— Рауль, — сказала ему Селестина на следующей неделе, — ты как-то начал мне рассказывать о своей работе. Я тебе ничем не могу помочь? Может быть, переписывать что-нибудь или разбирать твои заметки?
Он не отвечал, и она добавила вполголоса:
— Может быть, мне станет легче.
Маршан наклонился и поцеловал ей руку. В глазах у него стояли слезы. Он заподозрил ее в безразличии, а она, оказывается, оберегала его от самой себя и отказывалась взять его жемчужину, пока не убедилась, что достойна ее носить.
В течение трех месяцев она исполняла обязанности его личного секретаря, на четвертом ее интерес стал ослабевать. А вскоре лощеный молодой врач, «эта скотина Ферран, который шантажирует женщин», как отзывались о нем коллеги, выпустил нашумевшую книгу, в которой излагалась в искромсанном виде теория, над которой Маршан терпеливо работал много лет. Ферран не потрудился даже изменить многие украденные записи его наблюдений, и, хотя сплошь и рядом плагиатор просто не понял их смысла, книга принесла ему славу, которая в соединении с его умением внушить доверие пациентам, обеспечила ему солидную, доходную практику.
Увидев, что любовник, неумело использовав полученные от нее материалы, выдал ее с головой, Селестина сначала испугалась, как бы муж не поднял истории или не отказался от ребенка, который, кстати, был действительно его и, слава богу, уже умер. До сих пор муж, позволявший так легко себя обманывать, вызывал у Селестины лишь безграничное презрение, и она не давала себе труда задуматься о нем; когда же он вошел к ней в комнату, держа в руке открытую книгу Феррана, она удивилась тому, что раньше не замечала, как сильна эта рука. Застыв от ужаса, она ожидала, что он бросится ее душить: осквернение домашнего очага, пожалуй, способно привести в ярость даже такого тупого мужлана. Осквернение его заветного труда было для нее таким пустяком, что она об этом даже не вспомнила.
Но Маршан не стал ни шуметь, ни задавать вопросы. Спокойным тоном он заявил, что, по его мнению, им лучше расстаться. Она будет получать половину его довольно значительного дохода, он предоставляет ей полную свободу жить где, как и с кем угодно. Он готов подтвердить любое объяснение их разрыва, которое она сочтет нужным распространить. Изложив ей свои условия, он ушел в кабинет и, пока она укладывала вещи, принялся жечь свои записи. Он не оставил ничего — не все его бумаги были украдены, но всех, наверно, касались нечистые руки. Вместе с бумагами в огонь полетели крошечные бело-розовые вязаные башмачки, которые лежали под замком в одном из ящиков. Ребенок тоже принадлежал Селестине, — кто был его отцом, не имело значения. Через три дня Маршана подобрали напротив Пале-Рояля мертвецки пьяным.
Таким образом, Селестине вообще не понадобилось объяснять причину их разрыва. Все поняли, сколько она должна была выстрадать от мужа-пьяницы, прежде чем, доведенная до отчаяния, покинула его дом. Теперь стала понятна се сдержанность, столь удивительная в молодой женщине. Все были возмущены бессердечием старого профессора Ланприера и его жены, которые перестали с ней раскланиваться, даже не сочтя нужным объяснить свое поведение. Да они и не могли бы его объяснить — Маршан не допускал к себе даже самых близких друзей, и вся история оставалась для них загадкой. Однако профессор частично ее разгадал. Он был твердо уверен, что хронический алкоголик никогда не смог бы работать так, как Маршан, и почти столь же твердо уверен, что Ферран сам никогда бы не написал такой книги. Жена его руководствовалась одной лишь интуицией: Маршан всегда внушал ей доверие, а в присутствии Селестины ей каждый раз становилось не по себе.
Но среди всех многочисленных знакомых Маршанов эти двое были единственным исключением. Все остальные наперебой выражали Селестине сочувствие, которое она принимала молча, страдальчески опустив свои ясные глаза. Только однажды она позволила себе сказать, что, хотя все к ней так добры, ей больно слушать дурные отзывы о человеке, который «все-таки был отцом ее умершего ребенка». А Маршан пил — пил так, словно хотел допиться до белой горячки; временами приближаться к нему было столь же опасно, как входить в клетку к дикому зверю. Профессор Ланприер, не испугавшись ни потоков площадной брани, ни запущенной ему в голову бутылки, сделал несколько мужественных попыток спасти своего друга, но в конце концов, отчаявшись, вынужден был отступиться.
Приехав в Париж два месяца спустя, полковник Дюпре узнал о скандале, о котором еще не успели забыть в городе. Он немедленно отправился к Маршану и, успокоив напуганных до полусмерти слуг своей военной выправкой и орденом Почетного легиона, силой ворвался к потерявшему человеческий облик доктору.
Представившаяся его взору картина не слишком ужаснула Дюпре, как случилось бы, если б на его месте оказался человек с более живым воображением. Ему и раньше случалось видеть людей, допившихся до буйного помешательства. Оценив опытным взглядом обстановку, он понял, что справиться с таким сильным, ослепленным дикой яростью, человеком невозможно. Он хладнокровно приказал принести бутылку коньяку и дожидался за дверью, пока неистовое бешенство не сменилось у Маршана полным оцепенением. Затем полковник занял позицию в кабинете. Шли часы, и он, выпрямившись, терпеливо сидел на стуле рядом с кроватью, с которой доносился густой храп.
