Что сказала вся семья
Что сказала вся семья? А вот послушайте сначала, что сказала маленькая Мари! У Мари был день рождения, чудеснейший день в году, по ее мнению. К ней собрались поиграть все ее маленькие друзья и подруги; одета она была в лучшее свое платьице, которое подарила ей бабушка.
Теперь бабушка была уже у Боженьки, но она сама скроила и сшила это платьице, прежде чем улетела на ясное небо. Стол в девочкиной комнатке был весь завален подарками. Тут была и чудеснейшая маленькая кухня со всеми кухонными принадлежностями, и кукла, которая умела закрывать глаза и кричать «ай», если ей давили животик, и книжка с чудными картинками и сказками для чтения — разумеется, для тех, кто уже умел читать! Но лучше всех сказок была возможность пережить еще много-много таких дней рождения.
— То-то хорошо жить на свете! — сказала Мари, и крестный подтвердил, что жизнь — чудеснейшая из сказок.
В соседней комнате расхаживали двое братишек Мари, славные мальчики, один девяти, другой одиннадцати лет. Они тоже были довольны жизнью, находили, что жить на свете чудесно, но жить на их лад, быть не такими малютками, как младшая сестренка, а заправскими школьниками, получать хорошие отметки, всласть драться с товарищами, кататься на коньках зимою и на велосипеде летом, читать рыцарские романы с описаниями замков, рыцарей, темниц да слушать об открытиях во Внутренней Африке. Одного из мальчиков, впрочем, сокрушала забота, что к тому времени, как он успеет вырасти, все уже будет открыто, но в таком случае он решил просто-напросто пуститься по свету искать самых что ни на есть сказочных приключений. Недаром же крестный говорил, что жизнь — чудеснейшая из сказок!
Так вот какой разговор шел в детской. В следующем же этаже, повыше, проживала другая ветвь той же семьи. Здесь тоже были дети, но эти-то давно стоптали свои детские башмаки: одному сыну было семнадцать, другому двадцать, а третий так и вовсе был стариком, по словам Мари: ему исполнилось целых двадцать пять, и он уже был женихом. Всем сыновьям удалось хорошо пристроиться, родители у них были добрые, одевались они хорошо, были одарены прекрасными способностями и знали, чего хотели: «Вперед! Долой все старые заборы, чтобы видно было на все стороны, чтобы можно было осмотреться на белом свете, чудеснейшем, какой только нам известен! Крестный прав: „жизнь — чудеснейшая из сказок”!»
Отец с матерью, оба люди пожилые, — разумеется, они должны были быть постарше своих детей — говорили с улыбкой на устах, в глазах и в сердце:
— Как они еще юны! Не все-то на свете таково, как они себе воображают, но ничего, жить все-таки можно! Жизнь в самом деле удивительная, чудесная сказка!
Над ними, поближе к небу, как говорится о жилых помещениях под самою крышей, проживал крестный. Стар он уже был, но в то же время так еще молод душою, так весел! Он всегда готов был рассказывать истории — длинные, интересные, и немудрено, что у него их был большой запас, — он таки погулял по белу свету! В его комнатке были собраны редкости изо всех стран мира, стены были увешаны картинами, в окнах вставлены разноцветные желтые и красные стекла. Поглядишь через них, и кажется, будто все залито солнцем, какая бы ни стояла на дворе сырая, пасмурная погода. В большом стеклянном ящике росли зеленые растения, а внутри его помещался сосуд, в котором плавали золотые рыбки. Они глядели на вас, точно знали много-много такого, чего не хотели сообщать. В комнатке разливалось благоухание цветов даже зимою, когда в камине ярко пылал огонь. Славно было сидеть тут, глядеть на огонь да прислушиваться к трескотне и шипению в камине!
— Огонь рассказывает мне о былом! — говорил крестный, и маленькой Мари казалось даже, что огонь рисует ей картинки!
В большом шкафу рядом с камином хранились книги. Одну из них крестный читал и перечитывал особенно часто, называя ее «Книгой книг»: это была Библия. В ней отражался в ярких образах весь мир земной, история всего человечества, рассказывалось о сотворении мира, о Всемирном потопе, о царях и о «царе царей».
— В этой книге говорится обо всем, что было и что будет! — говорил крестный. — Вот как много содержит в себе она одна! Подумай! А все, о чем только может просить человек, вложено в одну краткую молитву «Отче наш!». Она — капля Божественного милосердия, жемчужина утешения, ниспосланная нам Богом. Она кладется, как лучший дар, в колыбельку ребенка, к его сердцу. Дитя, храни ее как зеницу ока! Не теряй ее никогда, даже когда вырастешь, и ты не заблудишься на спутанных тропинках жизни. Она будет светить изнутри тебя, и ты не погибнешь!
И при этих словах глаза крестного сияли радостью. Они плакали всего раз, в молодые годы, но «и это было хорошо! — говорил он. — То было время испытания, весь мир Божий казался мне пасмурным! Теперь же опять вокруг меня и во мне самом ярко светит солнышко. Да, чем старше становишься, тем яснее видишь, что всюду, и по течению, и против течения, ведет нас сам Господь и что жизнь — чудеснейшая из сказок! Такою мог сделать ее для нас лишь Он один! Он же продолжит ее для нас и в вечности!»
— То-то хорошо жить на свете! — сказала малютка Мари. То же сказали и маленькие мальчики, и молодые люди, и мать, и отец — вся семья. Но прежде всех сказал это крестный, а он-то больше всех был умудрен и опытом, и годами! Он знал всевозможные истории и сказки и все-таки сказал, и сказал от глубины сердца, что «жизнь — чудеснейшая из сказок»!
1870
Свечи
Жила-была большая восковая свеча; она-то уж знала себе цену.
— Я из воска и отлита в форме! — говорила она. — Я горю ярче и дольше других свеч; место мое в люстре или в серебряном подсвечнике!
— То-то, должно быть, счастливая жизнь! — сказала сальная свечка. — А я-то только из сала: фитиль мой макали в сало, и вот вышла я! Но все же я утешаюсь тем, что я настоящая толстая свечка, а не какая-нибудь захудалая! Бывают ведь и такие свечки, которые обмакиваются только два раза, меня же макали в сало целых восемь раз, пока я наконец растолстела как следует. Я довольна! Конечно, лучше, аристократичнее родиться восковою свечкой, а не сальною, но ведь не сами же мы выбираем себе положение в свете! Восковые свечи попадут в зал, в хрустальную люстру, я останусь в кухне, но и это недурное место — кухня кормит весь дом!
— Но есть кое-что и поважнее еды! — сказала восковая свеча. — Хорошее общество! Быть свидетельницею всего этого блеска, блестеть самой!.. Сегодня вечером в доме бал, скоро меня и всю нашу семью возьмут отсюда!
Только что она проговорила это, все восковые свечи были взяты, но вместе с ними была взята и сальная. Госпожа сама взяла ее своею изящною ручкой и отнесла на кухню. Тут стоял маленький мальчик с корзиною, полною картофеля. Туда же пошли и несколько яблок. Все это дала бедняжке добрая барыня.
— А вот тебе еще свечка! — прибавила она. — Мать твоя опять будет работать ночью — ей свечка пригодится!
Маленькая дочка барыни стояла тут же и, услыхав слово «ночью», радостно воскликнула:
— Я тоже не буду спать сегодня ночью! У нас бал, и на меня наденут платьице с красными бантиками!
Какою радостью сияли ее глазки! Где было восковой свечке сравниться блеском с этою парой детских глазок!
«Просто прелесть! — подумала сальная свечка. — Я никогда не забуду этих глазок! Да мне и увидеть-то их, пожалуй, больше не придется!»
Тут ее уложили в корзину, прикрыли крышкою, и мальчик унес корзинку домой.
«Куда-то я теперь попаду! — думала свечка. — К бедным людям; там, пожалуй, не найдется для меня и медного подсвечника, а восковая-то свечка будет себе сидеть в серебре, любоваться знатным обществом! То-то, должно быть, приятно освещать избранное общество! А вот меня судьба создала сальною, а не восковою свечкою!»
И свечка попала к бедным людям, к вдове с троими детьми, в низенькую каморку, что приходилась как раз напротив богатого дома.
— Бог наградит барыню за все это! — сказала мать. — Вот-то чудесная свечка! Она прогорит за полночь.
И свечку зажгли.
— Апчхи-чхи! — зачихала она. — Фу, как эти спички воняют серою! Небось таких не поднесут в богатом доме к восковой свечке!
А там тоже зажгли свечи, и из окон полился яркий свет на улицу. К дому то и дело подъезжали кареты с разряженными гостями. Заиграла музыка.
«Вот уже началось там! — подумала сальная свечка и вспомнила личико маленькой девочки, сиявшее ярче всех восковых свечей в мире. — Никогда я не забуду его!»
В эту минуту к столу подошла младшая девочка в семье и одною ручонкой обвила за шейку брата, другою сестренку: ей надо было сообщить им что-то очень важное, чего нельзя и сказать иначе, как на ушко!
— Вечером — подумайте! — у нас будет горячая картошка!
И глазки ее так и сияли от восторга. Свечка светила ей прямо в лицо и видела на нем такую же радость, такое же счастье, какими светилось личико богатой девочки, мечтавшей о красных бантиках!
«Разве горячая картошка такая же прелесть, как красные бантики? — подумала свечка. — Малютки-то ведь одинаково радуются!»
И она чихнула, то есть затрещала; сальные свечки иначе не умеют чихать.
Стол накрыли и принялись за картошку. Какая она была вкусная! Чудо! Это был целый пир, а на закуску каждому досталось по яблоку! После трапезы самая младшая девочка проговорила коротенький стишок:
Благодарю я, Боженька, тебя
За то, что снова накормил меня!
Аминь!
— Хорошо я прочитала, мама? — спросила она затем.
— Об этом не надо спрашивать! — ответила мать. — Ты должна думать не о себе, а только о Боженьке, который накормил тебя!
Детишки улеглись спать, мать перецеловала их, и они сейчас же заснули, сама же мать села за шитье и сидела далеко за полночь, чтобы заработать себе и детям на пропитание. А там, в богатых покоях, сияли свечи, гремела музыка. Звезды же блестели на небе одинаково ярко и приветливо и для богатых, и для бедных.
«А ведь, в сущности, я провела славный вечер! — подумала сальная свечка. — Лучше ли было восковым свечам в серебряных подсвечниках? Вот бы узнать это, прежде чем сгорю!»
И она опять стала вспоминать два одинаково сияющих личика: одно освещенное восковою свечкой, другое — сальною.
Да, вот и все.
1870
Прадедушка
Прадедушка был такой славный, умный и добрый, все мы так любили и уважали его. Сначала-то, с тех самых пор, как я себя помню, его звали дедушкой, но вот у моего старшего брата Фредрика родился сынок, и дедушку произвели в прадедушки. Выше этого звания ему уж не подняться было в жизни. Он очень любил нас всех, но наше время не особенно-то жаловал.
— То ли дело было в доброе старое время! — говаривал он. — То время было солидное, степенное! А теперь все несутся сломя голову, все идет вверх дном! Молодежь ораторствует, говорит о королях так, как будто они им ровня! Любой господин с улицы может обмакнуть свою тряпку в грязную лужу да выжать ее над головой почтенного деятеля!
И, говоря это, прадедушка весь краснел, но потом опять успокаивался, улыбался своею обычною ласковою улыбкой и говорил:
— Ну! Я, может быть, и не вполне прав! Но я человек старого времени и не могу попасть в ногу с новым! Предоставим же Господу Богу вести его!
Слушая рассказы прадедушки о старых временах, я как будто сам переживал их: разъезжал мысленно в золотой карете с гайдуками, видел церемонии перенесения цеховой вывески с музыкой и знаменами, участвовал в забавных святочных развлечениях и играх. Правда, и в те времена было много дурного и ужасного: колеса, дыбы, кровопролитие, но даже и эти ужасы имели в себе что-то заманчивое! Много и хорошего узнавал я из рассказов прадедушки: узнал, например, о датских дворянах, освободивших крестьян, о датском кронпринце, прекратившем торговлю рабами.
Да, славно было послушать рассказы прадедушки о днях его молодости, но предшествовавшее тому время было все-таки еще лучше — такое сильное, могучее!
— Жестокое, варварское! — отозвался брат Фредрик. — Слава богу, что оно миновало!
Он так прямо и заявил это прадедушке! Не совсем-то это было хорошо с его стороны, но я все-таки очень уважал Фредрика. Он был моим старшим братом, «мог бы даже быть моим отцом», говорил он сам; такой чудак! Он блестяще сдал свой студенческий экзамен, а в конторе у отца занимался так прилежно, что скоро его допустили к участию в делах фирмы. Он был любимцем прадедушки, но они вечно спорили друг с другом. «Эти двое никогда не поймут друг друга, никогда не столкуются», — говорила о них вся семья, а я, как ни мал был, все-таки заметил, что эти двое и обойтись друг без друга не могут!
Когда Фредрик рассказывал или читал при прадедушке о новых научных открытиях и изобретениях, знаменующих наше время, глаза старика так и светились.
— Люди становятся умнее, но не добрее! — говаривал он, однако, вслед за тем. — Они изобретают на гибель друг другу ужаснейшие орудия истребления.
— Зато тем скорее и войне конец! — возражал Фредрик. — Теперь уже не приходится ждать мира по семи лет! Мир страдает полнокровием, и пускать ему время от времени кровь необходимо!
Раз Фредрик рассказал прадедушке о происшествии, действительно случившемся в одном городке. Часы бургомистра, большие часы на башне ратуши, устанавливали время для всего города. Часы шли не совсем верно, но все же весь город сообразовался с ними. Но вот провели железную дорогу; она была связана с железнодорожною сетью других стран, и тут уж приходилось точно рассчитывать время, а то поездам недолго было и столкнуться! На вокзале были установлены свои солнечные часы; они указывали время верно, не то что бургомистровы, и вот все жители города стали проверять свои часы по железнодорожным.
Я засмеялся — история показалась мне забавною.
Но прадедушка и не думал смеяться; напротив, он стал еще серьезнее.
— В твоем рассказе есть кое-что! — начал он, обращаясь к Фредрику. — И я понимаю, зачем ты это рассказал мне. Твои часы очень поучительны. Они приводят мне на память другие часы, старые, простые борнхольмские часы с тяжелыми свинцовыми гирями, принадлежавшие моим родителям. По этим часам жили мои родители, жил и я, когда был ребенком. Может быть, они шли и не совсем верно, но все-таки шли, а мы смотрели на стрелку и верили ей, не заботясь о колесах внутри. Так-то вот обстояло тогда дело и с государственным механизмом: люди спокойно верили тому, что показывали стрелки. Теперь же государственный механизм стал часами из стекла; все устройство их на виду: видишь, как вертятся и жужжат колеса, боишься за каждый зубчик, за каждое колесико, сомневаешься, верно ли бьют часы, ну и прежнего детского доверия уже нет! Вот слабость нашего времени!
И прадедушка кончал тем, что начинал горячиться. Они с Фредриком никак не могли столковаться, но и разлучить их было трудно — «как прошлое с настоящим». Это поняли они оба и вся семья, когда Фредрику пришлось отправиться по делам фирмы в далекий путь, в Америку. Тяжело было прадедушке перенести такую разлуку: далеко ведь отправлялся Фредрик — за море, в другую часть света!
— Каждые две недели ты будешь получать от меня по письму! — сказал Фредрик. — А еще быстрее всякого письма прилетит к вам от меня весточка по телеграфной проволоке. Вместо дней понадобятся часы, вместо часов — минуты!
Первый привет пришел от Фредрика по телеграфу из Англии; он послал его, садясь на корабль, отплывавший в Америку. А затем быстрее всякого письма — хоть бы его взялись доставить сами несущиеся облака — пришел привет из Америки, где Фредрик высадился всего несколько часов тому назад!
— Наше время озарила поистине Божественная мысль! — сказал тогда прадедушка. — Телеграф — благодеяние для человечества!
— И Фредрик говорил мне, что первое открытие этих сил сделано у нас на родине! — сказал я.
— Да! — ответил прадедушка и поцеловал меня. — Да, и я сам глядел в те ласковые очи, которые первые проникли в тайны этой новой силы природы! В них светилась такая же детская душа, как в твоих! Довелось мне и пожать ему руку!
Тут прадедушка опять поцеловал меня.
Прошло более месяца, и вот мы получили от Фредрика письмо, извещавшее о его помолвке с молодою прелестною девушкой, которую, конечно, полюбит вся семья. В письмо была вложена ее фотографическая карточка, и мы рассматривали ее на все лады — и простым глазом, и сквозь увеличительное стекло. То-то ведь и хорошо в этих фотографических снимках, что их можно рассматривать сквозь самые сильные увеличительные стекла и сходство выступает только еще сильнее! А этого не могли добиться художники-портретисты, даже самые величайшие из старинных мастеров!
— Обладай этим изобретением старое время, мы могли бы теперь видеть перед собою лицом к лицу всех великих людей и благодетелей человечества! — сказал прадедушка. — Как, однако, эта девочка мила и добра на вид! — И он опять впился глазами в карточку, лежавшую под увеличительным стеклом. — Теперь я узнаю ее, как только она ступит на порог!
Но этого могло и не случиться никогда! Чуть-чуть было так и не вышло! К счастью, мы узнали об опасности, только когда она уже миновала.
Молодые новобрачные счастливо и весело достигли Англии, а оттуда отправились на пароходе в Копенгаген. Они уже видели датские берега и белые песчаные дюны Западной Ютландии, как вдруг поднялась буря, пароход налетел на мель и сел. Волны вздымались горами и грозили разбить его; нельзя было даже спустить спасательных лодок. Настала ночь, но вот ночной мрак прорезала яркая ракета, пущенная на погибающий пароход с берега. Ракета перебросила на пароход канат, и между судном и берегом установилось сообщение. Скоро над темными бурными волнами заскользила по канату спасательная корзина с красивою молодою женщиной. Она была высажена на твердую землю, спасена! И как же была она счастлива, когда возле нее очутился и молодой ее муж! Все пассажиры и команда парохода были спасены таким же способом еще до рассвета.
А мы-то сладко спали у себя в Копенгагене, не думая ни о какой опасности, и только когда мы все сидели за утренним кофе, до нас дошла полученная в городе по телеграфу весть о гибели английского корабля у западного берега. Сердце у нас так и упало. Но в ту же минуту подоспела и телеграмма от дорогих наших молодых: они спаслись и скоро должны были быть у нас!
Все плакали; плакали и я и прадедушка. Потом он набожно сложил руки и — я уверен — благословил новое время.
В тот же день он пожертвовал двести риксдалеров на памятник Гансу Христиану Эрстеду.
Когда вернулся со своею молодою женою Фредрик и услышал об этом, он сказал:
— Вот это дело, прадедушка! Теперь я, кстати, прочту тебе, что писал много лет тому назад о старом и новом времени сам Эрстед!
— Он, конечно, был твоего мнения? — спросил прадедушка.
— Еще бы! — ответил Фредрик. — Да и ты теперь того же мнения — иначе бы ты не внес своей лепты на памятник ему!
1870
Самое невероятное
Тот, кто сделает самое невероятное, возьмет за себя принцессу, а за ней в приданое полкоролевства!
Как только объявили это, все молодые люди, да и старики за ними, принялись ломать себе головы, напрягать мозги, жилы и мускулы. Двое объелись, двое опились до смерти — в надежде совершить самое невероятное на свой лад, да не так взялись за дело! Уличные мальчишки вылезали из кожи, чтобы плюнуть самим себе в спину, — невероятнее этого они ничего и представить себе не могли.
Назначен был день для представления на суд всего того, что каждый считал самым невероятным. В число судей попали люди всех возрастов, от трехлетних детей до девяностолетних старцев. Взорам судей представилась целая выставка невероятных вещей, но скоро все единогласно решили, что самою невероятною из них были большие столовые часы удивительного и внутреннего, и внешнего устройства. Каждый раз, как часы били, появлялись живые картины, показывавшие, который час. Таких картин было двенадцать, каждая с движущимися фигурами, пением и разговорами.
— Это самое невероятное! — говорили все.
Било час — и показывался Моисей на горе и чертил на скрижали первую заповедь.
