ничего лучше не получилось, никого в тюрьме не нашлось с должным опытом.
– Но, черт подери, раньше тот арестант прекрасно их выделывал!
– Да-да, но только, к сожалению, третья неделя, как он ушел.
– Ушел? Но у него ведь был по приговору большой срок?
– Ахх, вы не поняли, друг мой? Не знали, что шкуры изумительно выделывал Нга Шуэ О?
– Кто?
– Сбежавший при помощи У По Кина бандит, разбойник.
– А-а, проклятие!
Неудача просто сразила. Тем не менее, сходив домой, приняв ванну, переодевшись, около четырех Флори позвонил у ворот Лакерстинов. Для посещений было, конечно, рановато, сиеста еще не кончилась, но он хотел застать Элизабет наверняка. Разбуженная, не готовая к визитерам, миссис Лакерстин встретила его неприветливо и даже не пригласила сесть.
– Боюсь, мистер Флори, Элизабет не сможет спуститься. Она одевается на верховую прогулку. Будьте любезны, скажите, что передать.
– Хотелось бы, с вашего разрешения, все же увидеть ее. Я принес ей шкуру того леопарда, которого мы вместе застрелили.
Миссис Лакерстин оставила его в гостиной ждать, то есть тревожно маяться, с обычным в подобных случаях желанием провалиться сквозь землю. Вскоре, однако, тетушка привела племянницу, успев шепнуть ей за дверью: «Избавьтесь, пожалуйста, побыстрее от этого господина, моя дорогая! У меня от него страшно ломит виски!»
Когда Элизабет вошла, сердце его, казалось, подскочило к горлу, перед глазами поплыл красноватый туман. Девушка была в брюках и шелковой рубашке – чуть загоревшая, ошеломляюще красивая. Флори шатнуло, вся его храбрость вмиг до капли испарилась. Он невольно слегка попятился, сзади грохнуло – опрокинулся столик, покатилась ваза с букетом цинний.
– О, извините! – в ужасе воскликнул он.
– Ах, пустяки! Не стоит беспокоиться!
Она помогла поставить столик, болтая при этом в самом беззаботном (никак не ожидавшемся после тяжелого инцидента) стиле: «Вы весьма долго пропадали, мистер Флори! Ну просто чужестранец! Мы так давно не видели вас в клубе!»… И на каждом втором слове бурный нажим, со столь убийственной ясностью проявляющий желание женщины отгородиться стеной. Она внушала страх, он не решался взглянуть на нее. Руки тряслись, пришлось помотать головой, отвергнув сигарету из пачки, любезно предложенной Элизабет.