— Наверно, опять проболтался этот дурак Бертильон, — отвечал Феликс. — Он приехал сюда на военный смотр. Ну что за осел! Ведь я специально просил его держать язык за зубами. Н-неужели вы приехали только из-за меня? Что за нелепость! Я вполне оправился, осталась только небольшая слабость.
Когда Феликс достаточно окреп, они вернулись в Париж. Рене проводил выздоравливающего к нему домой, уложил его в постель и только после этого согласился отправиться к себе.
— Тебе об этом сказал Бертильон? — спросил он вечером Маргариту.
— Мы с ним не виделись. Он ведь, кажется, в Англии?
— Тогда кто же тебе сказал? Феликса это очень взволновало.
Она отперла ящик стола около своей кушетки и протянула брату письмо.
— Разве этого недостаточно?
— «Тысяча и одна ночь, сказка…» Это от Феликса? Почерк как будто не его… да, теперь понимаю, почему ты узнала…
— И не только почерк, — прочти все письмо, и ты поймешь.
Дрожащие, с трудом нацарапанные строчки ползли то вверх, то вниз, и разобрать их было нелегко. Это было бессвязное, с претензией на юмор повествование о безуспешной попытке успеть на рождественский обед при содействии подвыпившего кучера, который не любил иностранцев, и лошади, которая соглашалась тронуться с места только под звуки гимна «Правь, Британия!» Каламбуры были плоскими, многие слова повторялись, другие были пропущены. В середине описания встречи с остряком-мусорщиком рассказ обрывался на словах: «Это все, что я могу вспомнить, но я торжественно заявляю, что пьян был кучер, а не я».
— Ты, конечно, права, — сказал Рене. — Подобная безвкусица не похожа на Феликса.
— А похоже на него шутить о пьяных возницах и разбившихся каретах именно со мной? Он мог написать это только в горячке. Запомни, Рене, он не должен узнать, как я обо всем догадалась. Ему будет тяжело. Пусть думает, что мне рассказали.
На другой день Феликс навестил Маргариту. Она была одна и к его приходу надела ожерелье из ракушек и белую шелковую шаль — его прошлогодний подарок. Он был ласков, мил и весел, но при взгляде на него у Маргариты сжалось сердце — скорбные складки вокруг рта стали глубже, и никогда еще она не видела такой печали в его глазах. Вначале Маргарита не решалась вымолвить ни слова — ей казалось, что она расплачется. Но, взяв себя в руки, она через силу заговорила о пустяках. Ни он, ни она не упомянули ни о его болезни, ни об истории с пьяным кучером.
— А как поживает английская поэзия? — спросил Феликс.
— С тех пор как вы уехали, я ушла с головой в сонеты Шекспира. Отчего вы никогда не говорили мне о них?
— Я не был уверен, что они вам понравятся.
— Я и сама не уверена в этом. По правде говоря, я думала — они мне совсем не понравятся. Но потом стала перечитывать их еще и еще. Они ставят меня в тупик. Порой я совершенно теряюсь.
— Сонеты Шекспира очень трудны.
— Да нет, дело не в языке — его я легко понимаю; трудно другое — проникнуть в мысль автора. Кажется, что кто-то все время заглядывает через плечо. Почитайте мне их, пожалуйста. Книга на столе.
Феликс взял томик в руки.
— Какой именно? Я читал эти сонеты так давно, что почти забыл их содержание.
— Любой после двадцатого. Я их уже хорошо знаю, но хочется послушать, как они звучат.
Феликс полистал страницы, просматривая сонет за сонетом, и наконец начал:
— Я наблюдал, как солнечный восход…
— Еще, пожалуйста, — попросила Маргарита, когда он умолк.
Феликс продолжал листать сонеты, читая ей то один, то другой; и, наблюдая за ним, девушка заметила, что он ускользнул в иной, закрытый для нее мир. В некоторых местах его голос звучал так, что у нее перехватывало дыхание. Ей чудилось, она слышит вопли, долетающие из бездны, где во тьме бродят души погибших.
Без тени в мире счастья не найдешь,
Как мне узнать, что ты сейчас не лжешь?
При этих словах его глаза стали почти черными. Но он прочитал следующий сонет и еще один, и в голосе его зазвучала угроза. Маргарита не шевелилась, стиснув под шалью руки…
И лилии гниющие…
Что ему пришлось пережить?
Какой ужас сделал его таким?
После минутного молчания он перевернул страницу и наугад начал другой сонет:
Да. это правда: где я не бывал,
Пред кем шута не корчил площадного!
Его голос замер: он не дрогнул, просто в нем не осталось ни звука. Феликс встал, подошел к окну, откинул штору и постоял немного, глядя на улицу.
— Мне показалось, что кто-то меня позвал, — сказал он, возвращаясь. — Где же мы остановились? Ах да, на сто десятом сонете. Мне кажется, он мало интересен. И в-вообще эти сонеты не очень приятное чтение. Они такие… как бы это сказать… Не то чтобы слишком вычурные…
— Нет, — тихо сказала Маргарита, — они просто нагие.
Он бросил на нее быстрый взгляд.
— Во всяком случае, в них нет воздуха. Словно ты сырный клещ в коробке с бутербродами и видишь, как над тобой закрывается крышка. Давайте почитаем что-нибудь веселое.