Било два — взорам представлялся райский сад: жилище Адама и Евы, двух счастливцев, утопавших в блаженстве, хоть у них и не было ничего — даже шкафа для платья; ну, да они в нем и не нуждались!
В три часа появлялись три царя, шедших с востока на поклонение Иисусу, один из них был черен, как голенище, но не по своей вине, — это солнце так наваксило его! Все трое держали в руках драгоценные дары и благовонные курения.
В четыре показывались четыре времени года: весна с только что распустившеюся буковою ветвью, на которой сидела кукушка; лето с колосом спелой ржи, к которому прицепился кузнечик; осень с пустым гнездом аиста, означавшим, что все птицы улетели, и зима со старою вороной-сказочницей, умевшею рассказывать в уголке за печкою старые предания.
Часы били пять — выходили пять чувств: зрение — в образе оптика, слух — медника, обоняние — продавщицы фиалок и дикого ясминника, вкус — повара, а осязание, или чувствительность, — распорядителя похоронной процессии в траурной мантии, спускавшейся до самых пят.
Било шесть — выскакивал игрок, подбрасывал кость кверху, она падала и показывала высшее очко — шесть.
Затем следовали семь дней недели, или семь смертных грехов, насчет этого шли разногласия, да и впрямь трудно было различить их.
После этого выходил хор монахов — восемь человек — и пел заутреню.
Било девять — и являлись девять муз, одна занималась астрономией, другая служила в историческом архиве, а остальные посвятили себя театру.
Било десять — и опять выступал Моисей с двумя скрижалями, на которых были начертаны все десять заповедей.
Било одиннадцать — и выскакивали одиннадцать мальчиков и девочек и начинали играть в игру под названием «Пробил одиннадцатый час».
Наконец, било двенадцать — и являлся ночной сторож, в шлеме, с «утреннею звездою» в руках, и пел старинную песенку ночных сторожей:
Полночь настала,
Спаситель родился!
А в то время как он пел, вокруг расцветали розы и превращались в головки ангелочков, парящих на радужных крылышках.
Было тут что послушать, на что посмотреть! Вообще часы являлись настоящим чудом, «самым невероятным», по общему мнению.
Художник, творец часов, был человек еще молодой, сердечный, с детски веселою душою, добрый товарищ и примерный сын, заботившийся о своих бедных родителях. Он вполне заслуживал и руки принцессы, и полкоролевства.
День присуждения награды наступил, весь город убрался по-праздничному, сама принцесса сидела на троне; подушки его набили новым волосом, но трон от этого не стал ни удобнее, ни покойнее. Судьи лукаво поглядывали на юношу, который должен был получить награду, а он стоял такой веселый, бодрый, уверенный в своем счастье, — он ведь сделал самое невероятное.
— Нет, это вот я сейчас сделаю! — закричал высокий, мускулистый парень. — Я совершу самое невероятное.
И он занес над чудесными часами тяжелый топор. Трах! — и все было разбито вдребезги! Колеса и пружины разлетелись по полу, все было разрушено!
— Вот вам я! — сказал силач. — Один удар, и я поразил и его творение, и вас всех! Я сделал самое невероятное!
— Разрушить такое чудо искусства! — толковали судьи. — Да, это самое невероятное!
Весь город повторил то же, и вот принцесса, а с нею и полкоролевства должны были достаться силачу, — закон остается законом, как бы он ни был невероятен.
С вала, со всех башен города было оповещено о свадьбе. Сама принцесса вовсе не радовалась такому обороту дела, но была чудно хороша в подвенечном наряде. Церковь была залита огнями; венчание назначено было поздно вечером — эффектнее выходит. Знатнейшие девушки города с пением повели невесту; рыцари тоже с пением окружили жениха, а он так задирал голову, словно и знать не знал, что такое споткнуться.
Пение умолкло, настала такая тишина, что слышно было бы падение иголки на землю, и вдруг церковные двери с шумом и треском растворились, а там… Бум! Бум! В двери торжественно вошли чудесные часы и стали между женихом и невестою. Умершие люди не могут восстать из могилы — это мы все хорошо знаем, но произведение искусства может возродиться, и оно возродилось; вдребезги была разбита лишь внешность, форма, но идея, одухотворявшая произведение, не погибла.
Произведение искусства вновь стояло целым и невредимым, как будто рука разрушителя и не касалась его. Часы начали бить, сначала пробили час, потом два и так далее — до двенадцати, и картина являлась за картиною. Прежде всех явился Моисей, от чела его исходил пламень, он уронил тяжелые скрижали прямо на ноги жениха и пригвоздил его к месту.
— Поднять их снова я не могу! — сказал Моисей. — Ты обрубил мне руки. Стой же где стоишь!
Затем явились Адам и Ева, восточные цари и четыре времени года; каждое лицо обратилось к нему со справедливым укором: «Стыдись!»
Но он и не думал стыдиться.
Остальные фигуры и группы продолжали выступать из часов по порядку и вырастали в грозные гигантские образы; казалось, что скоро в церкви не останется места для настоящих людей. Когда же наконец пробило двенадцать и выступил ночной сторож в шлеме и с «утреннею звездой», в церкви произошло смятение: сторож прямо направился к жениху и хватил его своим жезлом по лбу.
— Лежи! — сказал он. — Мера за меру! Теперь и мы отомщены, и художник! Исчезнем!
И произведение искусства исчезло, но свечи в церкви превратились в большие светящиеся цветы; золотые звезды, рассыпанные по потолку, засияли; орган заиграл сам собою. И все сказали, что вот это-то и есть «самое невероятное»!
— Так не угодно ли вызвать сюда настоящего виновника торжества! — молвила принцесса. — Моим мужем и господином будет художник, творец чуда!
И он явился в церковь в сопровождении всего народа. Все радовались его счастью, не нашлось ни одного завистника. Да, вот это-то и было «самое невероятное»!
1870
Датские народные легенды
Дания богата легендами об исторических личностях, церквах и господских усадьбах, о холмах, полях и бездонных болотах, о великом моровом поветрии, о днях войны и мира. Предания эти запечатлены в книгах и живы в устных народных сказаниях; словно птичьи стаи, легенды крылаты, и все они так же разнятся одна от другой, как дрозд от совы или горлинка от чайки. Послушайте меня, и я расскажу вам несколько из них.
Как-то в старину, когда враги напали на датскую землю, произошло сражение, в котором датчане победили, а на поле боя осталось лежать множество убитых и раненых. У одного из них, бойца вражеского войска, пушечным ядром оторвало обе ноги. Поблизости от него остановился датский солдат и достал флягу с пивом; едва он поднес горлышко к губам, как тяжело раненный враг попросил у него попить. Не успел датчанин наклониться и протянуть ему флягу, как раненый выстрелил ему в грудь из пистолета, но промахнулся. Датчанин отвел протянутую уже руку, выпил сам половину фляги, а остальное отдал врагу со словами: «Ах ты, мерзавец! Получай же теперь вполовину меньше!»
Узнав об этом, король пожаловал солдату и его потомкам дворянский герб, на котором в память о его поступке была изображена опустошенная фляга.
Прекрасная легенда о церковном колоколе из Фарума тоже просится, чтобы ее рассказать. Рядом с церковью находилась пасторская усадьба. Однажды темной осенней ночью пастор засиделся допоздна, сочиняя воскресную проповедь, как вдруг ему послышался странный звук, как будто загудел церковный колокол. Стояла безветренная погода, поэтому пастор удивился, отчего гудит колокол. Он встал из-за стола, взял ключи и отправился в церковь. Когда он вошел внутрь, колокол умолк, но тут до его слуха донесся сверху чей-то глубокий вздох.
— Кто здесь? Кто нарушил покой церкви? — громко вопросил пастор.
С колокольни послышались спускающиеся по лестнице шаги, и на пороге показался мальчик.
— Не сердитесь! — сказал он. — Я там спрятался во время вечерней службы. Матушка моя тяжко больна…
Дальше мальчик не мог говорить, его душили слезы. Пастор погладил ребенка по щечке, сказал, что не надо бояться, и попросил рассказать, в чем было дело.
— Говорят, что матушка — моя милая, добрая мамочка! — скоро умрет. А я знаю, что от смертельной болезни можно выздороветь, если кто-нибудь не побоится пойти ночью в церковь и соскоблить с большого церковного колокола немного ржавчины. Говорят, это может спасти человека от смерти. Поэтому я забрался на колокольню и ждал, когда часы пробьют полночь. Мне было так страшно! Я все время думал о мертвецах, которые придут в церковь. Я не смел оглянуться назад, но я сказал молитву и соскоблил немножко ржавчины с колокола.
— Пойдем отсюда, дитя мое, — сказал пастор. — Господь наш не покинет твою матушку и тебя.
И вот они вдвоем пошли в убогое жилище, где лежала больная женщина. Она мирно спала спокойным сном. Господь даровал ей жизнь, и Божье благословение воссияло над нею и над ее сыном.
Есть еще предание о бедном пареньке Поуле Вендельбо, который достиг почета и сделался знаменитым человеком. Поуль Вендельбо родился в Ютландии. Он так усердно учился, что сдал студенческий экзамен, однако больше, чем студентом, ему хотелось стать солдатом и побывать в чужих странах. Однажды, гуляя вместе с двумя молодыми приятелями из богатых семей на городском валу Копенгагена, он рассказал им о своей мечте. Нечаянно остановившись перед домом одного профессора, он поднял голову и увидел сидящую у окна девушку, ее красота поразила Поуля и его спутников. Увидев, что он покраснел, они в шутку предложили:
— Войди в дом, Поуль. Если ты добьешься, что она тебя сама поцелует на наших глазах перед открытым окном, то мы дадим тебе денег на путешествие, тогда ты сможешь поехать за границу испытать свое счастье — может быть, там тебе повезет больше, чем дома.
Поуль Вендельбо вошел в дом и постучался в гостиную.
— Отца нет дома, — сказала девушка.
— Не сердитесь на меня! — ответил юноша и залился краской. — Я пришел не к вашему батюшке!
А затем он просто и откровенно поведал ей о своем желании повидать свет и честными заслугами сделать себе имя. Он рассказал девушке и про двух приятелей, оставшихся стоять на улице, которые пообещали ему денег на путешествие при условии, что она сама его поцелует у раскрытого окна. Он смотрел на девушку, и лицо его выражало такую благородную прямоту и чистосердечие, что она перестала на него сердиться.
— Вы нехорошо поступили, обратившись с такими словами к порядочной и скромной девушке, — сказала она, — но вы мне кажетесь достойным человеком, и я не хочу мешать вашему счастью!
С этими словами она подвела его к окну и поцеловала. Друзья сдержали данное обещание и снабдили юношу деньгами. Он поступил на службу к русскому царю, участвовал в сражении под Полтавой и снискал себе славу и знатное имя. Потом, когда потребовалось послужить родной стране, он вернулся в Данию, стал знаменитым полководцем и был призван в королевский совет. В один прекрасный день он наведался в скромное жилище профессора, но, как и в первый раз, не затем, чтобы повидаться с хозяином дома: ему опять нужна была хозяйская дочка Ингеборг Виндинг, чей поцелуй стал залогом его удачи. Спустя две недели Поуль Вендельбо Лёвенарн справил с ней свадьбу.
Однажды остров Фюн пережил страшное нашествие, все было сожжено и разграблено. Уцелела только одна деревенька, но и той грозило неминуемое разорение. На краю деревни в приземистом домишке жила чета бедняков. Дело было зимой. Смеркалось. Вот-вот должны были нагрянуть враги. Измученные тревожным ожиданием обитатели домика схватились за книгу псалмов и наугад раскрыли ее, уповая, что попадут на псалом, в котором найдут утешение и поддержку. Книга раскрылась на псалме «Оплот надежный наш Господь», они его пропели. Воспрянув духом и укрепившись в вере, оба спокойно легли и мирно проспали до утра. Когда они проснулись, кругом было темно и дневной свет не проникал в окна. Они хотели выйти, но дверь не поддавалась. Тогда они залезли на чердак, открыли слуховое окно и увидали, что на дворе ясный день, а весь дом по самую крышу завален снегом; и враги, которые ночью разграбили и спалили всю деревню, прошли мимо их дома, не заметив его. Муж и жена набожно сложили руки, возблагодарили Бога и еще раз пропели псалом «Оплот надежный». Бог защитил их, воздвигнув вокруг домика снежный заслон.
Из Северной Зеландии пришла к нам повесть о мрачном происшествии, которое будоражит воображение. В Рёрвиге церковь стоит на самом краю города, среди песчаных дюн, за которыми волнуется бурный Каттегат. Однажды под вечер там бросил якорь большой корабль; говорят, что он принадлежал русскому военному флоту. Ночью кто-то постучался в калитку пасторской усадьбы; несколько вооруженных людей в масках велели священнику надеть облачение и следовать за ними в церковь. Они обещали ему хорошее вознаграждение, а в случае отказа угрожали расправой. Священник отправился с ними в церковь. Внутри при зажженных свечах находилось собрание незнакомых людей, в храме царило молчание. Перед алтарем стояли в ожидании жених и невеста, одетые роскошно, как особы высокого звания. Невеста была бледна как смерть. Едва кончилось венчание, раздался выстрел, и невеста бездыханною упала перед алтарем. Тело подняли и понесли вон, следом за носильщиками удалились все остальные. Наутро корабль снялся с якоря и уплыл. До сего дня никто не смог объяснить это происшествие. Священник, который был его участником, записал все, что видел, в Библию, которая сохранилась у его потомков. Старинная церковь по-прежнему стоит меж дюн на берегу бурного Каттегата, а эта история хранится в записи и в памяти людей.
Надобно рассказать вам еще одну легенду, которая тоже связана с церковью. Жила-была в Дании на острове Фальстер богатая дама из знатной фамилии; она была бездетна, и род ее обречен был пресечься с ее смертью. И вот она решила пожертвовать часть своих богатств на возведение величественной церкви. Когда строительство было закончено и свечи на алтаре возжжены, она подошла к алтарю и, преклонив колени, обратилась к Господу с молитвой, чтобы он ради ее благочестия даровал ей столько лет земной жизни, сколько простоит ее церковь. Шли годы. Поумирала ее родня, померли старинные друзья и знакомцы, все старые слуги из родового замка давно упокоились в могиле, а она, пожелавшая себе такой злой участи, все не умирала. Одно за другим сменялись перед ней чуждые поколения, она ни с кем не зналась, и с нею не знался никто. Она давно выжила из ума и влачила бессмысленное существование, одинокая и всеми заброшенная; чувства ее притупились, она жила словно во сне, но не умирала. Каждый сочельник жизнь на миг вспыхивала в ее теле и к ней возвращался голос. Тогда слуги должны были по ее повелению укладывать ее в дубовый гроб и относить в церковь, где было приготовлено место погребения. Священник должен был в рождественскую ночь являться к ней на поклон, чтобы выслушать ее распоряжения. Ее укладывали в гроб и относили в церковь. Туда являлся по ее повелению священник, подходил к приготовленной открытой могиле посреди церкви и поднимал крышку гроба, где лежала истомившаяся ожиданием древняя старуха, которой и во гробе не было покоя.
— Стоит ли еще моя церковь? — вопрошала она дребезжащим голосом.
И, услыша ответ священника, что церковь стоит, она тоскливо и тяжко вздыхала и снова ложилась на свое смертное ложе. Священник опять закрывал его крышкой и оставлял до следующего Рождества, а там опять до следующего. Ныне церкви уж нет, от нее не осталось камня на камне, не осталось ни следа от погребенных в ней покойников. И только большой куст белого боярышника растет на этом месте; каждую весну он покрывается дивными цветами, это цветение подобно знамению, свидетельствующему о воскресении мертвых. Говорят, что этот куст вырос на том месте, где стоял гроб знатной дарительницы и где ее прах смешался с землею.
Есть старинное народное предание, в котором говорится, что когда Господь изгнал с небес падших ангелов, часть из них упала на холмы, с тех пор они там и живут, и их называют горным народом, или троллями. Тролли боятся грома и прячутся от грозы, потому что в громе они слышат голос, звучащий с неба. Другая часть упала на пустынные равнины и зовется эльфами; их женщины очень красивы, но им нельзя верить, сзади они пустотелые, и спина у них впалая, точно корыто. Другие попадали на дома и крестьянские дворы и стали домовыми, это малютки ниссы. Они не прочь по-соседски водить с людьми знакомство, и о них ходит множество удивительных историй.
Так вот! В глубине высокого холма в Ютландии жил под землею тролль с целым выводком своих соплеменников. Одна из его дочерей вышла замуж за деревенского кузнеца. Тот был злым человеком и частенько бивал свою жену. В конце концов ей надоело это терпеть, и однажды, когда он опять вздумал ее побить, она взяла в руки подкову и переломила над его головой. У нее была такая силища, что она могла бы без труда и его самого переломить, как подкову. Поразмыслив над этим, он перестал награждать ее колотушками. Однако среди людей начались толки, про кузнечиху пошла нехорошая молва — теперь все узнали, что она дочь тролля. С тех пор никто во всем приходе не хотел с нею знаться. Наконец прослышал об этом тролль. И вот как-то в воскресный день, когда кузнец с женою пришли в церковь и среди других прихожан дожидались у дверей священника, кузнечиха взглянула на фьорд и увидела, что над водой заклубился туман.
— Сейчас батюшка пожалует, — сказала она, — осерчал старый!
Тролль явился и впрямь сердитый.
— Как хочешь, дочка: ты ли будешь кидать мне людишек, а я ловить или мне кидать, а ты будешь ловить? — спросил тролль, нетерпеливо бросая на прихожан алчные взоры.
— Я буду ловить! — ответила она, зная, что в лапах тролля людям не поздоровится.
И вот тролль принялся хватать одного за другим и перебрасывать через церковную крышу, а она бережно подхватывала их по другую сторону. С этого дня у нее наладилась дружба с прихожанами: в том краю было много троллей, и люди их побаивались. Поэтому все поняли, что с такими соседями лучше не ссориться, а пользоваться по знакомству поблажкою. Всем известно, что у троллей припрятаны под землей большие котлы, полные золота; никто не отказался бы разжиться золотишком, зачерпнув оттуда горсточку, но для этого надо было так исхитриться, как сумел один находчивый мужик. Сейчас я расскажу вам про него и про мальчишку, который оказался еще хитрее.
У этого мужика среди поля был холм. Жалко ему было глядеть, что столько земли зря пропадает, и вот однажды он стал пахать на склоне, но тут из холма вылез тролль и спрашивает:
— Как ты смеешь пахать мою крышу?
— Не знал я, что здесь твое жилище, — отвечал мужик. — Только ведь нам с тобой обоим невыгодно, чтобы столько земли пропадало понапрасну. Позволь уж мне вспахать ее и засеять! А как созреет первый урожай, ты заберешь себе все, что вырастет на земле, а я то, что будет под землей, а на следующий год сделаем наоборот.
Так и сговорились. В первый год мужик посеял морковку, а на следующий — жито. От моркови троллю досталась ботва, а от жита — корешки. Так они и зажили в добром согласии.
Но вот однажды у мужика случились крестины. Как тут быть? Нельзя же обойти приглашением тролля, с которым они водили дружбу! Но коли тролль примет приглашение, что тогда подумают о нем священник и все прихожане? Мужик хоть и был хитер, а тут ничего не мог придумать, как ему выкрутиться. Он рассказал о своей беде мальчишке-свинопасу — тот был еще хитрее.
— Я тебе помогу, — сказал мальчишка.
Он взял большой мешок и отправился к холму, где жил тролль. Он постучался, его впустили. Войдя, он объявил, что пришел передать троллю приглашение на крестины. Тролль принял приглашение и обещал прийти.
— Послушай, ведь на крестины, кажется, принято дарить гостинцы? Верно?
— Верно. По обычаю так принято, — сказал мальчишка и подставил мешок. Тролль насыпал ему денег.
— Так будет довольно?
Мальчишка взвесил мешок на руке.
— По большей части как раз столько и дарят.
Тогда тролль высыпал ему все, что еще оставалось в котле.
— Так много никто не дает, обыкновенно дарят поменьше.
— А скажи-ка мне теперь, кого из именитых людей сосед ожидает в гости?