Маршан проснулся поздно вечером. Он представлял собой отвратительное зрелище, но уже достаточно пришел в себя, чтобы узнать гостя.
— Рауль, — сказал полковник официальным голосом. — Шестнадцатого числа будущего месяца я отправляюсь с экспедицией в Абиссинию, ты едешь со мной. Начинай собираться.
Маршан, не поднимаясь с постели, медленно заложил руки за голову и окинул увешанный орденами мундир полковника мутным взглядом.
— Ты всегда был ослом, — устало проговорил он, — но даже и ты мог бы увидеть, что человеку пришел конец.
— Я вижу одно: этот человек — мой друг, — ответил Дюпре.
Несмотря на отчаянную головную боль и невероятную слабость, Маршан пришел в бешенство. Какого черта этот тупоголовый павлин называет себя его другом?
— Ах, так я тебе не друг? — рявкнул полковник, забыв о своем олимпийском спокойствии. — Вспомни, какую трепку задавал я тебе, бывало, сорок лет назад.
Перед затуманенным винными парами взором возникла картина: серое туманное утро, мимо ступеней огромного собора трусит малыш в курточке, с новым ранцем за плечами, стараясь не отстать от мальчика постарше, который порой награждает его тумаками, но зато не разрешает этого другим. Полковник, снова став воплощением воинского достоинства, ждал, храня невозмутимое молчание.
— Хорошо, Арман, — донесся наконец шепот с кровати. Из Абиссинии Маршан вернулся, как будто избавившись от своего недуга, и напечатал ряд интересных этнологических статей, но вскоре, неизвестно почему, запил снова. И Дюпре опять увез его за границу. Вернувшись из второго путешествия, Маршан больше не пил, но запятнанная репутация не позволила ему вернуться к частной практике, и он стал работать в больнице. Тем временем его жена с христианским смирением носила элегантный полутраур, который был ей очень к лицу и соответствовал ее положению соломенной вдовы. Она была так увлечена Ферраном, что прогнала всех остальных поклонников и использовала свои светские связи, чтобы сделать ему карьеру.
— Доктор Ферран, как брат, поддержал меня в трудные дни, — говорила она состоятельным больным. — У него такая огромная практика и столько научной работы, и все-таки он находит время утешать одинокую женщину. Только в беде узнаешь, сколько доброты существует в мире.
Когда его положение упрочилось, Ферран бросил Селестину и женился на богатой наследнице. Селестина отомстила ему, выступив в суде свидетельницей по какому-то пустяковому делу и рассказав всю правду о Ферране. Если бы убийство не казалось ей чем-то отвратительным и, кроме того, признаком дурного тона, она, пожалуй, отравила бы своего неверного любовника; но, испытывая брезгливость к физическому насилию, она решила разрушить карьеру, созданную собственными руками, и обречь Феррана на бесчестие и нищету до конца его дней.
На следующее утро Маршан, который жил один и редко читал газеты, с удивлением заметил, что в больнице все от врачей до швейцара смотрят на него с робким соболезнованием. Наконец один из ассистентов подошел к нему и проговорил, запинаясь, несколько сочувственных слов. Отложив стетоскоп, Маршан окинул коллег быстрым пронизывающим взглядом.
— Что-нибудь, касающееся меня, в утренних газетах? А ну-ка покажите.
Врачи испуганно переглянулись.
— Газету! — рявкнул Маршан.
Ему поспешно подали' «Пресс». При гробовом молчании окружающих он прочел отчет о процессе. Кончив, он перечитал его еще раз. Внезапно он швырнул газету перепуганному ассистенту.
— Ну, если у вас есть время на газетные сплетни, то у меня его нет. Кто ставил этот компресс?
Во время обхода он довел до слез многих сестер и больных, но никогда еще не ставил диагнозы с таким блеском. Никто больше не осмелился выражать ему сочувствие, но когда он уходил, профессор Ланприер вышел вслед за ним во двор и молча положил ему руку на плечо; С бешеным проклятием стряхнув его руку, Маршан оттолкнул старика и устремился в ворота, опустив голову, как разъяренный бык. Около своего подъезда он столкнулся с посыльным — его вызывали в морг для опознания тела жены. Селестина завершила свою месть, бросившись в реку.
— Хорошо, — небрежно сказал он. — Скажите, что я сейчас пряду.
Он добрался до морга только поздно вечером, совершенно пьяный, неспособный кого-либо опознавать.
После этого он беспробудно пил в течение полутора месяцев, а узнав, что Дюпре отправляется с экспедицией на Амазонку, предложил свои услуги в качестве врача и этнолога.
Гийоме излагал свою версию этой истории как забавный анекдот. Ему Маршан представлялся в высшей степени комической фигурой. Выслушав против воли это повествование, отбросив некоторые красочные подробности, как плод своеобразной фантазии рассказчика, и припомнив слышанное в Париже, Рене решил, что одно во всяком случае ясно: если полковник Дюпре сумел найти выход из подобного положения, он, по-видимому, не так глуп, как кажется.