Маргарита отрицательно покачала головой.
— Нет, на сегодня довольно — я устала. Взгляните, пожалуйста, не пришел ли Рене. Он хотел поговорить с вами. Да, оставьте книгу на столе, благодарю вас.
Когда он вышел из комнаты, она опять взяла томик Шекспира и перечла еще раз три-четыре сонета. И на книгу упало несколько слез.
— О, если б только он не лгал об этом… если б только он не лгал.
Всю зиму Феликс выглядел так плохо, что друзья не переставали за него тревожиться. Летом он много ездил и упорно уверял, что просто путешествует ради удовольствия. Однако, когда он в октябре приехал в Мартерель, все в один голос принялись уговаривать его поехать, как советовал Леру, к морю или в горы и отдохнуть по-настоящему.
— В Швейцарию ехать поздновато, — отвечал он. — Кроме того, один, без всякого дела, я умру там со скуки. Послушайте, Рене, а если нам вместе поехать в Антиб или куда-нибудь на Эстерель? Вам тоже нужно отдохнуть, а в Париж вы должны вернуться только через месяц. На обратном пути мы заедем сюда за вашей сестрой.
Все лето Рене очень много работал и поэтому с радостью согласился на это предложение. Они уехали почти немедленно. Маргарита, которая осталась в замке, почти каждый день получала от них письма из Антиба. Они старались, чтобы она как можно полнее разделила с ними удовольствие поездки. Рене по большей части описывал события дня и пейзажи. Письма Феликса были веселым потоком смешных и нежных глупостей, и ей начинало казаться, что ледяная стена его недоверчивой сдержанности постепенно тает. Он уже почти верил, что она и Рене действительно к нему привязаны. «Быть может, — думала Маргарита, — он поймет, как сильно мы его любим, даже прежде, чем мы состаримся и поседеем».
«Моя дорогая Маргарита.
Прошлый раз вы подписались просто «Маргарита», поэтому и я отважился отбросить «мадемуазель». Порой мне приходится напоминать себе, что вы мне не сестра. Те, кто устанавливает родственные связи, как всегда что-то напутали. Ведь сестра Рене должна быть и моей сестрой. Это все их глупые формальности.
Осень становится совсем дряхлой и по старческой забывчивости считает себя летом. Но склоны гор, обращенные к вам, наверное, думают, что уже зима. Поэтому берегитесь простуды. Здесь в садах еще цветут розы, и все наслаждаются щедрым солнцем и радостью бытия. С тех пор как мы сюда приехали, я бездельничаю, болтаю, ем и сплю, а посему' стал таким упитанным и здоровым, что вы меня вряд ли узнаете. Рене цветет наравне с розами, и глядеть на него — одно наслаждение.
Сегодня мы, словно английские туристы, устроили пикник высоко в горах, на перекрестке дорог. Отсюда открывается прекрасный вид. Рене наслаждается им, лежа на спине, спрятав голову в куст лаванды и надвинув на нос шляпу. Проснувшись, он станет уверять, что слушал пение жаворонков. Я сижу на камне, высоко над дорогой, и единственное облачко, омрачающее сейчас мое счастье, — это облако пыли, поднятое старухой и осликом, который тащит тележку с луком. (Я знаю, что в такой божественный день тележке полагалось бы быть нагруженной нектаром и амброзией или, на худой конец, виноградом и персиками, но я человек правдивый: то был просто лук.) Однако пыль уже оседает, и опять за мной — вся Франция, а передо мной — вся Италия, справа — Средиземное море, слева — Альпы, а надо мной — сапфировый купол. И все пять — совсем рядом; они так сладостно спокойны и так близки, что стоит мне протянуть руку, и я могу выбрать из них, что захочу, и послать вам в подарок. Но если даже почтовые власти не заявят, что перевозка их связана с затруднениями (снова формальности — проклятие всякого ведомства), их прелесть пропадет в пути, и когда они достигнут вас, они станут громадными, грозными, страшными. А посему я посылаю вам на память лишь эту веточку дикого розмарина.
Но все же я сердит на старуху. Она появилась со своим ослом как раз в середине сказки, которую я себе рассказывал, и все испортила. А вы когда-нибудь рассказываете себе сказки? Или вы уже совсем большая? Моя сказка была похожа на фреску Беноццо Гоццоли: по горам едет верхом маленький царь, очень нарядный и щеголеватый, как и подобает уважающему себя самодержцу; на его голове сияет зубчатая корона из чистого золота. За это я и люблю старых мастеров — они никогда не скупились на золото, никогда не морочили зрителей желтой краской и игрой света и тени, как теперешние умники. Для них царь был царем, и если ему нужна была золотая корона, художник вырезал ее из листового золота и надевал на него, как положено. Но мои цари были еще великолепнее и с презрением отвернули бы свои царственные носы от короны из простого золота, — их одежды сверкали драгоценными каменьями, и ехали они в Италию.
Ну вот, Рене наконец проснулся и собирает для костра ветки розмарина. Мне нужно помочь ему, а то и цари, и луковицы, и старуха с ее осликом успеют добраться до Италии, прежде чем закипит наш чайник».