— Трех священников да одного епископа, — сказал мальчишка.
— Ишь как знатно! Ну да ничего! Эти господа смотрят, как бы им поесть да попить, до меня им и дела нет. А еще кто будет?
— Еще будет Богородица.
— Гм-гм! Ну, ничего! Авось для меня найдется местечко где-нибудь за печкой! Хорошо, а еще-то кто придет?
— Ну а еще придет Господь.
— Гм-гм-гм! Вот уж знатный гость! Да ничего! Знатные гости любят прийти попозже и уйти пораньше. А я затаюсь от них в сторонке и отсижусь где-нибудь в укромном уголке. А какая у вас будет музыка?
— Барабанная! — сказал мальчишка. — Хозяин заказал громового грохоту, под эту музыку мы и будем плясать! Гром у нас будет греметь!
— Ой! Подумать только, какие страсти! — воскликнул тролль. — Передай спасибо твоему хозяину за приглашение, но я уж лучше дома посижу. Разве он не знал, что гром и барабаны для меня и всего моего племени страх как противны? Однажды в молодости я вышел погулять, а гром как загрохочет, барабанные палочки заплясали да и съездили меня ненароком по ляжке, так что и кость пополам. Нет уж! Хватит с меня такой музыки! Скажи хозяину, что сосед, мол, благодарствует и велел ему кланяться.
Мальчишка закинул мешок за спину, воротился восвояси и принес хозяину богатые дары с поклоном от соседушки.
Много есть у нас преданий в этом роде, однако на сегодня, пожалуй, хватит того, что здесь рассказано.
1870
«Пляши, куколка, пляши!»
— Ну, это песенка для самых маленьких ребятишек! — уверяла тетя Малле. — Я при всем своем добром желании не могу распевать ее!
Зато это могла малютка Амалия. Ей было всего три года; она играла со своими куклами, занималась их воспитанием и старалась сделать их такими же умными, как тетя Малле.
В дом хаживал студент; он давал уроки братьям Амалии, но часто и подолгу беседовал и с самою крошкой Амалией, и с ее куклами совсем не так, как все взрослые. Малютка находила эти беседы такими забавными, но тетя Малле утверждала, что студент не умеет обходиться с маленькими детьми: их маленьким головкам не переварить его болтовни. А вот Амалия все-таки отлично понимала его и даже заучила с его слов целую песенку «Пляши, куколка, пляши!» и распевала ее трем своим куклам; две были новые: барышня и кавалер, а третья старая, и звали ее Лизой. Но и Лиза тоже слушала песенку и принимала участие в танцах.
Пляши, куколка, пляши!
Веселись от всей души!
Разодета ты по моде,
Кавалер твой в том же роде!
В белом галстуке, в сапожках
И с мозолями на ножках!
Как вы оба хороши!
Пляши, куколка, пляши!
Да и ты не отставай,
Лиза, свет мой, не зевей!
Хоть стара ты и чумаза,
Без волос ты и без глаза,
Паричок мы смастерили,
Щечки, носик приумыли —
Вновь ты стала хоть куда!
Так поди ж и ты сюда!
Пляши, куколка, пляши,
Веселись от всей души!
Ручки в бок, вертись живее!
Вправо! Влево! Ну, бойчее!
Коль плясать, так уж на славу,
На здоровье, на забаву,
Веселиться от души!
Пляши, куколка, пляши!
И куклы понимали песню, крошка Амалия тоже, и студент тоже. Он ведь сам сочинил ее и сказал, что она очень удалась. Не понимала ее только тетя Малле — она уж давно вышла из пеленок! Но крошка Амалия продолжала распевать песенку.
От нее-то мы ее и переняли.
1871
Большой морской змей
Жила-была одна маленькая морская рыбка из хорошей семьи; имени ее не упомню: это пусть скажут тебе ученые. Было у рыбки тысяча восемьсот сестриц-ровесниц; ни отца, ни матери они не знали, и им с самого рождения пришлось промышлять о себе самим, плавать как знают, а плавать было так весело! Воды для питья было вдоволь — целый океан, о пище тоже беспокоиться не приходилось — и ее хватало, и вот каждая рыбка жила в свое удовольствие, по-своему, не утруждая себя думами.
Солнечные лучи проникали в воду и ярко освещали рыбок и целый мир удивительнейших созданий, кишевших вокруг. Некоторые были чудовищной величины, с такими ужасными пастями, что могли бы проглотить всех тысячу восемьсот сестриц зараз, но рыбки об этом и не думали — ни одной из них еще не пришлось быть проглоченной.
Маленькие рыбки плавали все вместе стадом, тесно прижавшись друг к другу, как сельди и макрели. Но вот однажды, в то время как они беззаботно плавали себе, ни о чем не думая, в самую середину их стада шумно бухнулась сверху и начала погружаться в воду какая-то тяжелая и такая длинная штука, что ей, казалось, и конца не будет! Она тянулась, стремительно шла ко дну, давя и калеча на пути попадавшихся рыбок. И все рыбы — и маленькие, и большие, и те, что держались на поверхности, и те, что гуляли в глубине, — в ужасе улепетывали в разные стороны. Страшная тяжелая штука между тем погружалась все глубже и глубже, вытягивалась все больше и больше и наконец протянулась на много-много миль по дну морскому, через все море.
Рыбы и моллюски, всё, что плавает, ползает или носится по течению, все видели эту чудовищную штуку, этого невозможного, невиданного морского угря, который так неожиданно свалился к ним в море.
Что же это была за штука? Да, мы-то знаем! Это был огромный, во много миль длиною морской телеграфный кабель, который проложили люди между Европой и Америкой.
То-то смятение, то-то переполох поднялись между законными обитателями моря! Летучие рыбы подпрыгивали на воздух, так высоко, как только могли, а морские петухи выскакивали из воды на целый ружейный выстрел — такие уж прыгуны! Другие же рыбы искали убежища на дне, да так стремительно, что далеко опередили телеграфный кабель и успели напугать и треску и камбал, которые так мирно разгуливали в глубине, поедая своих ближних.
Несколько колбасообразных голотурий так перетрусили, что выплюнули весь свой желудок и все-таки остались в живых, — им это нипочем. А сколько повышло из себя от перепуга омаров и крабов! Да еще как! Так, что под броней остались одни ножки!
Во время всего этого переполоха тысяча восемьсот сестриц-рыбок рассеялись в разные стороны и больше уж не встречались, а может быть, и встречались, да не узнавали друг друга. С десяток сестриц удержались, впрочем, вместе и, когда первый страх прошел, вышли из оцепенения, в котором пробыли несколько часов, и принялись любопытно озираться вокруг.
Поглядели они по сторонам, поглядели вверх, поглядели вниз, и им показалось, что они видят в глубине ту ужасную штуку, которая так напугала всех: и больших и малых. Она была очень тонка на вид, но ведь, почем знать, насколько она может раздуться или насколько вообще сильна! Она лежала на дне смирнехонько, но они подозревали, что это она только так, лукавит.
— Пусть ее лежит где лежит! Нам до нее дела нет! — сказала самая осторожная из рыбок, но самая маленькая не хотела отказаться разузнать, что это была, собственно, за штука. Явилась она сверху; наверху, значит, надо и начать разведку, и вот рыбки поднялись на поверхность. Стоял штиль; море лежало как зеркало.
Там они встретили дельфина. Это такой гуляка, вертопрах, знай себе кувыркается на морской поверхности, но глаза-то у него есть, — наверное, уж он видел ту штуку и знал о ней что-нибудь! Рыбки приступили к нему с вопросами, но он был занят только самим собою и своими прыжками, ничего не видал, ни о чем не знал и горделиво помалкивал.
Тогда рыбки обратились к тюленю, который только что погрузился в воду. Этот оказался вежливее, нужды нет, что он ест маленьких рыбок; сегодня, впрочем, он был сыт. Он знал немножко побольше прыгуна-дельфина.
— Я много ночей провел далеко отсюда, лежа на мокром камне и поглядывая на землю. Прелукавые создания эти «люди», как они сами себя называют! Они всячески стараются истребить нас, но чаще всего мы ускользаем из их рук. Мне это удавалось, удалось вот и тому морскому угрю, о котором вы спрашиваете. Он попался им в лапы, вероятно, еще в незапамятные времена и с тех пор оставался на земле. Но вот они вздумали перевезти его на судне в другую, еще более отдаленную землю. Я видел, как они старались и тужились и наконец-таки одолели его, — конечно, он успел ослабеть там, на суше! И вот они согнули его в кольцо; я слышал, как он хрустел и трещал, когда они укладывали его, но потом ему все-таки удалось ускользнуть от них сюда! Они держали его изо всех сил, вцепились в него сотнями рук, а он все-таки удрал от них на самое дно и теперь лежит там пока что!
— Он что-то тонок! — сказали рыбы.
— Они заморили его голодом! — ответил тюлень. — Но погодите, он скоро оправится, опять войдет в тело! Я полагаю, что это-то и есть тот большой морской змей, о котором люди так много толкуют и которого так боятся. Раньше я никогда его не видывал и даже не верил в него, но теперь верю. Это он и есть!
И тюлень нырнул вглубь.
— Как много он знает! Как много он насказал! — затараторили рыбки. — Я сроду не знавала столько! Только бы он не наврал нам!
— Мы можем спуститься на дно и удостовериться! — сказала самая маленькая. — По дороге же узнаем, что говорят другие!
— Ну, нет, мы не шевельнем плавником, чтобы разузнавать еще! — сказали остальные рыбки и отстали.
— А я так добьюсь своего! — сказала самая маленькая и устремилась на дно. Но она оказалась далеко от того места, где лежала «длинная штука». Рыбка принялась искать ее, шныряя во все стороны.
Никогда еще не думала она, что мир их так велик. Сельди гуляли огромными стаями, блистая чешуей, словно исполинские лодки из серебра; макрели ходили такими же стаями и сияли еще ярче. Повсюду гуляли рыбы всех родов и видов, всевозможных оттенков. Медузы, точно полупрозрачные цветы, неслись по течению, со дна подымались большие растения, трава в сажень вышиной и пальмообразные деревья; на каждом листке красовались блестящие раковинки.
Наконец рыбка увидала на дне какую-то длинную темную черту и устремилась к ней, но оказалось, что это не рыба и не кабель, а борт затонувшего корабля; верхняя и нижняя палубы его были снесены волнами. Рыбка вплыла в каюту; течение унесло оттуда всех утонувших вместе с кораблем людей, исключая двоих: молодую женщину и ребенка, которого она держала в объятиях. Волны слегка приподымали их, словно баюкая; и мать и ребенок казались спящими. Рыбка совсем перепугалась: она ведь не знала, что они не могут больше проснуться. Водяные растения обвивали борт корабля и сплелись беседкой над прекрасными трупами матери и ребенка. Как тут было тихо, пустынно! Рыбка поспешила поскорее убраться отсюда, туда, где вода была освещена ярче и где попадались живые рыбы. Немного спустя рыбка встретила молодого кита, огромного-преогромного.
— Не ешь меня! — взмолилась рыбка. — Я такая маленькая, меня и на глоток-то не хватит, а мне так хочется жить!
— А что тебе понадобилось тут, в глубине? Тут ваша сестра не водится! — сказал кит.
И рыбка рассказала ему о длинном диковинном угре, или чем там была эта штука, которая погрузилась сверху и напугала даже самых храбрых обитателей моря.
— Ого! — сказал кит и так потянул в себя воду, что можно было представить себе, какой он пустит фонтан, когда опять вынырнет на поверхность! — Ого! — продолжал кит. — Так это та штука, что пощекотала меня по спине, когда я повернулся на другой бок! А я-то думал, что это корабельная мачта, и радовался было, что нашел себе хорошую чесалку! Но случилось это не тут! Нет, штука та лежит подальше! Что ж, надо от нечего делать расследовать, в чем дело!
И он поплыл вперед, а маленькая рыбка за ним — на почтительном расстоянии, — он оставлял за собою такой бурный, пенящийся след.
На пути они встретили акулу и старую меч-рыбу. Те тоже слышали о диковинном тонком и длинном угре, но еще не видели его и непременно хотели поглядеть.
Потом явился морской кот.
— И я с вами! — сказал он. — И если этот большой морской змей не толще якорной цепи, я разом перекушу его пополам! — Тут он открыл свою пасть и показал шесть рядов зубов. — Я могу оставить ими метку на корабельном якоре, так уж этакий-то стебелек и подавно перекушу!
— Вот он! — сказал кит. — Я вижу его! — Он воображал, что видит лучше других. — Глядите, как он подымается, извивается, корчится!
Но это был вовсе не морской змей, а огромнейший морской угорь в несколько сажен длиною.
— Ну, этого-то я и раньше видала! — заявила меч-рыба. — Не ему наделать такого переполоха в море и перепугать больших рыб!
И все рассказали угрю о новом угре и спросили, не отправится ли и он вместе с ними на разведку.
— Коли тот угорь длиннее меня, так надо ему шею свернуть! — сказал угорь.
— Да, да! — подхватили другие. — Нас довольно, чтобы не спустить ему!
И они двинулись вперед.
Но вот что-то загородило им дорогу, что-то чудовищное, превосходящее своею величиною всех их вместе! Чудовище походило на плавучий остров, который не мог удержаться на поверхности.
Это был старый-престарый кит. Голова его вся поросла водяными растениями, а черная спина была усажена разными гадами и такой массою устриц и ракушек, что казалась вся в белых пятнах.
— Пойдем с нами, старина! — сказали они ему. — Тут появилась новая рыба, которая не может быть терпима!
— Нет, я лучше останусь на месте! — сказал старый кит. — Оставьте меня в покое! О-хо-хо! Я совсем разболелся! Только и облегчения, что всплыть на поверхность да выставить из воды спину! Тогда прилетают добрые, большие морские птицы и ковыряют мне спину. Славно! Если только они не запускают клювы слишком глубоко в жир, а это часто бывает. Вот глядите! Я так и таскаю на спине целый птичий остов! Птица запустила когти слишком глубоко и не могла высвободиться, когда я нырнул вглубь. Теперь рыбки пообчистили ее. Полюбуйтесь-ка на нее да и на меня! Ох, я совсем расхворался!
— Ну, это одно воображение! — сказал молодой кит. — Я никогда не хвораю! Ни одна рыба не хворает!
— Извините! — сказал старый кит. — У угря болит кожа, у карпов бывает оспа и у всех у нас глисты!
— Чепуха! — сказала акула.
Ей не хотелось больше слушать, да и остальным тоже, — у них было другое дело.
Наконец они добрались до места, где лежал телеграфный кабель. Он тянулся через весь океан от Европы до самой Америки, по песчаным мелям, по морскому илу, скалистому грунту, сквозь чащу водяных растений, через целые леса кораллов. Тут, в глубине, течения встречаются, образовываются водовороты, кишат несметными стаями рыбы; их тут больше, чем птиц в поднебесье во время перелета. Движение, плеск, гул, шум… Отголосок этого шума слышится еще внутри больших пустых раковин, если приложить их к уху.
— Вон он лежит! — сказали большие рыбы, а за ними и маленькая, которая первая пустилась на разведку. Они увидали кабель, начало и конец которого терялись из виду.
Губки, полипы и горгоны колыхались на дне, опускались и наклонялись над кабелем, так что он то совсем скрывался под ними, то опять показывался. Морские ежи, моллюски и червяки тоже копошились около него; исполинские пауки, носившие на себе целые поселки паразитов, шагали вдоль по кабелю. Темно-голубые морские колбасы, или как там зовут тех гадов, что едят всем своим телом, лежали смирно и словно принюхивались к новому созданию, лежавшему на дне моря. Камбала и треска перевертывались в воде с боку на бок, чтобы слышать на все стороны. Морские звезды, которые вечно зарываются в ил, выставляя наружу только два длинных хоботка с глазами, лежали и таращили глаза в ожидании, что выйдет из всей этой кутерьмы.
Кабель лежал недвижимо, но внутри его кипела жизнь, работали мысли, — он ведь был проводником человеческих мыслей!
— Хитрит он! — сказал кит. — Пожалуй, возьмет да и хлестнет меня в живот, а это мое самое больное место!
— Надо пощупать его! — сказал полип. — У меня длинные руки, гибкие пальцы! Я уже трогал его слегка, а теперь возьмусь покрепче! — И он протянул свои гибкие длиннейшие руки к кабелю и обвил его. — Чешуи на нем нет! — заявил полип. — И кожи нет! Он вряд ли рождает живых детенышей!
Морской угорь растянулся рядом с кабелем и вытянулся как только мог.
— Нет, эта штука длиннее меня! — сказал он. — Ну, да не в одной длине дело, надо тоже иметь и кожу, и желудок, и гибкость!
Молодой силач кит погрузился чуть не на самое дно; так глубоко он еще никогда не погружался.
— Рыба ты или растение? — спросил он. — Или ты просто человеческая выдумка? Тогда тебе не поздоровится!
Телеграфный кабель безмолвствовал; он хоть и разговаривает, да не так: он передает человеческие мысли, которые пробегают в одну секунду сотни миль.
— Или отвечай, или мы загрызем тебя! — крикнула свирепая акула, а за нею повторили то же и остальные:
— Или отвечай, или мы загрызем тебя!
Но кабель не двигался, он думал свое. И как ему было не думать, если он был полон мыслей! Он думал: «Грызите себе на здоровье! Испортите — меня вытащат да исправят! Случалось это с нашим братом, хоть и не в таких больших морях!» Вот почему он и не отвечал. К тому же он был занят другим — телеграфировал; он ведь лежал здесь на дне по служебной обязанности.
А над морем «заходило солнышко», как выражаются люди; оно горело как жар, и облака на небе тоже горели как жар, одно великолепнее другого.
— Теперь нас осветит красным огнем! — сказали полипы. — Тогда, пожалуй, и эту штуку будет виднее, если это вообще нужно.
— Ату его! Ату его! — закричал морской кот, оскаливая зубы.
— Ату его! Ату его! — закричали меч-рыба, кит и морской угорь.
Все бросились вперед, морской кот впереди всех, но только что он хотел укусить кабель, как меч-рыба сгоряча угодила ему своим мечом прямо в зад! Это была большая ошибка, и морской кот так и не укусил кабеля — ослабел!
Пошла кутерьма: большие и малые рыбы, морские огурцы и моллюски сталкивались, тискались, давили, мяли и пожирали друг друга. А кабель лежал себе смирнехонько и делал свое дело. Так оно и следует.
Над морем спустилась ночная тьма, но в море засветились мириады живых маленьких созданьиц. Светились даже раки величиной меньше булавочной головки! Диковинно, но это так!
Обитатели моря смотрели на кабель. Что же это за штука?
Да, вот был вопрос!
Тут явилась старая морская корова; люди зовут ее «морскою девой» или «водяным». Это была особа женского пола, с хвостом, двумя короткими лапами для гребли и висячими грудями; голова ее была покрыта водорослями и паразитами, чем она очень гордилась.
— Хотите вы знать, в чем дело? — сказала она. — Я одна могу дать вам объяснение. Но я требую за это свободного пастбища на дне морском для меня и всех моих. Я такая же рыба, как и вы, а благодаря упражнению стала и ползучим животным. Я умнее всех в море, я имею сведения обо всем, что двигается внизу и наверху. Штука эта, над которой вы ломаете себе головы, явилась сверху, а все, что является оттуда, — мертво или сейчас же умирает, становится бессильным. Так пусть она себе лежит! Это человеческая выдумка, и больше ничего.
— Ну а по-моему, она значит кое-что побольше! — возразила маленькая рыбка.
— Молчать, макрель! — сказала морская корова.
— Ах ты, колюшка! — сказали другие, и это вышло еще обиднее.
И морская корова объяснила им, что вся эта громкая штука, которая, в сущности-то, и не пискнула даже, только выдумка людская. Затем она прочла небольшую лекцию о коварстве и злобе людей:
— Им хочется изловить нас всех! Они только для того и живут! Закидывают сети, крючки с приманкой — все, чтобы подманить нас. И эта штука тоже нечто вроде большой удочки, — они думают, что мы все так сразу и вцепимся в нее зубами! Глупые! А мы-то неглупы! Только не троньте этой дряни, она изветшает сама, станет трухой, тиной! Все, что является оттуда, сверху, — гниль, дрянь, никуда не годится!
