нную от всех жизненных невзгод и страданий бедняков.
– Не могу вам описать, старина, насколько я поразился, осознав, что люблю ее. Какое-то время я даже надеялся, что она меня бросит, но этого не произошло, поскольку она тоже в меня влюбилась. Ей казалось, что я много знаю, потому что я жил совсем иной жизнью и знал совсем не то, что знала она. Так вот, я и думать забыл о каких-то там честолюбивых планах, с каждой минутой все больше поглощаемый любовью. Мне вдруг стало все равно. Какой смысл чего-то добиваться, если мне было куда приятнее говорить ей о том, чего я собираюсь добиться.
Накануне его отправки за границу они с Дейзи долго сидели обнявшись и молчали. Стоял холодный осенний день, в комнате горел камин, и ее щечки разрумянились от жара. Иногда она шевелилась, и он чуть передвигал обнимавшую ее руку. Лишь однажды он поцеловал ее темные, блестящие волосы. В тот день им было так светло и покойно в объятиях друг друга, словно они старались получше запомнить каждую минуту перед предстоявшей назавтра разлукой. За месяц своей любви они никогда не были так близки друг другу и никогда столь безгранично друг в друге не растворялись, как в тот прощальный день, когда она молча прикасалась губами к его обтянутому кителем плечу, а он нежно гладил кончики ее пальцев, словно она спала и он боялся потревожить ее сон.
На войне он сделал головокружительную карьеру. На фронт отправился капитаном, а после аргоннских боев его повысили до майора и назначили командиром пулеметного полка дивизии. После Перемирия 11 ноября он отчаянно рвался домой, однако из-за каких-то сложностей или просто в результате неразберихи оказался в Оксфорде. Он очень волновался, поскольку в письмах Дейзи проскальзывали нервозность и даже отчаяние. Она не понимала, почему он не может вернуться. Внешний мир все больше давил на нее, и ей хотелось видеть его рядом с собой и убедиться, что она поступает правильно.
Ведь Дейзи была так молода, а ее замкнутый, искусственный мир был наполнен орхидеями, легким, ненавязчивым снобизмом и оркестрами, задававшими ритм всему году и выражавшими в новых мелодиях всю грусть и печаль жизни. Ночь напролет саксофоны стонали в безысходной тоске «Бил-стрит блюза», в то время как сотни пар золотых и серебряных туфель поднимали сверкающую пыль. Даже в час унылого чаепития в дальних комнатах продолжала бушевать нескончаемая сладостная лихорадка; тут и там мелькали и исчезали новые лица, словно лепестки роз, гонимые звуками грустных тромбонов.
С началом нового светского сезона Дейзи снова погрузилась в эту сумеречную вселенную. Она вдруг опять стала каждый день назначать десяток свиданий пяти-шести молодым людям и засыпать на рассвете рядом со сброшенным на пол вечерним платьем, где жемчуга и шифон переплетались с увядающими орхидеями. И все это время в глубине души она металась в поисках решения. Ей хотелось устроить свою жизнь сейчас же, немедленно, а к решению ее должна подтолкнуть некая сила – любовь, деньги, безусловный практицизм, – которая бы находилась рядом.
В середине весны эта некая сила обрела реальные черты в лице Тома Бьюкенена, прибывшего в Луисвилл. Надежность и основательность присутствовали как в его облике, так и в положении в обществе, и Дейзи льстило его внимание. Безусловно, она пережила определенную внутреннюю борьбу и несомненное облегчение. Гэтсби получил ее письмо, когда еще находился в Оксфорде.
На Лонг-Айленде уже почти рассвело, и мы отправились открывать окна во всех комнатах первого этажа, впуская в дом серо-золотистую утреннюю зарю. На покрытую росой лужайку вдруг упала тень дерева, а в синеватой листве запели невидимые птицы. Воздух шевельнулся, подул еле заметный ласковый ветерок, обещая дивный прохладный день.
– Не думаю, что она вообще его когда-нибудь любила. – Гэтсби отвернулся от окна и посмотрел на меня с каким-то вызовом во взгляде. – Хочу вам напомнить, старина, что вчера днем она очень нервничала и волновалась. Он выложил ей все таким тоном, что она испугалась: в ее глазах я предстал каким-то дешевым шулером или мелким жуликом. В результате она едва понимала, что говорит.
Он с мрачным видом опустился на стул.
– Конечно, она могла любить его какую-то минуту, когда они только поженились. Но и тогда она больше любила меня, понимаете?
Он вдруг произнес удивившую меня фразу.
– В любом случае, – сказал он, – это было ее сугубо личным делом.
Что я мог из этого заключить? Разве что предположить, что он чувствовал в их отношениях такую глубину, которую невозможно измерить.
Он вернулся из Франции, когда Том и Дейзи еще были в свадебном путешествии. На остатки своего армейского жалованья он совершил печальное паломничество в Луисвилл, куда его влекла какая-то неодолимая сила. Он пробыл там неделю, бродя по улицам, где ноябрьскими вечерами гулко отдавались их шаги, и обходя заветные места, куда они ездили на ее белом авто. Так же, как дом Дейзи всегда казался ему куда более загадочным и веселым по сравнению с остальными, сам город, хоть уже и без нее, преисполнился для него еще большей меланхолической прелести.