— Никуда не годится! — подхватили все остальные, присоединяясь к мнению морской коровы, — надо же иметь хоть какое-нибудь!
Но маленькая рыбка осталась при особом мнении. «А может статься, этот огромный, тонкий змей — диковиннейшая морская рыба? Сдается мне, что так!»
«Да, это нечто диковиннейшее!» — скажем вместе с нею и мы, и скажем сознательно и уверенно.
Это-то и есть тот большой морской змей, о котором исстари твердили нам песни и предания.
Он порождение человеческого ума. Люди спустили его на дно морское, и он тянется там от восточной страны до западной, передавая вести с такою же быстротою, с какою доходит до земли луч солнца.
И змей этот все растет в длину, становится все сильнее год от году, проходит по всем морям, окружает кольцом всю землю, прячась то в бурных, то в тихих и таких прозрачных волнах, что шкипер видит в них — словно плывет в прозрачном воздухе — мириады рыб и целый фейерверк красок.
Глубоко-глубоко под водою, на самом дне, покоится этот змей, благодатный змей Мидгарда, окружающий кольцом всю землю и кусающий свой собственный хвост. О него с разлету стукаются лбами рыбы и гады и все-таки не понимают значения этой штуки, не понимают, что это — полный человеческих мыслей, говорящий на всех языках и в то же время немой хранитель тайн, чудо из морских чудес, современный большой морской змей.
1871
Садовник и господа
Водной миле от столицы лежало старинное барское поместье, в поместье был замок со множеством башен, окруженный толстыми стенами.
В замке жили — конечно, только в летнее время — богатые, знатные господа. Это поместье было лучшим, богатейшим из всех их имений, снаружи замок был как новенький, внутри все было очень удобно и уютно устроено. Над воротами красовался высеченный из камня родовой герб господ; и герб, и весь верхний выступ ворот были обвиты розами. Перед самым замком расстилался зеленый ковер — лужайка, покрытая дерном; в саду рос и красный, и белый терн, и разные редкие цветы — прямо на вольном воздухе, кроме тех, что росли в теплице.
Недаром же господа держали дельного садовника! Любо было посмотреть на цветник, на фруктовый сад и на огород. Но к ним примыкал еще остаток старого сада — площадка, обсаженная кустами самшита, подстриженными в виде корон и пирамид, и на ней два могучих старых дерева, почти всегда оголенных, без единого листочка и словно осыпанных во время какого-нибудь урагана большими комками навоза. На самом же деле эти комки были птичьими гнездами.
На деревьях гнездилась с незапамятных времен масса крикливых грачей и ворон. Тут был настоящий птичий городок; птицы являлись здесь владетельными господами; и то сказать, они были ведь старейшими обитателями усадьбы, а следовательно, и настоящими господами здесь! Им мало было дела до людей, которые копошились там внизу, — они, так сказать, только терпели этих низменных созданий, хотя те порою и палили в них из ружей, так что у них дрожь пробегала по спине и они в ужасе взлетали кверху с криками: «Дуррак! Дуррак!»
Садовник часто говорил господам, что следовало бы срубить эти старые некрасивые деревья и заодно избавиться от крикливых птиц, — они, наверно, улетят тогда в другое место. Но господа не желали расстаться ни с деревьями, ни с птицами: так было в усадьбе в старину, так оно должно было остаться и впредь — никаких перемен.
— Эти деревья — родовое имение птиц, пусть же они владеют им, добрейший Ларсен!
Фамилия садовника была Ларсен, но в данном случае фамилия его ни при чем.
— Да и разве мало у вас места, добрейший Ларсен? И цветник, и теплицы, и фруктовый сад, и огород — все в вашем распоряжении.
Действительно, все это было предоставлено на его полное попечение, и он ухаживал за вверенным ему участком с любовью и усердием. И господа ценили его за это, но вместе с тем и не скрывали, что в гостях им нередко приходилось кушать лучшие фрукты и любоваться более красивыми цветами, чем у себя дома. Это огорчало садовника, — он хотел иметь в господском саду все, что только было лучшего из фруктов и цветов, и употреблял для этого все старания. Он был добрый, честный слуга.
Раз господа позвали его к себе и сказали со всею господскою мягкостью и снисходительностью, что вот-де накануне им пришлось отведать у своих знатных друзей таких вкусных, сочных яблок и груш, что и они, и все остальные гости были просто поражены; конечно, эти плоды, наверно, нездешние, но их надо развести и здесь, если только климат позволит. Господа узнали, что плоды были куплены в городе, в лучшем фруктовом магазине; так вот, пусть садовник съездит туда и узнает, откуда они привезены, а затем выпишет черенки.
Садовник хорошо знал хозяина того магазина, — ему-то как раз он, с согласия господ, и продавал весь излишек фруктов из их сада.
И вот садовник отправился в город и спросил хозяина магазина, откуда он достал эти хваленые яблоки и груши.
— Да из вашего же сада! — ответил тот и показал садовнику плоды.
Садовник сразу признал их.
Как же он был рад! Живо вернулся домой и доложил господам, что и яблоки и груши из их собственного сада.
Господа и верить не хотели:
— Это просто невозможно, Ларсен! Вот если бы вы могли достать от хозяина магазина письменное удостоверение…
Конечно! Удостоверение было доставлено.
— Удивительно! — сказали господа.
С тех пор на господском столе стали ежедневно появляться большие вазы с этими великолепными яблоками и грушами из собственного сада. Стали также рассылать их бочонками всем друзьям, жившим в городе, и за городом, и даже за границею. Господам это доставляло такое удовольствие! Но они, конечно, не забывали и того, что два последних лета были особенно благоприятны для фруктов, которые удались у всех!
Прошло немного времени. Господа были приглашены на придворный обед. На другой день садовника позвали к господам; во дворце им подавали за десертом удивительно сочные, нежные и вкусные дыни прямо из королевской теплицы.
— Надо вам отправиться к придворному садовнику, Ларсен, и добыть семян этих чудных дынь!
— Да ведь придворный садовник сам брал семена от нас! — радостно сказал садовник.
— Ну, так он сумел выходить из них удивительные плоды! — сказали господа. — Каждая дыня была превосходна!
— Тем больше чести мне! — сказал садовник. — Я могу доложить милостивым господам, что у придворного садовника дыни нынешний год совсем не удались и, увидав, как хороши и вкусны наши, он взял у меня для вчерашнего обеда три штуки.
— Ларсен! Не воображайте, что те дыни из нашего сада!
— А я думаю, что так! — ответил садовник, отправился к придворному садовнику и добыл от него письменное удостоверение, что дыни, поданные вчера к королевскому столу, были взяты из сада его господ.
Господа были поражены, но не стали держать этой истории в секрете, всем показывали удостоверение и повсюду рассылали семена дынь, как прежде черенки яблонь и грушевых деревьев.
А относительно этих черенков приходили известия, что они принялись и деревья стали приносить великолепные плоды, получившие название в честь господской усадьбы; таким образом, имя ее получило теперь известность и на французском, и на немецком, и на английском языках.
Ничего такого господам и не снилось прежде.
— Только бы наш садовник не возомнил о себе слишком много! — говорили они.
Но садовник относился к делу совсем иначе и заботился только о том, чтобы удержать за собою славу одного из лучших садовников в стране. Ради этого он прилагал все старания, чтобы ежегодно иметь в господском саду самые лучшие плоды и цветы. Тем не менее ему часто приходилось слышать от своих господ, что из всех доставленных им фруктов лучше всего удались ему те первые яблоки и груши. Конечно, и дыни были очень хороши, но это ведь совсем другое дело! Земляника же, хоть и действительно превосходная, все же была не лучше, чем у многих других господ. А случилось один год, что у садовника не удались редиски, так только и разговору было, что о неудавшихся редисках, о том же, что удалось, совсем не говорили.
У господ как будто легче становилось на сердце, если они могли сказать:
— Не повезло вам нынешний год, добрейший Ларсен! — Им просто приятно было говорить: — Да, да, не повезло вам!
Два-три раза в неделю садовник украшал комнаты свежими букетами цветов, подобранных с таким вкусом, что все краски как-то особенно эффектно оттеняли друг друга.
— У вас есть вкус, Ларсен! — говорили господа. — Но это дар Божий, и вы сами тут ни при чем!
Однажды садовник принес в комнаты большую хрустальную вазу, в которой плавал большой лист кувшинки, а на нем покоился яркий голубой цветок величиною с подсолнечник, длинный же толстый стебель его купался в воде.
— Индийский лотос! — вскричали господа.
Никогда еще не видывали они такого цветка! И вот днем его выставляли на яркое солнышко, а вечером освещали искусственным светом, и все гости приходили в восторг от прекрасного, редкого цветка. Такое впечатление цветок произвел даже на самую знатную даму во всей стране — на молодую принцессу, а она была очень умна и добра сердцем.
Господа сочли за честь поднести ей цветок, и она увезла его с собою во дворец, а господа отправились в сад, — им хотелось сорвать себе другой такой же цветок, если только найдется еще хоть один, но ничего не нашли. Тогда они призвали садовника и спросили, откуда он взял голубой лотос.
— Мы напрасно искали его повсюду! — сказали они. — Искали и в теплице, и в цветнике!
— Да там-то вы его и не найдете! — ответил садовник. — Это ведь простой цветок из огорода! Но красив он, правда? Ни дать ни взять, цветок голубого кактуса! А на самом-то деле только цветок артишока!
— Вам следовало заявить нам это сразу! — сказали господа. — А то мы приняли его за редкий тропический цветок! Вы нас скомпрометировали перед принцессою! Она увидала его у нас, и он ей очень понравился, но она не знала, что это за цветок, даром что прошла всю ботанику! Но, конечно, этой науке нет дела до огородных растений! Как же это вам взбрело на ум принести такой цветок в комнату? Ведь нас теперь на смех подымут!
И прекрасный голубой цветок, питомец огорода, был приговорен к изгнанию из барских покоев — тут ему было не место, — а сами господа поехали к принцессе извиниться и объяснить, что это только простой огородный цветок, который садовнику вздумалось принести в комнаты, за что он уже и получил выговор.
— Ну, это и грешно и несправедливо! — сказала принцесса. — Он только открыл нам глаза на прелестный цветок, которого мы прежде не замечали, указав красоту там, где нам и в голову не приходило искать ее! Я велю придворному садовнику ежедневно, пока артишоки будут в цвету, приносить мне в комнату по такому цветку.
И как сказала, так и сделала.
Тогда и господа объявили садовнику, что он опять может приносить им в комнаты свежие цветы артишока.
— В сущности-то, они очень красивы! — сказали они. — И в высшей степени оригинальны!
И садовника даже похвалили.
— А он страсть это любит! — толковали господа потом. — Он словно балованный ребенок у нас!
Осенью случилась страшная буря; разыгралась она ночью и так свирепствовала, что выворотила с корнями много деревьев на опушке леса, а также, к большому огорчению господ, как они сами сказали, и к радости садовника, повалила и два больших старых дерева с птичьими гнездами. Сквозь завывания бури слышны были крики грачей и ворон, которые, по рассказам дворни, даже бились крыльями в оконные стекла.
— Ну, теперь вы рады, Ларсен? — сказали господа. — Буря свалила деревья, и птицы улетели в лес. Ничто больше не напоминает взору о старине! Всякий след ее стерт, уничтожен! Нас это огорчает!
Садовник не сказал ни слова, но решил поскорее приступить к осуществлению своей давнишней мечты — воспользоваться как следует этим чудесным, залитым солнцем местечком, до которого прежде не смел касаться. Оно послужит к украшению сада, и господа сами будут довольны.
Старые деревья, падая, смяли и переломали старые кусты подстриженного самшита, и садовник решил совсем вырвать их и засадить все местечко простыми полевыми и лесными растениями. Ничего такого не пришло бы в голову другому садовнику! Он рассадил все эти растения как можно лучше: любящие тень — посадил в тени, любящие солнце — на солнышке, заботливо ухаживал за ними, и они разрослись на славу.
Среди этой группы возвышался можжевельник, питомец ютландских степей, напоминающий итальянский кипарис, и блестящий, колючий, вечнозеленый, красивый христов терн, а пониже росли папоротники всех сортов и видов; одни были похожи на миниатюрные пальмы, другие на тонкое прелестное растение венерины волосы. Рос здесь также и скромный репейник, свежие цветы которого так красивы, что их не грех поместить в любой букет. Репейник был посажен на сухом месте, а пониже, в более сыром грунте, рос лопух, также самое простое, но, благодаря своей вышине и размеру листьев, такое красивое декоративное растение. Кроме того, росли здесь и осыпанные цветами, похожие на огромные канделябры царские кудри, взятые с поля, и дикий ясминник, и первоцвет, и лесные ландыши, и дикая калла, и трехлистная нежная заячья травка — ну просто загляденье!
А на первом плане опирался на проволочную ограду ряд маленьких грушевых деревьев французской породы. Росли они на самом припеке, за ними заботливо ухаживали, и они скоро стали приносить большие, сочные плоды, какие приносят у себя на родине.
Вместо же двух старых голых деревьев садовник водрузил здесь высокий шест с Даннеброгом на вершине, а рядом с ним другой, обвитый летом и осенью душистым хмелем; зимою же к верхушке его, согласно старинному обычаю, привязывался сноп необмолоченного овса — на поживу птицам небесным. Пусть и птички весело справят сочельник!
— Наш добрейший Ларсен ударился на старости лет в сентиментальность! — сказали господа. — Но нам-то он очень предан!
Около Нового года в одном из иллюстрированных журналов появилась картинка, изображающая старое господское поместье. На ней были также видны и шест с Даннеброгом, и шест с привязанным к нему снопом — рождественским угощением для птиц. К рисунку относилась заметка, в которой приветствовалась прекрасная мысль — воскресить старинный обычай, столь характерный для старого господского поместья.
— Обо всем, что ни сделает этот Ларсен, вечно трубят во все трубы! — сказали господа. — Вот счастливец! Право, кажется, нам в пору гордиться тем, что он служит у нас!
Но они вовсе не гордились этим. Они ведь сознавали себя господами, которые могут и отказать Ларсену, если вздумают. Но, конечно, они ему не отказывали — они были ведь добрые господа, и таких добрых господ немало — к счастью для разных Ларсенов.
Да, вот вам и вся история о «садовнике и господах»!
Поразмыслите же о ней на досуге!
1872
О чем рассказывала старая Йоханна
Ветер шумит в ветвях старой ивы.
Сдается, что внемлешь песне; поет ее ветер, пересказывает дерево. А не понимаешь их, спроси старую Йоханну из богадельни; она все знает, она ведь родилась тут, в окрестности.
Много лет тому назад, когда мимо ивы еще проходила большая столбовая дорога, ива была уже большим, могучим деревом. Стояла она, где и теперь стоит, близ пруда, перед выбеленным домиком портного. Пруд этот в те времена был так велик, что к нему пригоняли на водопой скотину, а в теплые летние дни в нем полоскались голые деревенские ребятишки. Под самым деревом стоял тогда большой камень, изображавший верстовой столб; теперь он свалился и оброс побегами ежевики.
Новую большую дорогу провели по ту сторону богатой крестьянской усадьбы, а старая стала проселочною, пруд же превратился в подернутую зеленою плесенью лужу. Бухнется в нее лягушка — зелень разойдется, и покажется грязная, черная вода. По краям ее росли и растут осока, тростник и желтые ирисы.
Домишко портного покосился от старости; крыша превратилась в рассадник мха и дикого чеснока. Голубятня обветшала, и в ней свил себе гнездо скворец, а под крышей налепили себе гнезда ласточки, словно домик был приютом счастья.
Когда-то оно так и было; теперь же в нем тишина и запустение. Живет в нем, или, вернее, прозябает, Дурачок Расмус, как его прозвали. Он родился в этом доме, играл тут ребенком, прыгал по полю, лазил через изгородь, полоскался в пруде и карабкался на старую иву.
Она и теперь еще подымает к небу свои роскошные, красивые, большие ветви, как и тогда. Но буря слегка погнула ее ствол, время проделало в нем трещину, ветер занес в нее землю, и из нее сами собою выросли трава, зелень и даже маленькая рябинка.
Ласточки возвращаются сюда каждую весну, начинают летать вокруг дерева и над крышей и чинить свои старые гнезда; Расмус же махнул рукою на свое гнездо, никогда не чинил его. «К чему? Что толку?» — вот какая была у него поговорка, унаследованная от отца.
И он оставался в своем гнезде, а ласточки улетали, но на следующую весну возвращались опять — верные птички! Скворец посвистывал, улетал, опять возвращался и опять насвистывал свою песенку. Когда-то и Расмус свистал с ним взапуски; теперь он и свистать и петь разучился.
Ветер шумел в ветвях старой ивы, шумит и посейчас; сдается, что внемлешь песне; поет ее ветер, пересказывает дерево. А не понимаешь их, спроси старуху Йоханну из богадельни: она все знает, может порассказать о том, что было здесь в старину, она — живая хроника.
Дом был еще нов и крепок, когда в него перебрались на житье деревенский портной Ивар Эльсе с женою Марен, люди честные, работящие. Старуха Йоханна была в то время еще девчонкою; отец ее, выделывавший деревянные башмаки, считался чуть ли не последним бедняком в околотке. Много перепало девочке славных кусков хлеба с маслом от доброй Марен — у этой-то еды всегда было вдоволь. Она пользовалась большою благосклонностью помещицы, вечно смеялась, вечно была весела, никогда не вешала носа, болтала без умолку, но, работая языком, не покладала и рук. Иголка в ее руках двигалась так же быстро, как язычок во рту; кроме того, она смотрела и за хозяйством, и за детьми, а их была без малого дюжина — целых одиннадцать; двенадцатый так и не явился.
— У бедняков вечно полно гнездо птенцов! — ворчал помещик. — Топить бы их, как котят, оставляя лишь одного или парочку из тех, что покрепче, так бед-то было бы меньше!
— Спаси Боже! — говорила жена портного. — Дети — благословение Божье, радость в доме! За каждого лишнего ребенка прочтешь лишний раз «Отче наш» — вот и все! А если и туго приходится, и трудно кормить столько ртов, так стоит приналечь маленько на работу, и выйдешь из беды честь честью! Господь не забудет нас, коли мы его не забываем!
Помещица одобряла Марен, ласково кивала ей головой и часто трепала ее по щеке. А было время, что она даже целовала Марен, но это тогда еще, когда сама была маленькою девочкой, а Марен — ее нянькой. Обе очень любили друг друга, и добрые отношения между ними не порывались.
Каждый год к Рождеству в доме портного появлялся запас провизии на зиму: бочка муки, свиная туша, два гуся, бочонок масла, сыр и яблоки. Все это шло с помещичьего двора и помогало пополнить кладовую. Ивар Эльсе глядел тогда веселее, но скоро опять затягивал свой вечный припев: «Что толку?»
В домике портного было чисто, уютно; на окнах занавески, на подоконниках цветы: гвоздики да бальзамины. На стене в рамке висела азбука, вышитая Марен, а рядом стихотворение, тоже ее собственной работы, — она умела даже подбирать рифмы и почти гордилась тем, что ее фамилия Эльсе (Ölse) являлась единственным словом, рифмовавшимся со словом poise (колбаса).
— Все-таки преимущество перед другими! — говаривала она, смеясь.
Она всегда была в духе, никогда не говорила, как муж: «Что толку?» У нее была своя поговорка: «Надейся на Бога и сам не плошай!» Так она и делала, и весь дом держался ею. Детишки росли здоровыми, подрастали, покидали родное гнездо, становились сами на ноги и вели себя хорошо.
Самый меньшой из них, Расмус, ребенком был просто красавчик, так что один из лучших живописцев в городе даже взял его раз моделью, но нарисовал совсем голеньким, как мать родила! Картинка эта висела теперь в королевском дворце; помещица видела ее и сейчас признала маленького Расмуса, даром что он был без платья.
Но вот настало тяжелое время. Портной схватил ревматизм в обеих руках; руки распухли; ни один доктор не мог ничего поделать, даже сама знахарка Стина.
— Не надо вешать носа! — сказала Марен. — В этом толку мало! Теперь у нас парою здоровых рук меньше, так задам побольше дела моим! Да и Расмус умеет держать иглу в руках!
Он уже и в самом деле сидел на столе, насвистывал и шил; веселый он был мальчик!
Но целыми днями ему не след было сидеть за работою, говорила мать, грешно так мучить ребенка; надо было дать ему и побегать и порезвиться!
Первою подругою Расмуса была Йоханна; она была из еще более бедной семьи, чем Расмус, красотою не отличалась, ходила босиком и в лохмотьях, — некому было о ней заботиться, самой же зашить свои дыры ей в голову не приходило. Она была еще ребенок и весела, как птичка, порхающая на солнышке.
Чаще всего играли дети под большой ивой у каменного столба.
Расмус задавался великими замыслами: он мечтал сделаться важным портным и поселиться в городе, где живут такие мастера, что держат по десяти подмастерьев, — это он слышал от своею отца. Вот к такому-то мастеру Расмус и поступит в подмастерья, а потом сам станет мастером. Тогда Йоханна непременно должна прийти к нему в гости, а если к тому времени выучится стряпать, то может остаться у них и навсегда — готовить им кушанье, и тогда ей отведут свою комнату.
Йоханна не совсем-то этому верила, но Расмус был вполне уверен, что все оно так и сбудется.
Так они сидели вместе под старым деревом, а ветер шумел в ветвях, словно пел песню, ива же пересказывала ее.
Осенью все листья опали, с голых ветвей закапал дождь.
— Они снова зазеленеют на будущий год! — говорила матушка Эльсе.
— Что толку? — ответил муж. — Новый год — новые печали, новые заботы о куске хлеба!
— Кладовая наша полна! — возражала жена. — Спасибо доброй барыне! Я здорова, сил мне не занимать стать, — грех нам и жаловаться!
Рождество семья помещика проводила в имении, но через неделю после Нового года перебиралась обыкновенно в город, где весело проводила зиму, посещая разные балы и собрания и бывая даже при дворе.
Госпожа выписала себе из Парижа два дорогих платья, из такой материи, такого покроя и такой работы, что Марен сроду не видывала ничего великолепнее. Она и выпросила у госпожи позволение прийти в замок еще раз вместе с мужем, чтобы и он мог полюбоваться на платья.
— Ничего такого ни одному деревенскому портному ведь и во сне не снилось! — сказала она.
И вот он увидал платья, но не сказал ни слова, пока не вернулся к себе домой, да и тут сказал лишь то, что говорил всегда: «Что толку?» И на этот раз слова его оказались вещими.
Господа переехали в город, начались балы и праздники, но тут-то как раз старый помещик и умер. Не пришлось молодой госпоже и пощеголять в своих великолепных платьях! Она была очень огорчена, оделась с ног до головы в траур, не позволяла себе надеть даже белого воротничка. Все слуги тоже были одеты в траур, а парадную карету обили тонким черным сукном.
Была ясная морозная ночь, звезды сияли на небе, снег так и сверкал, когда к воротам усадебной церкви подъехала колесница с телом помещика, его привезли сюда из города, чтобы схоронить в фамильном склепе. Управляющий поместьем и деревенский староста, оба верхом, с факелами в руках, встретили гроб у калитки кладбища. Церковь была освещена, священник встретил гроб в дверях. Затем гроб внесли на возвышение перед алтарем, священник сказал приличное случаю слово, а присутствующие пропели псалом. Сама госпожа тоже находилась в церкви, она приехала в парадной траурной карете, обитой черным сукном и внутри и снаружи, ничего такого деревенские жители сроду не видывали.
Всю зиму толковали они о печальной, но пышной церемонии. Да, вот это так были господские похороны!
— Сейчас видно, какой человек умер! — говорили они. — Родился он знатным барином, и схоронили его как знатного барина!
— Что толку? — сказал опять портной. — Теперь у него ни жизни, ни имения! У нас хоть жизнь-то осталась!
— Да не говори же таких слов! — прервала его жена. — Он ведь обрел вечную жизнь в Царствии Небесном!
— А кто тебе это сказал? — возразил муж. — Мертвое тело — хорошее удобрение для земли, и только! А этот господин даже и удобрением-то послужить не может, он слишком знатен для этого — будет себе гнить в склепе!
— Да оставь ты свои безбожные речи! — вскричала жена. — Говорю тебе, он обрел вечную жизнь!
— А кто тебе сказал это, Марен? — повторил портной.
Но Марен набросила передник на голову маленького Расмуса — ему не след было слушать такие речи, — увела его в сарай и там принялась плакать:
— Это говорил, Расмус, не отец твой, а злой дух! Он забрался в дом и овладел языком твоего отца! Прочти «Отче наш»! Прочтем вместе! — И она сложила ручки ребенка. — Ну, теперь у меня отлегло от сердца! — сказала она. — Надейся на Бога и сам не плошай!
Год скорби подходил к концу, вдова ходила уже в полутрауре, а в сердце ее печаль давно сменилась полною радостью.
Поговаривали, что к ней присватался жених и она уже подумывает о свадьбе. Марен знала об этом кое-что, а священник и того больше.
В Вербное воскресенье, после проповеди, он должен был огласить предстоящее бракосочетание вдовы. Жених ее был какой-то не то каменотес, не то какой-то ваятель, толковали в народе. Как называть его — никто хорошенько не знал: в те времена Торвальдсен и его искусство еще не были знакомы народу.
Новый помещик был не из знатного рода, но вид у него был очень важный, и занимался он чем-то таким, о чем никто не имел настоящего понятия: знали только, что он имеет дело с глиной да с камнем, что он большой мастер своего дела и к тому же молод и красив.
— Что толку? — говорил, однако, Ивар Эльсе.
И вот в Вербное воскресенье, после проповеди, состоялось оглашение; затем пропели псалмы и приступили к причащению. Портной, Марен и Расмус были в церкви; родители подошли к причастию, мальчик остался сидеть на своем месте, — он еще не был конфирмован.
В последнее время в доме портного ощущался сильный недостаток в одежде; старые платья все износились, их уж вывертывали, перешивали и чинили не раз. В этот же день все трое — и муж, и жена, и сын — были в новых платьях, но из черной, траурной материи, словно собрались на похороны, — на платья им пошла траурная обивка кареты. Мужу вышел из нее сюртук и брюки, жене — платье и Расмусу — полный костюм, да еще на рост, чтобы платье пригодилось и к конфирмации. На все это, как сказано, пошла и внутренняя и наружная обивка траурной кареты. Никому, собственно, не было нужды добираться до первоначального употребления материи, но люди все-таки живо добрались, и знахарка, умная баба Стина, да еще несколько таких же умниц, которые, однако, не промышляли своим умом, объявили, что эти платья накличут на головы семьи несчастье: «Нельзя одеваться в обивку траурной кареты — сам отправишься на кладбище!»
Йоханна заплакала, услыхав такие речи, и так как случилось, что с того самого дня портному стало хуже, то скоро должно было выясниться, на чью именно голову падет несчастье.
Наконец оно и выяснилось.
В первое же воскресенье после Троицы портной Эльсе умер. Теперь Марен осталась одна, — как знаешь, так и справляйся! Она и справлялась: надеялась на Бога и сама не плошала!
Через год Расмус конфирмовался. Пришла пора отдать его в город в учение к настоящему портному, хоть и не к такому, который держал двенадцать подмастерьев. Этот держал только одного, мальчика же Расмуса можно было считать разве за полподмастерья. Расмус был весел, рад тому, что отправляется в город, но Йоханна плакала: она любила его больше, чем сама подозревала. Мать Расмуса осталась в доме одна и продолжала заниматься своим ремеслом.
В это-то время и была открыта новая проезжая дорога, старая же, что шла мимо ивы и дома портного, стала проселочною; пруд зарос, превратился в подернутую зеленою плесенью лужу; верстовой столб свалился — ему незачем было больше стоять, но дерево стояло по-прежнему, все такое же крепкое и красивое, и ветер по-прежнему шумел в его ветвях.
Ласточки улетели, улетел и скворец, но весною все они вернулись опять, потом опять улетели и опять прилетели, когда же вернулись в четвертый раз, вернулся домой и Расмус. Он стал подмастерьем и выровнялся в красивого, но худощавого и слабого здоровьем парня. Он хотел было немедля вскинуть котомку на плечи и пуститься в чужие страны, куда его давно тянуло, но мать стала его удерживать: дома, дескать, лучше! Все дети ее разлетелись из гнезда, он был младшим, дом должен был достаться ему; работы же он и здесь мог достать вдоволь: пусть только сделается странствующим портным, переходит из дома в дом по всей окрестности, работая недели по две то тут, то там, — чем не путешествие? Расмус сдался.
И вот он опять спал под родною кровлей, опять сидел под старою ивой и прислушивался к шуму ветвей.
Он был красив, свистал, как птица, умел петь и новые и старинные песни и скоро стал желанным гостем во многих богатых крестьянских домах, особенно же в доме Клауса Хансена, чуть ли не первого богача в окрестности.
Дочка его Эльса цвела, как роза; улыбка не сходила с ее уст, и находились-таки злые люди, поговаривавшие, что она смеется только для того, чтобы показывать свои хорошенькие зубки. Что ж, такая уж она была хохотунья, вечно готова дурачиться, шутить! К ней все шло.
Она полюбила Расмуса, а он полюбил ее, но ни он, ни она не обмолвились о том друг другу ни словом.
И вот он стал задумываться и грустить: в его характере было больше отцовского, нежели материнского. Весел он был только в присутствии Эльсы; тогда они оба смеялись и шалили напропалую, но, хотя и не раз при этом представлялся удобный случай, Расмус так и не признался Эльсе в своей любви. «Что толку? — думал он. — Родители ищут ей богатого жениха, а у меня ничего нет. Так лучше бежать от нее!» Но на это у него не хватало сил: Эльса как будто держала его на привязи и могла заставить его петь и свистать, словно ручную птицу.
Йоханна служила у Клауса Хансена в работницах; на ней лежала разная черная работа по дому; она возила на поле молочную бочку и доила там вместе с другими работницами коров, возила туда и навоз, когда надо было. Она не бывала в хозяйских горницах и нечасто видала Расмуса или Эльсу, но слышала от других, что они чуть ли не жених и невеста.
«Расмус идет в гору! — думала она. — И дай ему Бог!» Но глаза ее при этом наполнялись слезами, хотя, казалось бы, о чем тут плакать?
В городе была ярмарка; Клаус Хансен отправился туда с дочерью, а с ними и Расмус. Он сидел рядом с Эльсой всю дорогу, и туда и обратно. Сердце его было переполнено любовью, но он не сказал о том Эльсе ни слова.
«Должен же он, однако, объясниться со мною! — думала девушка вполне резонно. — А не заговорит сам, так я расшевелю его!»
И скоро в доме стали поговаривать, что за Эльсу сватается самый богатый крестьянин в окрестности. Так оно и было, но никто не знал, что ответила ему Эльса.
У Расмуса и голова кругом пошла.
Однажды вечером Эльса надела на пальчик золотое кольцо и спросила у Расмуса, что оно означает.
— Обручение! — ответил тот.
— А с кем, по-твоему? — спросила она.
— С тем богачом, что сватался за тебя!
— Угадал! — сказала она, кивнула головкой и скрылась.
Скрылся и он, пришел домой к матери совсем вне себя и сейчас же принялся завязывать свою котомку: «В путь-дорогу! Куда глаза глядят!» Не помогли и слезы матери.
Он вырезал себе палку из ветви старой ивы и так насвистывал при этом, словно у него и невесть как весело было на душе, — чего-чего ведь не насмотрится он теперь на белом свете!
— Для меня-то это большое горе! — сказала мать. — Но для тебя, конечно, самое лучшее уехать, так и мне надо примириться с этим. Но надейся на Бога, да не плошай и сам, и я увижу тебя опять молодцом!
Он пошел по новой дороге и увидал издали Йоханну, которая везла на поле навоз. Она еще не успела заметить его, а ему и не хотелось этого, и он присел за изгородью у канавы. Йоханна проехала мимо.
Расмус отправился бродить по белу свету, но где бродил — никому не было известно. Мать, впрочем, надеялась, что не пройдет и года, как он вернется домой. «Теперь ведь он увидит столько нового, будет ему чем поразвлечься, ну, он мало-помалу и войдет в старую колею. Да, в его характере больно много отцовского, лучше бы он был в меня, бедное дитятко! Но он все-таки вернется домой — не может же он бросить и меня и дом!»
И мать собиралась ждать год. Эльса прождала только месяц, а потом отправилась тайком к знахарке Стине, та и полечивала, и на картах, и на кофейной гуще ворожила.
Она, конечно, сейчас же узнала, где находится Расмус, — только в кофейную гущу поглядела. Он находится в чужом городе, но названия его она не могла прочесть. В городе том было много солдат и красивых девушек, и он собирался или стать под ружье, или жениться на одной из девушек.
Тут Эльса не выдержала и заявила, что отдала бы всю свою копилку с деньгами, только бы вернуть Расмуса, но никто не должен был знать об этом!
И старуха обещала вернуть Расмуса, она знала одно средство, правда, очень опасное, так что прибегать к нему следовало только в крайних случаях. Надо было заварить кашу и поставить ее на огонь, каша будет кипеть, и Расмусу — где бы он ни был — придется вернуться, вернуться туда, где кипит каша и ждет его возлюбленная. Пройдут, может быть, месяцы, прежде чем он вернется, но вернуться он должен, если только жив. Он будет спешить домой без оглядки, без отдыха, день и ночь, через моря и горы, во всякую погоду, несмотря ни на какую усталость. Его будет неудержимо тянуть домой, и он вернется домой!
Была первая четверть луны, а это-то как раз, по словам Стины, и требовалось для ворожбы. Погода стояла бурная, старая ива так и трещала. Стина отломила от нее веточку, связала ее узлом — узел этот должен был притянуть Расмуса — и бросила ее в горшок. Затем знахарка набрала с крыши дома мху и дикого чесноку, положила в горшок и их, поставила горшок на огонь и велела Эльсе вырвать листок из молитвенника. Та случайно вырвала листок с опечатками. «Все едино!» — сказала Стина и бросила и его в кашу.
И много еще всякой всячины пришлось бросить в кашу, которая должна была кипеть не переставая, пока Расмус не вернется домой.
Черному петуху старой Стины пришлось расстаться со своим красным гребешком, а Эльсе — со своим толстым золотым кольцом. И оно пошло в кашу; Эльса так никогда и не получила его обратно; впрочем, Стина заранее предупредила ее об этом. Страсть какая была умная эта Стина! Да и не перечесть всех вещей, какие попали в кашу, которая не сходила с огня, или с горячих угольев, или с теплой золы. Знали же о том только Стина да Эльса.
Месяц нарождался и убывал, а Эльса все наведывалась к Стине с тем же вопросом: «Что, все еще не видать его?»
— Много знаю я! — отвечала Стина. — Много вижу, но сколько еще остается ему идти — не вижу. Впрочем, он уже перешел первые горы! Теперь он в море и терпит непогоду! Но долго еще идти ему через дремучие леса! Ноги его покрылись волдырями, тело его треплет лихорадка, а он все должен идти, идти без конца, без отдыха!
— Ах нет, нет! — сказала Эльса. — Мне жалко его!
— Ну, уж теперь его нельзя остановить! А остановим — он упадет мертвым на дороге!
Прошел год. Стояло полнолуние; ветер шумел в ветвях ивы; на небе, при свете месяца, показалась радуга.
— Вот это хороший знак! — сказала Стина. — Значит, Расмус скоро придет!
Но он не приходил.
— Да, коли ждешь, время тянется ой-ой как долго! — говорила Стина.
— Ну а мне надоело ждать! — сказала Эльса, стала заходить к Стине все реже и реже и перестала приносить ей новые подарки.
На душе у Эльсы становилось все легче, и вот в одно прекрасное утро все узнали, что Эльса согласилась выйти за богача крестьянина.
Она отправилась взглянуть на его двор и земли, на скот и прочее добро; все оказалось в добром порядке, и свадьбу незачем было больше откладывать.
Отпраздновали ее на славу; пировали целых три дня. Плясали под звуки скрипок и кларнетов. Никто из окрестных жителей не был обойден приглашением; была на свадьбе и матушка Эльсе, и, когда веселье кончилось, дружки поблагодарили гостей за честь, а музыканты сыграли в последний раз, она пошла домой с полною корзинкой остатков от свадебного угощения.
Дверь дома она приперла снаружи, продев в колечки щепку, но, подходя к дому, она заметила, что щепка выдернута и дверь стоит настежь. В горнице сидел Расмус! Он вернулся домой, вернулся в этот самый час. Но боже, на нем не было лица! Как он пожелтел, похудел — одни кости да кожа!
— Расмус! — вскричала мать. — Тебя ли я вижу? Жалость берет, глядя на тебя! Но как же я рада, что ты вернулся!
И она угостила его вкусными кушаньями, которые принесла с пира: куском жаркого и свадебным пирожным.
А он сказал, что часто вспоминал в последнее время мать, свой дом и старую иву. Диво просто, как часто снились ему это дерево и босоногая Йоханна!
Об Эльсе он и не упомянул. Он был болен и слег в постель; мы-то не подумаем, что в болезни его и возвращении была виновата каша Стины, это думали только сама Стина да Эльса, но и они молчали о том.
У Расмуса сделалась горячка; болезнь была заразительна, и никто не заглядывал в домик портного, кроме Йоханны. Она горько плакала, глядя на больного.
Доктор прописывал ему лекарства, но он не хотел их принимать.
— Что толку? — говорил он.
— Как что? Поправишься! — уговаривала его мать. — Надейся на Бога, да и сам не плошай! Я бы жизнь отдала, только бы мне увидеть тебя опять здоровым и веселым, услышать твой свист и пение!
И Расмус избавился от болезни, но зато передал ее матери, и Господь отозвал к себе ее, а не его.
Пусто стало в доме; хозяйство пришло в упадок.
— Плох он! — говорили про него соседи. — Совсем дурачком стал!
Бурную жизнь вел он во время своих странствований, вот что высосало из него жизненные соки, а не каша! Волосы его поредели и поседели; к настоящему труду он был уже негоден. «Да и что толку?» — говорил он и охотнее заглядывал в кабачок, чем в церковь.
Однажды ненастным осенним вечером он с трудом тащился по дурной дороге из кабачка к себе домой; матери его давно не было в живых; ласточки и скворец улетели; все покинули его, кроме Йоханны. Она догнала его и пошла с ним рядом.
— Возьми себя в руки, Расмус! — сказала она.
— Что толку? — возразил он.
— Дурная у тебя поговорка! — продолжала она. — Вспомни-ка лучше поговорку матери: «Надейся на Бога и сам не плошай!» Ты вот этого не делаешь, Расмус, а надо! Никогда не говори: «Что толку?» Этим ты подрываешь в корне всякое дело!
Она проводила его до дверей дома и ушла, но он не вошел в дом, а присел под старою ивой на повалившийся верстовой столб.
Ветер шумел в ветвях дерева; слышалась не то песня, не то речь, и Расмус отвечал на нее, но никто не слышал его, кроме дерева да шумящего в ветвях ветра.
— Брр! Как холодно! Верно, пора в постель! Уснуть, уснуть!
И он пошел, да не домой, а к пруду, там споткнулся и упал. Дождь так и лил, ветер обдавал его холодом, но он ничего не чувствовал. Встало солнышко, к пруду стали слетаться вороны, и Расмус очнулся, но тело его почти закоченело. Упади он туда, где теперь лежали его ноги, головою, ему бы не встать вовеки, болотная плесень стала бы его саваном!
Днем в дом портного зашла Йоханна; не будь ее, плохо бы пришлось Расмусу; она свезла его в больницу.
— Мы знаем друг друга с детских лет! — сказала она. — Мать твоя поила и кормила меня; никогда мне не воздать ей за это! Но я надеюсь, что ты выздоровеешь и опять станешь человеком!
И Господу Богу угодно было поднять его на ноги. Но в здоровье его, и телесном и духовном, пошли с тех пор скачки — то лучше, то хуже.