Он уехал с чувством, что, поищи он получше, возможно, и нашел бы ее, что она все-таки осталась там. В сидячем вагоне – на более комфортабельный денег уже не осталось – было невыносимо жарко. Он вышел в открытый тамбур и сел на откидное сиденье, глядя, как вдаль уплывают вокзал и незнакомые дома. Потом потянулись весенние поля; какую-то минуту параллельно поезду бежал желтый трамвай, где сидели люди, возможно, когда-то видевшие на улицах Луисвилла волшебную бледность ее лица.
Поезд повернул и стал отдаляться от солнца, которое своими закатными лучами словно благословляло таявший вдали город, некогда осененный ее дыханием. Он в отчаянии протянул руку, стараясь сохранить хотя бы прикосновение ветерка, овевавшего то место, где он любил и был счастлив. Но поезд шел все быстрее, город растворился в расплывчатой дымке, и он понял, что лучшие и счастливейшие дни его жизни ушли безвозвратно.
Было уже девять утра, когда мы закончили завтрак и вышли на крыльцо. За ночь погода резко переменилась, и воздух дышал ароматами осени. К нам подошел садовник, последний из прежних слуг Гэтсби.
– Я нынче собираюсь спустить воду в бассейне, мистер Гэтсби. Скоро листья начнут опадать, а от них всегда беда с трубами.
– Только не сегодня, – ответил Гэтсби. Он с каким-то виноватым видом повернулся ко мне. – Знаете, старина, я ведь так за все лето и не поплавал в бассейне.
Я посмотрел на часы и поднялся.
– У меня до поезда осталось двенадцать минут.
Мне не хотелось ехать в город. Работать все равно не получится, но главное было не в этом – мне не хотелось оставлять Гэтсби одного. Я пропустил свой поезд, потом еще один, прежде чем все-таки решился.
– Я вам позвоню, – в конце концов сказал я.
– Обязательно позвоните, старина.
– Где-то около полудня.
Мы медленно спустились по ступеням.
– Наверное, Дейзи тоже позвонит. – Он с надеждой посмотрел на меня, словно ожидая подтверждения.
– Да, наверное.
– Ну, до свидания.
Мы пожали друг другу руки, и я пошел. Чуть-чуть не дойдя до живой изгороди, я вдруг вспомнил что-то и обернулся.
– Все они – жалкие пигмеи! – прокричал я во весь голос. – Они и мизинца вашего не стоят!
Я никогда не жалел об этих своих словах. Это была моя единственная похвала в его адрес, поскольку с первого до последнего дня я относился к нему с неодобрением. Сначала он просто вежливо кивнул, а потом его лицо расплылось в ослепительной понимающей улыбке, словно все это время только мы с ним знали об этом. Его роскошный розовый костюм показался мне кучей тряпья, ярким пятном, сиявшим на фоне белого мрамора ступеней. И тут я вспомнил самый первый вечер, когда я пришел в его «родовое гнездо» три месяца назад. На лужайке и аллее толпились гости и зубоскалили о его пороках, а он стоял на тех самых ступенях и махал им рукой на прощание, свято храня свою нетленную мечту.
Я поблагодарил его за гостеприимство. Мы всегда благодарили его за радушие – и я, и другие.
– До свидания! – крикнул я. – Спасибо за прекрасный завтрак, Гэтсби!
Приехав в Нью-Йорк, я какое-то время пытался вносить котировки в биржевой реестр акций, а потом вдруг заснул во вращающемся кресле. Где-то около полудня меня разбудил телефонный звонок, и я вскинулся, вытирая вспотевший лоб. Это была Джордан Бейкер; она часто звонила мне в это время, поскольку из-за ее непредсказуемых перемещений между гостиницами, клубами и домами друзей сам я практически не мог ее разыскать. Обычно от ее голоса веяло свежестью и прохладой, словно в контору вдруг влетал кусочек зеленой лужайки для игры в гольф, однако сегодня он звучал жестко и сухо.
– Я уехала из дома Дейзи, – сказала она. – Сейчас я в Хемпстеде, а днем отправляюсь в Саутгемптон.
Возможно, она правильно поступила, что уехала, но меня это почему-то раздосадовало, а ее следующая реплика попросту разозлила.
– Вы не очень-то были со мной галантны вчера вечером.
– Неужели вас вчера заботила моя галантность?
После недолгого молчания она произнесла:
– И все же – я бы хотела с вами увидеться.
– Я тоже.
– Тогда я отложу поездку в Саутгемптон и ближе к вечеру приеду в город, а?
– Нет… Я думаю, сегодня не получится.
– Прекрасно…
– Сегодня никак невозможно. Столько всего…
Мы немного поболтали в том же духе, а потом разговор вдруг прервался. Я не знаю, кто из нас первым повесил трубку, но точно помню, что меня это не волновало. В тот день я не смог бы говорить с ней за чашкой чая даже под страхом того, что впредь мне вообще не доведется говорить с ней.
Через несколько минут я позвонил Гэтсби, но было занято. Я четыре раза подряд набирал его номер, но безуспешно. Наконец телефонистка раздраженно сообщила мне, что линию держат открытой в ожидании междугородного звонка из Детройта. Достав расписание, я обвел кружком поезд, отходивший в 15.50. Затем я откинулся на спинку кресла и попытался сосредоточиться. Часы показывали полдень.