Ласточки и скворец по-прежнему улетали и прилетали; Расмус состарился преждевременно. Одиноким бобылем жил он в своем доме, который ветшал все больше и больше. Совсем обнищал Расмус, стал беднее Йоханны.
— Веры у тебя нет! — говорила она. — А коли у нас нет веры в Бога, так что же у нас есть? Следовало бы тебе сходить к причастию! Ты ведь не причащался с самой конфирмации.
— Что в этом толку? — ответил он.
— Ну, коли ты так рассуждаешь, так лучше и не ходи! Невольных гостей Господь не хочет видеть за своим столом. Но вспомни свою мать, свое детство! Ты был тогда добрым, набожным мальчиком. Хочешь, я прочту тебе псалом?
— Что толку? — молвил он.
— Меня псалмы всегда утешают! — сказала она.
— Йоханна, ты стала святошей!
И он посмотрел на нее усталым, тусклым взглядом.
А Йоханна прочла псалом — не по книге, у нее не было ее, а наизусть.
— Прекрасные слова! — сказал он. — Но я не могу хорошенько вникнуть в них. Голова у меня такая тяжелая.
Расмус стал стариком, но и Эльса была уже немолода. Упомянем о ней к слову. Расмус же никогда не упоминал о ней. Она была уже бабушкой. Резвая маленькая внучка ее играла раз с другими деревенскими детьми, а Расмус проходил мимо, опираясь на палку. Увидав детей, он остановился и с улыбкой стал смотреть на их игру — в памяти его воскресло былое. Но внучка Эльсы указала на него пальчиком и закричала: «Дурачок Расмус!» Другие девочки подхватили: «Дурачок Расмус!» — и пустились преследовать старика.
Тяжелый то был, пасмурный день; за ним потянулись такие же, но в конце концов ненастье всегда сменяется солнышком.
Утро в день Троицы выдалось чудесное; церковь вся была убрана зелеными березками; пахло точно в лесу; солнышко играло на церковных стульях; большие свечи у алтаря так и сияли. Приступили к причащению; Иоханна была в числе причастниц, но Расмуса не было. Как раз в это утро Господь отозвал его к себе.
А у Бога всякий найдет и милосердие и сострадание!
Прошло много лет; дом портного все еще стоит, все еще держится, но в нем уже никто не живет — он, пожалуй, упадет в первую же бурю. Пруд весь зарос тростником и трилистником.
Ветер шумит в ветвях старого дерева. Сдается, что внемлешь песне; поет ее ветер, пересказывает дерево. А не понимаешь их, спроси старую Йоханну из богадельни!
Она живет там, поет свой псалом, который пела Расмусу, вспоминает о нем и молит за него Творца — верная душа! Она-то вот и может рассказать тебе о былом, растолковать, о чем шумит ветер в ветвях старой ивы!
1872
Ключ от ворот
У каждого ключа своя история, и самих-то ключей много, есть камергерские ключи, есть часовые, есть ключи святого Петра и много других. Мы могли бы рассказать кое-что обо всех, но теперь расскажем только о ключе надворного советника.
Ключ этот делал слесарь, но самому-то ключу могло показаться, что его ковал кузнец — так тот неистово колотил и пилил его. Ключ был чересчур велик для брючных карманов — приходилось носить его в сюртучном. Тут он частенько полеживал в потемках; обычное же место его было на стене, рядом с силуэтом, изображавшим советника в детском возрасте; лицо советника напоминало на нем сдобную лепешку, окруженную курчавыми волосами.
Говорят, что в характере и манерах всякого человека есть нечто, напоминающее о созвездии, под которым он родился: например, о созвездии Быка, Девы, Скорпиона. Но советница не ссылалась ни на одно из созвездий, поименованных в календаре, а говорила, что муж ее родился под никому не известным созвездием Тачки — его вечно надо было подталкивать. Отец толкнул его на службу, мать толкнула жениться, а жена дотолкала до чина надворного советника, о чем, впрочем, никогда не проговаривалась. Она была рассудительная, честная женщина, умела и помолчать кстати, и толкнуть вовремя.
Советник был господином в годах и довольно полным — «в пропорцию», как выражался сам. Был он также человеком начитанным, добродушным и к тому же отличался «ключевою мудростью». Смысл последнего выражения поймем потом. Он всегда был в духе, любил всех людей, охотно болтал со всеми и уж если, бывало, уйдет из дому, да еще без жены, которая вечно подталкивала его, то залучить его опять домой было мудрено. Ему надо было поговорить с каждым встречным знакомым, а знакомых у него была пропасть, так время-то и уходило, а дома всё ждали да ждали хозяина обедать.
Советница караулила мужа у окна.
— Ну, идет! — говорила она кухарке. — Подогрей суп!.. Ах нет, отставь — переварится! Советник остановился и говорит с кем-то!.. Ну, вот теперь идет! Подогревай!
Но советник и не думал приходить.
Он был способен дойти до самых ворот своего дома, кивнуть жене головою и застрять на самом пороге, если завидит на улице знакомого. Как не перекинуться словечком-другим! А случись ему в то же время завидеть еще знакомого, он брал за пуговицу пальто первого, протягивал руку второму и уже окликал проходящего мимо третьего.
Вот был настоящий искус для советницы!
— Советник! Советник! — кричала она. — Нет, этот человек положительно рожден под созвездием Тачки: сам сдвинуться с места не может, все надо его подталкивать!
Советник очень любил также заходить в книжные лавки и рыться в книгах и журналах. Он даже платил своему знакомому книгопродавцу небольшую сумму за право пробегать все новые книги, разрезая их только вдоль, а не поперек, — иначе их нельзя было бы потом продать. Вообще же советник был, не в обиду ему будь сказано, «ходячей тайной»: знал обо всех помолвках, свадьбах и похоронах, о всяких сплетнях, и устных и печатных, и даже иногда таинственно намекал на что-то такое, о чем не знал никто, кроме него самого. Подобные секретные сведения он получал от своего ключа.
Советник и советница с самой женитьбы своей жили в собственном доме, и за все это время у них был все один и тот же ключ от ворот, но сначала-то никто и не подозревал о чудесных свойствах ключа: они обнаружились гораздо позже.
Было это в царствование короля Фредрика VI. Копенгаген в то время не имел еще газового освещения, а только ворванное; не было тогда и Тиволи, не было и «Казино», не было ни дилижансов, ни конно-железных дорог. Сравнительно с настоящим по части развлечений было тогда бедно. По воскресеньям обывателям столицы предоставлялось на выбор: или предпринять прогулку за город на кладбище, почитать там надгробные надписи, потом усесться на травку, распаковать корзинку со съестными припасами, выпить да закусить, или же отправиться в Фредриксбергский сад, где на площадке перед дворцом играла полковая музыка, а в аллеях толпился народ, смотревший, как королевская фамилия катается в лодке по узким каналам. Старый король сам правил рулем, рядом с ним сидела королева, и оба приветливо отвечали на поклоны всех подданных, не разбирая сословий и чинов. В Фредриксберг стекались по преимуществу люди несостоятельные и распивали тут чай. Кипяток можно было достать в крестьянском домике, что стоял в поле против сада, но чайники приходилось приносить свои.
В один прекрасный воскресный день советник с советницей и отправились после обеда в Фредриксбергский сад; служанка шла впереди с чайником и корзиною со съестным и водочкою.
— Захвати с собой ключ от ворот! — сказала советница. — Не то нам трудно будет попасть в дом, если мы запоздаем. Ты знаешь, ворота запираются, как только стемнеет, а проволока колокольчика вчера оборвалась!.. А ведь мы непременно запоздаем! Из Фредриксберга мы пойдем в театр смотреть пантомиму «Арлекин — старшина молотильщиков». Там еще люди спускаются на землю на облаке! И вход стоит две марки с персоны!
И вот они отправились в Фредриксберг, слушали там музыку, любовались королевскими лодками, изукрашенными флагами, видели старого короля и белых лебедей. Напившись чаю и закусив, они заторопились в театр, но все-таки опоздали к началу представления.
Хождение по канату и пляска на ходулях уже кончились, и началась пантомима. Советник с советницей опоздали, как и всегда, и, разумеется, по вине советника: ему поминутно надо было останавливаться и болтать со знакомыми! Он и в театре встретил добрых друзей, и, когда представление окончилось, ему с женой пришлось принять настойчивое приглашение одного знакомого семейства, жившего неподалеку от театра. Приглашали их только на стаканчик пунша, что могло задержать их разве минут на десять. Но, конечно, эти минуты растянулись за разговорами в целый час. Особенно заинтересовал всех один барон — шведский ли, немецкий ли, советник не запомнил, но зато навсегда сохранил в памяти то, чему научил его барон, проделывавший разные фокусы с ключом. Это было необыкновенно занимательно! Барон мог заставить ключ отвечать на все вопросы, которые ему задавали, каких бы секретных предметов они ни касались. Особенно пригодным оказался для этих фокусов советников ключ от ворот — у него была тяжелая бородка. Барон надевал кольцо ключа на указательный палец правой руки, а бородка висела свободно; малейшее биение пульса могло привести ее в движение, и она повертывалась; если же нет, то барон умел незаметно заставить ее повернуться, куда ему хотелось. Каждый поворот бородки означал какую-нибудь букву азбуки; когда называли наконец настоящую букву, бородка повертывалась в обратную сторону. После того начинали отгадывать следующую букву, и так выходили целые слова, а затем и целые предложения — ответы на вопросы. Конечно, все это был один обман, но очень забавный. Так сначала отнесся к делу и сам советник, но потом переменил мнение и всерьез увлекся проделками ключа.
— Муж, а муж! — крикнула вдруг советница. — Западные ворота запираются ведь в двенадцать часов! Мы не попадем в город, остается всего четверть часа!
Пришлось спешить; по дороге их то и дело обгоняли пешеходы, тоже торопившиеся попасть в город вовремя. Наконец они добрались до крайней сторожевой будки, но в ту же минуту пробило двенадцать и ворота захлопнулись! Целая толпа людей осталась за воротами: между ними и советник с советницей и служанкой, которая тащила чайник и пустую корзину. Некоторые опешили, другие рассердились; каждый отнесся к случившемуся по-своему. Что же, однако, было делать?
К счастью, в последнее время было отдано распоряжение оставлять незапертыми на всю ночь одни из городских ворот — Северные; через них-то пешеходы и могли пробраться в город.
Неблизко было до Северных ворот, но погода стояла хорошая, ясное небо было усеяно звездами, то и дело скатывались падающие звездочки, в канавах и прудах квакали лягушки, и путники тоже мало-помалу распелись. Но советник не пел и не смотрел не только на звезды, но и себе под ноги, ну и растянулся во весь рост на краю канавы! Можно было подумать, что он выпил лишнее, но дело было вовсе не в пунше, а в ключе, который не переставал вертеться у него в голове.
Наконец добрались и до будки у Северных ворог, перешли мост и очутились в городе.
— Ну, вот теперь отлегло от сердца! — сказала советница. — Вот и наши ворота!
— Да, только где же ключ от них? — спросил советник.
Ключа не оказалось ни в заднем кармане, ни в боковых.
— Ах, господи боже мой! — сказала советница. — Так у тебя нет ключа? Верно, ты потерял его там, с этими баронскими фокусами! Как же мы попадем теперь домой? Проволока колокольчика оборвана, у сторожа другого ключа нет, — просто беда!
Служанка принялась хныкать; один советник сохранил присутствие духа.
— Надо выбить стекло в подвале у мелочного торговца! — сказал он. — Пусть он отворит нам ворота!
И он выбил одно стекло, потом другое, просунул туда ручку зонтика и закричал: «Петерсен!» Изнутри послышался крик дочери мелочного торговца. Сам торговец распахнул двери лавки и закричал: «Караул!» И, прежде чем лавочник успел хорошенько рассмотреть и признать хозяев да впустить их во двор, сторож уже дал свисток, ему откликнулся другой из соседней улицы, из окон начали выглядывать люди, посыпались вопросы: «Где пожар? Где скандал?» — и продолжались еще, когда советник давно уже был у себя дома, снял сюртук и… нашел в нем ключ от ворот. Ключ лежал не в кармане, а между материей и подкладкой: в кармане была дыра, хотя ей вовсе и не полагалось быть там.
С того вечера ключ от ворот стал предметом особого внимания, и не только когда советник с советницей уходили по вечерам прогуляться, но и когда сидели дома, — советник показывал свое искусство, заставляя ключ отвечать на разные вопросы.
Он заранее придумывал наиболее подходящий ответ и затем заставлял ключ давать его, но под конец как-то и сам уверовал в способности ключа. А вот аптекарь, молодой человек и близкий родственник советницы, так ничему не верил.
Умный человек был этот аптекарь и с критической жилкой. Он еще на школьной скамье зарабатывал деньги рецензиями на книги и на театральные представления, причем никогда не подписывал своих статей — так выходит внушительнее. В нем, как говорится, преобладал эстетический дух, но сам он ни в каких духов, особенно в духов, обитающих в ключах, не верил.
— Впрочем, нет, я верю! — говорил он. — Верю, добрейший господин советник! Верю в ваш ключ от ворот и во всех духов ключей так же твердо, как и в новейшую науку, что открыла духов в старой и новой мебели и занимается столоверчением! Вы слышали о ней? Я слышал! Я сомневался было — вы ведь знаете, я из числа скептиков, — но теперь стал прозелитом новой веры, прочитав в одной достойной доверия заграничной газете ужасную историю. Я, впрочем, за что купил ее, за то и продаю! Представьте же себе, советник! Двое умных детей видели, как родители их вызывали духов из большого обеденного стола. Детишки остались одни и захотели в свою очередь попробовать пробудить жизнь в старом комоде. Жизнь-то они в нем пробудили, духи проснулись, но не захотели слушаться ребячьей команды, поднялись — комод затрещал, выдвинул ящики и уложил в них своими ножками обоих ребят, затем выбежал в открытую дверь, спустился по лестнице на улицу, прямо к каналу, да и утопился там вместе с детьми. Тела детей предали христианскому погребению, а комод отправили в ратушу и присудили за убийство детей к сожжению живьем на костре. Вот что я вычитал в иностранной газете и передаю вам, ничего не прибавляя от себя! Ключ меня побери, если я выдумываю! Видите, я даже поклялся!
Но советник нашел, что это было со стороны аптекаря уж чересчур грубой шуткой. Не стоило и говорить с ним о ключе, аптекарь был глуп, как самый последний ключ!
Сам же советник все более и более изощрялся в «ключевой мудрости». Ключ и забавлял его, и поучал.
Однажды вечером советник уже собирался лечь в постель и стоял в спальне полураздетый, как вдруг в дверь из коридора постучали. Поздним гостем оказался лавочник, тоже полураздетый. И он было совсем уже собрался спать, да вдруг ему пришла в голову важная мысль, и он побоялся забыть ее за ночь!
— Дело-то идет о дочке моей Лотте Лене. Она девушка красивая, конфирмована, и мне хотелось бы теперь пристроить ее получше!
— Да ведь я еще не вдовец! — усмехнулся советник. — И сына у меня нет, за которого бы я мог посватать ее!
— Ну, вы поймете, в чем дело, господин советник! — сказал лавочник. — Она играет на фортепьяно, умеет петь — небось слышно по всему дому! Но вы еще не знаете всего, на что эта девочка способна. Она умеет подражать разговору и походке всякого! Она просто создана для театра, а это хорошая дорога для красивых молодых девушек из порядочных семейств! Им удается иной раз подхватить в мужья графов! Ну, да об этом-то пока ни я, ни Лотта Лена не думаем! Так вот, она умеет петь, играть на фортепьяно, и на днях я пошел с нею в школу пения. Она спела, но оказалось, что у нее нет ни этакого пивного баса, ни канареечного визга, которые нынче требуются от певиц. Ну, ей и отсоветовали идти в певицы. «Что ж, — подумал я, — коли не в певицы, так в актрисы! Для этого нужно только уметь говорить». И сегодня я завел об этом речь с «инструктором», как он там у них называется. «А она начитанна?» — спрашивает он. «Нет, — говорю, — совсем нет!» «Ну а это необходимо для актрисы!» «Что ж, начитанность-то она еще приобрести может! — подумал я и пошел себе домой. — Пусть Лотта Лена запишется в библиотеку и перечитает все, что там есть!» Но вот сижу это я сейчас, раздеваюсь, и вдруг мне пришло на ум: «Зачем же платить за чтение, коли можно иметь его даром! У советника пропасть книг, пусть он даст их Лотте Лене почитать — вот тратиться-то и не придется!»
— Лотта Лена — славная девушка! — сказал советник. — Красивая девушка. Книги я ей дам! Но есть ли у нее, что называется, огонек, талант? Да и, кроме того, везет ли ей вообще? Счастье ведь тоже вещь очень важная!
— Она два раза выигрывала в лотерею! — ответил лавочник. — Один раз выиграла шкаф для платья, а другой — полдюжины простынь. Разве это не счастье?
— А вот я сейчас спрошу насчет этого ключ! — сказал советник.
И он надел кольцо ключа на указательный палец правой руки себе и лавочнику и заставил ключ вертеться и указывать букву за буквой.
И ключ ответил: «Победа и счастье!» Таким образом, будущее Лотты Лены было определено.
Советник сейчас же вручил лавочнику две книги: трагедию «Дювеке» и «Обхождение с людьми» Книгге. Пусть Лотта Лена читает!
С этого вечера между Лоттой Леной и семейством советника завязалось более близкое знакомство. Она стала бывать у них, и советник нашел ее девушкой очень разумной — она верила и в него, и в ключ. И советнице она тоже понравилась. Непринужденность и откровенность, с которыми девушка на каждом шагу сознавалась в своем невежестве, казались советнице чем-то детским, невинным. Словом, оба супруга, каждый по-своему, питали симпатию к Лотте Лене, а она к ним.
— Как у них чудесно пахнет! — говорила она.
В самом деле, в коридоре у них пахло яблоками: советница заготовила на зиму целую бочку, — а по всем комнатам распространялось благоухание роз и лаванды.
— У них все на благородную ногу! — говорила Лотта Лена, любуясь прекрасными комнатными цветами советницы. У той даже зимою цвели в комнатах ветви сирени и вишен. Она ставила срезанные оголенные веточки в воду, и они в тепле скоро одевались листьями, а потом покрывались и цветами.
— Вот можно было подумать, что жизнь совсем покинула эти голые ветви, а поглядите-ка, как они воскресли! — говорила советница.
— Мне никогда ничего такого и в голову не приходило! — отзывалась Лотта Лена. — Какая, однако, эта природа милая!
Советник же показывал ей свою «ключевую книгу», куда были занесены разные замечательные ответы и разоблачения ключа, например, относительно пропажи из шкафа половинки яблочного пирожного как раз в тот вечер, когда у кухарки был в гостях ее друг.
Советник спросил ключ: «Кто съел пирожное — кошка или друг?» И ключ ответил: «Друг!» Советник, впрочем, знал это заранее, да и служанка поспешила сознаться: еще бы, этот проклятый ключ знал решительно все!
— Ну, не замечательно ли это? — спрашивал советник. — Вот это так ключ! А на вопрос о судьбе Лотты Лены он ответил: «Победа и счастье!» Ну, вот и посмотрим! Я-то ручаюсь за него!
— Как все это мило! — говорила Лотта Лена.
Советница не была так доверчива, но не выражала своих сомнений при муже, а только после как-то призналась Лотте Лене, что муж ее молодым человеком сам без ума был от театра. Толкни его тогда кто-нибудь на сцену, он бы, наверно, сделался актером, но родители, напротив, оттолкнули его от этого. Но он все-таки желал как-нибудь пробраться на сцену и даже написал ради этого комедию.
— Я доверяю вам большую тайну, милочка! — говорила советница. — Комедия была недурна, ее приняли на королевскую сцену и — освистали! С тех пор о ней не было ни слуху ни духу, чему я очень рада. Я ведь жена его и хорошо его знаю! Теперь и вы хотите пойти по той же дороге — желаю вам всего хорошего, не сомневаюсь в успехе! Не верю я в ключ!
А Лотта Лена верила и вполне сходилась в этом случае с советником. Вообще сердца их отлично понимали друг друга, но в пределах честных и благородных отношений.
Девушка в самом деле отличалась многими достоинствами, которых не могла не ценить и сама советница. Лотта Лена умела делать крахмал из картофеля, перешивать старые шелковые чулки на перчатки и обтягивать заново свои шелковые бальные башмачки, даром что у нее хватало средств одеваться во все новое. У нее ведь были, как выражался мелочной торговец, «и монетки в шкатулке, и облигации в денежном ящике». Словом, она бы как раз годилась в жены аптекарю, думалось советнице, но она ни сама не заговаривала об этом, ни к ключу не прибегала. Аптекарь должен был в скором времени обзавестись собственной аптечкой в одном из ближайших больших провинциальных городов.
Лотта Лена все еще читала «Дювеке» и «Обхождение с людьми». Она держала у себя эти книги два года, но зато и выучила наизусть одну — «Дювеке», выучила все роли, а сама-то собиралась выступить лишь в одной, именно в роли Дювеке, но выступить не в столице, где всегда столько недоброжелателей и где ее знать не хотели. Лотта Лена решила начать свою «артистическую карьеру», как выражался советник, в провинции.
И вот случилось так, что ей пришлось дебютировать в том самом городе, где обосновался молодой аптекарь в качестве если не единственного, то самого младшего аптекаря.
Наконец настал тот великий, долгожданный вечер, в который Лотта Лена должна была, по предсказанию ключа, завоевать себе победу и счастье. Советник не мог присутствовать на представлении: он лежал в постели, и советница угощала его горячими припарками и липовым чаем — припарками на желудок, а чаем в желудок.
Итак, супруги не были на дебюте Лотты Лены, но аптекарь был и написал о нем своей родственнице советнице.
«Лучше всего был воротник на Дювеке, — писал он. — Будь у меня в кармане советников ключ, я бы вытащил его и свистнул: этого заслуживали и Лотта Лена, и сам ключ, бесстыдно напророчивший ей победу и счастье».
Советник прочел письмо и объявил, что все это одно недоброжелательство, «ключененависть», которая отозвалась и на ни в чем не повинной девушке.
И как только он поправился, сейчас же написал аптекарю небольшое, но ядовитое письмецо. Тот в свою очередь ответил, но так, как будто принял письмо советника за самую безобидную и веселую шутку: благодарил советника за настоящее, равно как и за всякое будущее, разъяснение неподражаемого значения и важности ключа и признавался, что и сам в свободное от занятий время пишет большой роман о ключах. Все действующие лица в нем — ключи; главным же являлся ключ от ворот. Образцом для него послужил советников ключ, как одаренный даром прозорливости и пророчества. Все остальные ключи вертелись около этого ключа: и старый камергерский ключ, который знавал лучшие времена и рассказывал о придворном блеске и празднествах, и часовой ключик, такой изящный и важный, сто́ящий у часовых дел мастера четыре скиллинга, и ключ от церковных дверей, который, оставшись однажды на ночь в замочной скважине, видел духов, и ключ от кладовой, и ключ от дровяного сарая и от винного погреба. Все они низко склонялись перед ключом от ворот, все вертелись около него. Солнечные лучи серебрили его, «всемирный дух» ветер забирался в него и свистел. Словом, этот ключ всем ключам был ключ: сначала-то он был только ключом от ворот советника, а затем стал ключом от ворот рая, ключом-папою — он ведь непогрешим!
— Сколько злобы! — сказал советник. — Чудовищной злобы!
Зато он больше и не виделся с аптекарем — до самых похорон советницы.
Она умерла первая.
В доме царили печаль и горе. Даже срезанные веточки вишневых деревьев, пустившие было свежие побеги и покрывшиеся цветами, и те до того опечалились, что завяли; о них позабыли: хозяйка не могла уже ухаживать за ними.
Советник и аптекарь шли за гробом рядом, как близкие родственники; тут было не время и не место сводить счеты.
Лотта Лена обвязала шляпу советника черным крепом. Она уже давно вернулась домой, не завоевав себе ни победы, ни счастья. Но она еще могла завоевать их — все было еще впереди, недаром же ключ предсказал ей «победу и счастье». Да и советник с ним согласился.
Она стала навещать его. Они беседовали об умершей и плакали вместе — сердце у Лотты было мягкое. Говорили они также и о театре, но тогда Лотта Лена становилась твердою.
— Жизнь актрисы прелестна! — говорила она. — Но сколько там вздора и зависти! Нет, я лучше пойду своею дорогой! Сначала надо о себе подумать, а потом уж об искусстве!
Она убедилась, что Книгге прав в своих суждениях об актерах, а ключ попросту наврал ей, но не проговаривалась об этом советнику — она любила его.
Ключ был ведь истинным его утешением в дни скорби. Советник задавал ему вопросы, а он отвечал. И вот через год, сидя вечером рядом с Лоттою Леной, советник спросил ключ: «Женюсь ли я и на ком?»
На этот раз некому было его подталкивать, он сам подталкивал ключ, и тот ответил: «На Лотте Лене!»
И Лотта Лена сделалась советницею.
«Победа и счастье!» Недаром же это было ей предсказано, и предсказано ключом.
1872
Сидень
В старой барской усадьбе жили славные молодые господа. Жили они богато, счастливо, себе ни в чем не отказывали и других не забывали — делали много добра: им хотелось всех видеть такими же счастливыми, довольными, какими были сами.
В сочельник в рыцарской зале замка зажигалась великолепно разукрашенная елка; в камине ярко пылал огонь, а рамы старых картин были окружены венками из еловых ветвей. К господам собирались гости, начинались музыка, танцы.
А пораньше, под вечер, рождественское веселье устраивалось и в людской. Тут тоже красовалась большая елка, пестревшая красными и белыми свечками, национальными флагами, бумажными лебедями и сеточками, наполненными сластями. На эту елку приглашали также всех бедных ребятишек из округи с их матерями. Матери не очень-то заглядывались на елку, а больше все поглядывали на стол с подарками: шерстяными и бумажными материями на платья и штанишки. Туда же смотрели и дети постарше, и только малыши тянулись ручонками к свечам, мишуре и флагам.
Вся эта пестрая компания являлась сюда рано, после полудня, и угощалась рождественскою кашею и жареным гусем с красною капустою; после же того как все успевали досыта налюбоваться елкой и получить свои подарки, каждому подносили еще по стаканчику пунша да по яблочной пышке.
Затем гости расходились по своим бедным лачугам, и там-то начинались разговоры о том, как славно живется барам — как они сладко едят и пьют, а наговорившись, все принимались еще раз хорошенько разглядывать свои подарки.
В услужении у господ жили также Оле и Кирстина — муж с женою. Они были приставлены к господскому саду в помощь садовнику и получали за свой труд помещение и стол. Кроме того, на их долю каждый сочельник доставались положенные подарки, и всех пятерых детей одевали на свой счет господа.
— Много делают добра наши господа! — говорили муж и жена. — Ну, да ведь на то у них и средства, чтобы доставлять себе этим удовольствие!
— Тут славные платья для четверых ребят! — сказал Оле. — Что же нет ничего для Сидня? Прежде они и его не забывали, хоть он и не бывает на елке!
Сиднем прозвали они старшего сына; звали же его, собственно, Хансом. Малышом он был резвым, крепким ребенком, но потом вдруг с чего-то «ослабел ногами», как они говорили, — не мог больше ни стоять, ни ходить и вот лежал в постели уже пятый год.
— Кое-что ему прислали! — сказала мать. — Только не бог весть что — книжку для чтения!
— Сыт он с нее будет, нечего сказать! — заметил отец.
Зато сам-то Ханс очень обрадовался книжке. Он был мальчик способный, любил читать, да и работать не ленился и трудился, насколько хватало сил и умения. Он не сходил с постели, но руки у него были проворные, и он прилежно вязал шерстяные чулки и даже одеяла, которые госпожа помещица хвалила и покупала.
Книжка, что подарили Хансу господа, оказалась собранием сказок. Было ему теперь что почитать, о чем поразмыслить!
— А в доме-то от нее все-таки пользы мало! — сказали родители. — Ну, да пусть себе почитает от скуки, не все же ему чулки вязать!
Пришла весна; начала пробиваться травка, показались первые цветочки, а с ними и сорные травы, как, например, можно обозвать крапиву, хотя о ней так прекрасно сказано в псалме:
Хотя бы всех земных царей
Со всех концов земли созвать,
То все же властью им своей
Листка крапивы не создать!
В господском саду было поэтому много работы не только самому садовнику и его ученикам, но и Оле и Кирстине.
— Ну и работа! — говорили они. — Только что мы выполем и вычистим все дорожки — их опять затопчут! Гости-то ведь у господ не переводятся! И во что это обходится им! Ну, да и то сказать — куда ж им деньги-то девать?
— Да, мудрено распределено все на свете! — сказал Оле. — Все мы дети одного Отца — Господа, говорит священник, откуда же такая разница?
— Пошла она с грехопадения! — говорила Кирстина.
Об этом же зашел у них разговор и вечером, когда Сидень лежал и читал свои сказки. От нужды и тяжелого труда огрубели не только руки, но и сердце, и мысли бедняков; они не могли переварить своей бедности, не могли взять в толк ее причин и, говоря о том, раздражались все больше и больше.
— Одни живут в довольстве и в счастье, другие век свой должны мыкать горе! И с какой стати нам платиться за непослушание и любопытство наших прародителей! Мы бы на их месте ничего такого не сделали!
— Сделали бы, — сказал вдруг Сидень. — Вот тут, в книжке, все сказано!
— Что там сказано? — спросили родители.
И Ханс прочел им старую сказку о дровосеке и его жене. Они тоже бранили Адама и Еву за их любопытство, ставшее виною людского несчастья, а в это время мимо как раз проходил король той страны. «Идите за мною! — сказал он. — Вы будете жить не хуже меня; на стол вам будут подавать по семи блюд, да еще одно сверх того, но на него вы можете только смотреть. Стоит же вам дотронуться до этой закрытой миски — конец вашему сладкому житью!» «Что бы такое было в этой миске?» — спросила жена. «Это нас не касается!» — ответил муж. «Да я и не любопытствую! — продолжала жена. — Мне только хотелось бы знать, почему нам нельзя приподнять крышку? Уж наверно там что-нибудь отменно вкусное!» — «Только бы не какая-нибудь хитрая механика! — сказал муж. — Вдруг как выстрелит да всполошит весь дом!» — «Ой-ой!» — сказала жена и не посмела дотронуться до миски. Но ночью ей приснилось, что крышка приподнялась сама собой и из миски запахло чудеснейшим пуншем, какой подают только на свадьбах да на похоронах. Еще в миске лежала серебряная монетка с надписью: «Напьетесь этого пунша и сделаетесь такими богачами, что все остальные люди будут перед вами нищими!» Тут она проснулась и рассказала мужу свой сон. «Ты слишком много думаешь об этом!» — сказал он. «А что, если чуть-чуть приподнять крышку?» — сказала жена. «Только чуть-чуть, смотри!» — сказал муж. Жена приподняла крышку — чуть-чуть… Из миски выскочили два юрких мышонка и шмыгнули в щелочку. «Спокойной ночи! — сказал король. — Можете теперь отправляться восвояси! Да не браните больше Адама и Еву — вы сами такие же любопытные и неблагодарные!»
— Как эта история могла попасть в книгу? — спросил Оле. — Ведь она точно про нас написана! Да, тут есть над чем призадуматься!
На другой день они опять пошли на работу, и за день-то их и солнцем пожгло, и дождиком до костей промочило. Опять накипело у них на душе, опять принялись они пережевывать невеселые думы. Отужинали они засветло, и Оле сказал Хансу:
— Ну-ка, прочти нам опять ту историю о дровосеке!
— Да тут много других хороших! — сказал Ханс. — Вы их еще не знаете!
— И не надо! — ответил отец. — Я хочу слышать ту, которую знаю!
И муж с женою опять прослушали ту же сказку. И не раз еще возвращались они к ней по вечерам.
— Не все-то она мне, однако, распутывает! — сказал раз Оле. — Поди ж ты вот, и с людьми бывает, что с молоком, когда оно скисает: выходят и дорогой сыр, и жидкая сыворотка! Иные так уж и родятся на счастье да на радость, никакого горя, никакой нужды весь век не знают!
Сидень лежал и слушал. Он был слаб ногами, но не умом и вот взял да в ответ на это и прочел родителям из своей книжки сказку о человеке, который сроду не знавал ни горя, ни нужды. Да, где только было искать такого человека? А найти его надо было: король лежал при смерти, и спасти его могла только рубашка с человека, который бы по правде мог сказать, что сроду не знавал ни горя, ни нужды. Разослали гонцов во все концы света, по всем замкам и усадьбам, ко всем зажиточным и довольным жизнью людям, но стоило хорошенько порасспросить их, и оказывалось, что все они испытывали и нужду и горе. «А вот я — нет!» — заявил один свинопас; он сидел у канавы и весело распевал песенку. «Я счастливейший человек на свете!» — «Так давай сюда твою рубашку! — сказали посланные. — Тебе дадут за нее полкоролевства!» Но у него не было рубашки. А он все-таки считал себя счастливцем!
— Вот так франт! — вскричал Оле, и оба — и он и жена — принялись смеяться, как не смеялись уже много лет.
А мимо их жилища проходил школьный учитель.
— Ишь какое у вас сегодня веселье! — сказал он. — Вот новость-то! В лотерею выиграли, что ли?
— Нет, не то! — сказал Оле. — Это вот Ханс прочел нам сказку о человеке, сроду не знавшем ни нужды, ни горя, а оказалось, что у молодца и рубашки-то на теле не было! Поневоле размякнешь душой, как послушаешь такую историю, да еще прямо из книжки! Правда, знать, у всякого свой крест, никто не избавлен от этого! Все-таки утешение!
— Откуда у вас эта книга? — спросил учитель.
— А ее прошлый год подарили Хансу на елке! Господа подарили. Они знают, что он охотник читать, да и сидень вдобавок! Мы-то было жалели тогда, что они не подарили ему лучше на пару рубах! Но книжка-то оказалась дельною: она словно отвечает тебе на все твои мысли!
Учитель взял книжку и раскрыл ее.
— Ну-ка, пусть он прочтет нам эту историю еще разок! — попросил Оле. — Я не запомнил ее как следует. А потом пусть прочтет и другую — о дровосеке!
Этих двух сказок вполне хватало Оле; они как будто освещали солнышком все жилье и разгоняли тяжелые, мрачные думы, одолевавшие бедняков. А сам-то Ханс успел прочесть и перечесть всю книжку не раз; сказки уносили его в недоступный ему мир, — ноги ведь не носили бедняжку.
Школьный учитель присел у постели и побеседовал с мальчиком. Беседа эта обоим доставила большое удовольствие, и с того дня учитель часто стал заходить к Хансу, когда родители были на работе. Для мальчика же каждое посещение учителя было настоящим праздником. Как внимательно он слушал рассказы старика о том, что Солнце почти в полмиллиона раз больше Земли и находится так далеко от нее, что пущенное с Солнца пушечное ядро долетело бы до Земли только через двадцать пять лет, тогда как луч света достигает до нее всего в восемь минут.
Все это известно в наше время каждому прилежному школьнику, но для Ханса все это было новостью куда более чудесною, нежели все сказки в его книжке.
Раза два в году школьного учителя приглашали отобедать в замке, и вот однажды он воспользовался случаем — рассказал господам, какое значение приобрела для бедняков та книжка, которую они подарили мальчику, какое благодетельное, отрезвляющее влияние имели на бедняков какие-нибудь две сказки! Хилый, но умный мальчик вливал своим чтением мир и отраду в сердца родителей и заставлял работать их мысли.
Когда учитель стал прощаться, госпожа вручила ему пару серебряных далеров для маленького Ханса.
— Пусть их возьмут отец с матерью! — сказал Ханс, когда учитель принес ему деньги.
А те сказали:
— Сидень-то наш тоже, оказывается, приносит нам радость и пользу!
Два дня спустя, днем, когда родители Ханса были на работе, перед жилищем их остановилась господская карета. Это пожаловала навестить Сидня сама добрая госпожа; она была так рада, что ее рождественский подарок доставил столько утехи и удовольствия и родителям и мальчику! На этот раз она привезла ему белого хлеба, фруктов, бутылку сладкого сока и — что всего больше обрадовало бедняжку — вызолоченную клетку с маленькою черненькою птичкой. Как она мило насвистывала! Клетку с птичкой поставили на старый комод, неподалеку от постели мальчика, чтобы он постоянно мог любоваться на птичку. Пение же ее слышно было даже на улице.
Оле и Кирстина вернулись домой уже после отъезда госпожи. Они хоть и видели, как рад был птичке мальчик, все-таки отнеслись к подарку как к лишней обузе в доме.
— Много они рассуждают, эти баре! — сказали они. — Вот у нас теперь еще новая забота — ходить за птицей! Сам-то Сидень ведь не может! Ну и кончится тем, что кошка съест ее.
Прошла неделя, прошла другая; кошка за это время много раз побывала в горнице, не выказывая поползновения даже испугать птичку, не то что съесть. Но вот случилось удивительное событие. Дело было после обеда, родители и все дети были на работе; дома оставался один Ханс. Он сидел на постели и перечитывал сказку о жене рыбака, все желания которой исполнялись сейчас же. Захотела стать королевой и стала, захотела стать императором — тоже, но когда захотела стать самим Богом — очутилась опять в грязи, откуда только что выбралась.
История эта не имела ни малейшего отношения ни к птице, ни к кошке. Сидень только читал ее, когда произошло замечательное событие, и он навсегда запомнил это обстоятельство.
Клетка помещалась на комоде; кошка стояла на полу и пристально глядела на птицу своими желто-зелеными глазами. Взгляд ее как будто говорил птичке: «Как ты мила! Так бы и съела тебя!»
Ханс прочел это во взгляде кошки и закричал: «Брысь! Вон из комнаты!» А кошка как будто готовилась к прыжку.
Ханс не мог достать до нее, и под руками у него не было ничего, кроме драгоценнейшего его сокровища — книжки со сказками. Но он все-таки бросил ею в кошку; корочки переплета оторвались и полетели в одну сторону, а книжка в другую. Кошка же только слегка отодвинулась и посмотрела на Ханса, словно говоря: «И не суйся лучше, милый мой! Я-то могу и бегать и прыгать, а ты вот нет!»
Ханс следил за каждым движением кошки и весь трепетал от волнения. Птичка тоже заметалась в клетке. Позвать было некого, и кошка точно знала это. Вот она опять стала готовиться к прыжку. Ханс принялся махать на нее своим одеялом — руками-то он мог действовать, — но кошка не обращала на одеяло никакого внимания. Наконец Ханс даже запустил в нее одеялом, но без всякой пользы: кошка вскочила на стул, а потом на подоконник, откуда было ближе добраться до птички.
Вся кровь прихлынула к сердцу Ханса, но он о том и не думал, он думал только о кошке и птичке. Что же, однако, мог он сделать? Как ему сойти с постели? Он не мог даже встать на ноги, не то что ходить!.. Сердце мальчика как будто перевернулось в груди, когда он увидел, что кошка вдруг прыгнула с окна прямо на комод и опрокинула клетку набок. Птичка отчаянно забилась. Ханс вскрикнул, по телу его пробежал судорожный трепет, и он не помня себя спрыгнул с постели, кинулся к комоду, скинул на пол кошку, крепко схватил клетку с перепуганной птичкой и выбежал на улицу. Тут у него брызнули из глаз слезы, и он громко возликовал: «Я могу ходить! Я могу ходить!»
Он вдруг выздоровел; это иногда случается, случилось и с ним.
Учитель жил рядом, Ханс и кинулся к нему как был — босиком, в одной рубашонке да курточке, с клеткой в руках.
— Я могу ходить! — кричал он. — Господи боже мой! — И он зарыдал от радости.
Да, вот была в тот день радость в доме Оле и Кирстины!
— Счастливее этого дня нам уж не дождаться! — сказали они оба.
Ханса позвали к господам; много лет уже не ходил он по этой дороге, и теперь ему казалось, что и деревья-то все, и кусты, которые он так хорошо знал, кивали ему ветвями и говорили: «Здорово, Ханс! Добро пожаловать!» Солнышко так и играло у него на лице и в сердце!
Добрые молодые господа усадили Ханса и так радовались его выздоровлению, словно он был им родной. Особенно радовалась сама госпожа: это она ведь подарила ему и книжку со сказками, и птичку. Птичка, правда, околела от испуга, но все-таки была виновницей выздоровления Ханса, а книжка тоже сослужила немалую службу: развлекала и утешала и мальчика, и его родителей. Он и не хотел расставаться с нею никогда, хотел беречь и постоянно перечитывать ее, до какой бы глубокой старости ни дожил! Теперь он уже мог быть в помощь своим родителям и собирался научиться какому-нибудь ремеслу — лучше всего переплетному: тогда ему можно будет читать все новые книги!
Но после обеда госпожа призвала к себе родителей Ханса; она уже поговорила о мальчике с мужем. Ханс был мальчик прилежный, набожный и способный к учению, ну и Господь не оставит его!
В этот вечер родители Ханса вернулись домой как нельзя более довольные, особенно Кирстина, но через неделю она заливалась горькими слезами, снаряжая своего Ханса в путь. Правда, его одели в хорошее платье, и сам он был мальчик хороший, но теперь его приходилось отправить за море, далеко-далеко! Он поступит в гимназию, и пройдут долгие годы, прежде чем родители опять свидятся с ним!
Книжку со сказками ему не дали с собою: родители хотели сохранить ее на память. И отец частенько перечитывал все те же две сказки — их-то он знал!
И вот от Ханса стали приходить письма, одно другого радостнее. Он жил у хороших людей, в хорошей обстановке, а лучше всего было то, что он мог посещать школу! Многому мог он там научиться! Теперь у него было только одно желание: дожить до ста лет и когда-нибудь сделаться школьным учителем!
— Дожить бы и нам до этого! — толковали родители, пожимая друг другу руки, словно шли к причастию.
— Да, вот что случилось с Хансом! — говорил Оле. — Господь, значит, печется и о детях бедняков! На нашем-то Сидне это как раз и сказалось. А право, все-таки это смахивает на сказку! Так вот и кажется, что Сидень только прочел нам обо всем этом из своей книжки со сказками!
1872
Тетушка Зубная боль
Откуда мы взяли эту историю? Хочешь знать?
Из бочки мелочного торговца, что битком набита старою бумагой.
Немало хороших и редких книг попадает в бочки мелочных торговцев, не как материал для чтения, а как предмет первой необходимости: надо же во что-нибудь завертывать крахмал, кофе, селедки, масло и сыр! Годятся для этого и рукописи. И вот в бочку к лавочнику часто попадает то, чему бы там быть вовсе не следовало. Я знаком с подручным из одной бакалейной лавки; он, собственно, сын мелочного торговца из подвала, но сумел подняться оттуда в магазин первого этажа. Молодой человек очень начитан: у него ведь под рукой целая бочка всякого чтения, и печатного и рукописного. И вот мало-помалу у него составилось преинтересное собрание. В собрание это входят, между прочим, кое-какие важные документы из корзинки для ненужных бумаг чересчур занятого или рассеянного чиновника, и откровенные записочки от приятельниц к приятельницам, содержащие такие скандальные сообщения, о которых, собственно говоря, нельзя бы и заикаться. Боже сохрани! А уж передавать их дальше — и подавно! Собрание моего знакомого — настоящая спасательная станция для многих литературных произведений, и поле его деятельности тем обширнее, что в его распоряжении бочки из двух лавок — хозяйской и отцовской. Много поэтому удалось ему спасти и книг, и отдельных страниц, которые стоило перечесть и два раза.
Он и показал мне однажды свое собрание интересных печатных и рукописных произведений, извлеченных главным образом из бочки мелочного торговца. Между прочим я обратил внимание на несколько страниц, вырванных из большой тетради: необыкновенно красивый и четкий почерк сразу бросился мне в глаза.
— Это писал студент! — сказал молодой человек. — Он жил вон в том доме напротив и умер месяц тому назад. Он, как видно из этих страниц, страшно мучился зубами. Описано довольно забавно! Тут осталось не много, а была целая тетрадь; родители мои дали за нее квартирной хозяйке студента полфунта зеленого мыла; но вот все, что мне удалось спасти.
Я попросил его дать мне прочесть эти страницы и теперь привожу их здесь. Заглавие гласило:
«Тетушка Зубная боль
В детстве тетушка страшно пичкала меня сластями; однако зубы мои выдержали, не испортились. Теперь я стал постарше, сделался студентом, но она все еще продолжает угощать меня сладким — уверяет, что я поэт.
Во мне, правда, есть кое-какие поэтические задатки, но я еще не настоящий поэт. Часто, когда я брожу по улицам, мне кажется, что я в огромной библиотеке; дома представляются мне этажерками, а каждый этаж — книжною полкой. На них стоят и обыкновенные истории, и хорошие старинные комедии, и научные сочинения по всем отраслям, и всякая литературная гниль, и хорошие произведения — словом, я могу тут фантазировать и философствовать вволю!
Да, во мне есть поэтическая жилка, но я еще не настоящий поэт. Такая жилка есть, пожалуй, и во многих людях, а они все-таки не носят бляхи или ошейника с надписью «поэт».
И им, как и мне, дана от Бога благодатная способность, поэтический дар, вполне достаточный для собственного обихода, но чересчур маленький, чтобы делиться им с другими людьми. Дар этот озаряет сердце и ум, как солнечный луч, наполняет их ароматом цветов, убаюкивает дивными, мелодичными звуками, которые кажутся такими родными, знакомыми, где же слышал их впервые — вспомнить не можешь.
На днях вечером я сидел в своей каморке, изнывая от желания почитать, но у меня не было ни книги, ни даже единого печатного листка, и вдруг на стол ко мне упал листок — свежий, зеленый листок липы. Его занесло ко мне в окно ветерком.
Я стал рассматривать бесчисленные разветвления жилок. По листку ползала маленькая букашка, словно задавшаяся целью обстоятельно изучить его, и я невольно задумался о человеческой мудрости. Ведь и мы все ползаем по маленькому листку, знаем один лишь этот листок и все-таки сплеча беремся читать лекцию о всем великом дереве — и о корне его, и о стволе, и о вершине; мы толкуем и о Боге, и о человечестве, и о бессмертии, а знаем-то всего-навсего один листок!
Тут пришла ко мне в гости тетушка Милле. Я показал ей листок с букашкой и передал, что мне пришло по этому поводу в голову. Глаза у тетушки загорелись.
— Да ты поэт! — вскричала она. — Пожалуй, величайший из современных поэтов! Дожить бы мне только до твоей славы, и я бы охотно умерла! Ты всегда, с самых похорон пивовара Расмусена, поражал меня своею удивительною фантазией! — С этими словами тетушка расцеловала меня.
Кто же такая была тетушка Милле и кто такой пивовар Расмусен?
Тетушкою мы, дети, звали тетку нашей матери, другого имени подобрать ей мы не умели.
Она страшно пичкала нас вареньем и сахаром, хотя все это могло испортить наши зубы, но она питала к милым деткам такую слабость, что считала просто жестоким отказывать им в сладостях, которые они так любят! Зато и мы очень любили тетушку.
Она была старою девой, и с тех самых пор, как я ее помню, все одних лет! Она как будто застыла в одном возрасте.
В молодости тетушка сильно страдала зубами и так часто рассказывала об этом, что остроумный друг ее, пивовар Расмусен, прозвал ее «тетушкой Зубною болью».
В последние годы он уже оставил свое занятие и жил доходами с капитала. Он был постарше тетушки и часто навещал ее. Вот у него так и совсем не было зубов, а кое-где торчали только черные корешки. Дело в том, рассказывал он нам, детям, что мальчиком он ел чересчур много сладкого, и вот что из этого вышло!
А тетушка так, должно быть, совсем не ела в детстве ничего сладкого — зубы у нее были белые-пребелые!
— Зато она и бережет-то их как! — говорил пивовар. — Даже не спит с ними ночью!
Мы, дети, почуяли в этих словах какой-то злой намек, но тетя уверила нас, что это он сказал только так.
Однажды за завтраком она рассказала, что ей приснился дурной сон, будто бы у нее выпал зуб!
— И это означает, — прибавила она, — что я лишусь истинного друга или подруги!
— Ну а если это был фальшивый зуб, — усмехнулся пивовар, — то, значит, вы лишитесь только фальшивого друга!
— Вы невежливый старый господин! — сердито проговорила тетушка, такою сердитою я не видывал ее никогда, ни прежде, ни после.
По уходе пивовара она, впрочем, сказала нам, что старый друг ее хотел только пошутить, что он благороднейший человек на свете и, когда умрет, станет Божьим ангелочком на небе!
Я сильно задумался над этим превращением, спрашивая себя, узнаю ли я пивовара в новом виде?
Когда и тетя и он были еще молоды, он сватался за нее, но она слишком долго раздумывала, ну и засела в девках, хотя и осталась ему верным другом.
И вот пивовар Расмусен умер.
Его везли на самой дорогой погребальной колеснице, за нею тянулся длинный хвост провожатых, между ними были даже господа в орденах и мундирах!
Тетушка, вся в трауре, смотрела на процессию из окна, собрав около себя всех нас, ребят, кроме младшего братца, которого за неделю перед тем принес нам аист.
Колесница проехала, скрылись из виду и все провожавшие ее, улица опустела, и тетушка хотела отойти от окна, но я не хотел — я ждал ангелочка: пивовар Расмусен превратился ведь теперь в ангелочка с крылышками и должен был показаться нам!
— Тетя! — сказал я. — Как ты думаешь, ангелочек Расмусен появится сейчас или, может быть, его принесет аист, когда опять вздумает прилететь к нам с маленьким братцем?
Тетушка была просто поражена моею богатою фантазией и сказала: «Из этого мальчика выйдет великий поэт!» И она повторяла это все время, пока я ходил в школу, повторяла, когда я уже конфирмовался, и даже теперь, когда я стал студентом.
Да, тетушка принимала и продолжает принимать живейшее участие и в моем поэтическом, и в зубном недуге. Я страдаю по временам припадками и того и другого.
— Только выливай на бумагу все твои мысли! — говорила она. — И бросай их в ящик стола! Так делал Жан Поль и сделался великим поэтом, хотя я и недолюбливаю его! Он как-то не захватывает! А ты должен захватывать! И будешь!
Всю ночь после этого разговора я провел в муках, сгорая желанием стать тем великим поэтом, которого видела и угадала во мне тетушка. Да, я мучился припадком поэтического недуга! Но есть еще худший недуг: зубная боль! Та могла доконать, уничтожить меня вконец, превратить в какого-то извивающегося червя, обложенного припарками и шпанскими мушками!
— Мне эта боль знакома! — говорила тетушка, сострадательно улыбаясь, а зубы ее при этом так и сверкали белизною.
Но теперь наступает новая глава как в описании моей жизни, так и в описании жизни тетушки.
Я перебрался на новую квартиру, прожил в ней уже с месяц и вот как описывал свое жилище в разговоре с тетушкою.
— Живу я в «тихом семействе»; хозяева не обращают на меня внимания — даже если я звоню три раза подряд. В доме нашем постоянный крик, шум, гам и сквозняки. Комната моя приходится как раз над воротами, и стоит проехать под ними телеге — все картины так и заходят по стенам; ворота захлопываются, и весь дом содрогается, словно от землетрясения. Если я лежу в постели, сотрясение отдается у меня во всем теле, но это, говорят, укрепляет нервы. В сильный ветер, а у нас тут вечно сильный ветер, железные болты ставен раскачиваются и бьют о стену, а колокольчик на соседнем дворе звонит без умолку.
Соседи мои по дому возвращаются домой не все в один час, а так, понемножку, один за другим, кто поздним вечером, кто даже ночью. Верхний жилец, что играет на тромбоне, целый день ходит по урокам, возвращается домой позже всех и ни за что не уляжется, прежде чем не совершит маленькую ночную прогулку взад и вперед по комнате; тяжелые шаги его так и раздаются у меня в ушах, словно сапожищи у него подкованы железом.
В доме нет двойных рам, зато в моей комнате есть окно с выбитым стеклом. Хозяйка залепила его бумагою, но ветер все-таки пробирается сквозь скважину и гудит, словно шмель. Это колыбельная песня. Но едва я наконец усну под нее, меня живо разбудит петушиное «кукареку». Это петухи и куры мелочного торговца возвещают скорое наступление утра. Маленькие пони, которые помещаются в чуланчике под лестницею — для них не имеется особого стойла, — лягаются ради моциона и стучат копытами о двери.
Занимается заря; привратник, ночующий со всею семьей на чердаке, грузно спускается по лестнице; деревянные башмаки его стучат, ворота скрипят и хлопают, дом ходит ходуном. Когда же и это все кончено, над головою моею начинаются гимнастические упражнения верхнего жильца. Он берет в обе руки по тяжелой гире, но сдержать их не в силах, и они поминутно падают на пол. В это же время подымается на ноги и вся детвора в доме и с шумом и криком спешит в школу. Я подхожу к окну подышать свежим воздухом — свежий воздух так подкрепляет! Но рассчитывать на него я могу лишь в том случае, если девица, живущая в заднем флигеле, не чистит перчаток бензином, а она этим только и живет! И все-таки это очень хороший дом, и живу я в очень тихом семействе!
Вот как я описал тетушке мое житье-бытье. Описание это вышло в устной передаче еще живее; устное слово всегда ведь свежее, жизненнее написанного!
— Ты положительно поэт! — вскричала тетушка. — Только изложи все на бумаге, и ты тот же Диккенс! А по мне, так и еще интереснее! Ты просто рисуешь словами! Слушая тебя, так вот все и видишь перед собой, сама переживаешь все! Брр! Даже дрожь пробирает! Продолжай же творить! Но вводи в свои описания и живых лиц, людей хороших, милых людей, лучше же всего — несчастных!
Вот я и описал здесь мой дом, каков он есть, со всеми его прелестями, но действующих лиц пока никаких, кроме себя самого, не вывел. Они явятся позже!
Дело было зимою, поздно вечером, по окончании спектакля в театре. Погода стояла ужасная — такая вьюга, что с трудом можно было пробираться по улице.
Тетушка отправилась в театр и взяла меня с собой, — я должен был потом проводить ее домой. Но тут и одному-то едва-едва можно было двигаться, а не то что с дамой! Все извозчики были разобраны; тетушка жила далеко от театра, а я, напротив, очень близко; если бы не это, нам с ней пришлось бы засесть в первой сторожевой будке!
Мы вязли в сугробах, нас заносило снегом; я поддерживал, подымал, подталкивал тетушку, и мы упали всего два раза, да и то на мягкую подстилку.
Наконец мы добрались до ворот моего дома и стряхнули с себя хлопья снега, на лестнице отряхнулись опять и все-таки, войдя в самую квартиру, засыпали снегом весь пол в передней.
Затем мы поснимали с себя и верхнее и нижнее платье — все, что только можно было снять. Хозяйка моя одолжила тетушке сухие чулки и чепчик — самое необходимое, по словам доброй женщины, — и затем совершенно резонно объявила, что тетушке в такую погоду нечего и думать добраться до дому, так пусть переночует в гостиной, где ей устроят постель на диване возле запертой на ключ двери в мою спальню.
Так все и сделали.
В печке у меня развели огонь, на столе появился чайник, в комнатке стало тепло, уютно, хоть и не так, как у тетушки. У нее зимою и двери и окна плотно завешаны толстыми гардинами, полы устланы двойными коврами, под которыми положен еще тройной слой толстой бумаги, — сидишь словно в закупоренной бутылке, наполненной теплым воздухом! Но и у меня, как сказано, стало очень уютно. За окном выл ветер.
Тетушка говорила без умолку; на сцену выступили старые воспоминания: юные годы, пивовар Расмусен и прочее. Тетушка припомнила даже, как у меня прорезался первый зубок и какая была по этому поводу радость в семье.
Да, первый зубок! Зуб невинности, блестящий, как молочная капелька, молочный зуб!
Прорезался один, за ним другой, третий, и вот выстраиваются целых два ряда, один сверху, другой снизу, чудеснейших детских зубов! Но это еще только авангард, а не настоящая армия, которая должна будет служить нам всю жизнь. Но вот является и она, а за нею и зубы мудрости, фланговые, прорезывающиеся с такою болью и трудом!
А потом они мало-помалу и выбывают из строя, выбывают все до единого, и даже раньше времени, не отслужив всего срока! Наконец настает день: нет и последнего служивого, и день этот уже не праздник, а день печали. С этого дня ты старик, как бы ни был молод душой!
Не очень-то весело думать и говорить о таких вещах, а мы с тетушкой все-таки заговорили о них, вернулись затем к годам детства и болтали, болтали без конца. Было уже за полночь, когда тетушка наконец удалилась на покой в соседнюю комнату.
— Покойной ночи, милый мой мальчик! — крикнула она мне из двери. — Теперь я засну, словно на своей собственной постели!
И она угомонилась. Но дом наш и погоду никакой угомон не брал! Буря дребезжала оконными стеклами, хлопала длинными железными болтами ставен и звонила на соседнем дворе в колокольчик; верхний жилец вернулся домой и принялся расхаживать перед сном взад и вперед, потом швырнул на пол свои сапожищи и наконец захрапел так, что слышно было через потолок.
Я не мог успокоиться; не успокаивалась и погода; она вела себя непозволительно резво. Ветер выл на свой лад, а зубы мои начали ныть на свой. Это была прелюдия к зубной боли!
Из окна дуло. Лунный свет падал прямо на пол; временами по нему пробегали какие-то тени, словно облачка, гонимые бурею. Тени скользили и перебегали, но наконец одна из них приняла определенные очертания; я смотрел на ее движения и чувствовал, что меня пробирает мороз.
На полу сидело видение — худая длинная фигура, вроде тех, что рисуют маленькие дети грифелем на аспидной доске: длинная тонкая черта изображает тело, две по бокам — руки, две внизу — ноги и многоугольник наверху — голову.
Скоро видение приняло еще более ясные очертания; обрисовалось одеяние, очень тонкое, туманное, но все же ясно указывающее на особу женского пола.
Я услышал жужжание. Призрак ли то гудел или ветер жужжал, как шмель, застрявший в оконной скважине?
Нет, это гудела она! Это была сама госпожа Зубная боль, ее окаянное величество, исчадие самого ада! Да сохранит и помилует от нее Бог всякого!
— Тут славно! — гудела она. — Славное местечко, болотистая почва! Тут водились комары; у них яд в жалах, и я тоже достала себе жало, надо только отточить его о человеческие зубы! Ишь как они блестят вон у того, что растянулся на кровати! Они устояли и против сладкого, и против кислого, против горячего и холодного, против орехов и сливовых косточек! Так я ж расшатаю их, развинчу, наполню корни сквозняком! То-то засвистит в них!
Ужасные речи, ужасная гостья!
— А, так ты поэт! — продолжала она. — Ладно, я научу тебя всем размерам мук! Я примусь за тебя, прижгу тебя каленым железом, продерну веревки во все твои нервы!
В челюсть мне как будто вонзили раскаленное шило; я скорчился от боли, начал извиваться, как червь.
— Чудесный материал! — продолжала она. — Настоящий орган для игры! И задам же я сейчас концерт! Загремят и барабаны, и трубы, и флейты, а в зубе мудрости — тромбон! Великому поэту великая и музыка!
И вот она начала играть! Вид у нее был ужасный, нужды нет, что я видел одну ее руку, эту туманную, холодную как лед руку с длинными, тонкими, шилообразными пальцами. Каждый был орудием пытки: большой и указательный образовывали клещи, средний был острым шилом, безымянный — буравом и мизинец — спринцовкой с комариным ядом.
— Я научу тебя всем размерам! — опять начала она. — Великому поэту — великая и зубная боль, а маленькому поэту — маленькая!
— Так пусть я буду маленьким! — взмолился я. — Пусть совсем не буду поэтом! Да я и не поэт! На меня только находят временами припадки стихотворного недуга, как находят и припадки зубного! Уйди же! Уйди!
— Так ты признаешь, что я могущественнее поэзии, философии, математики и всей этой музыки? — спросила она. — Могущественнее всех человеческих чувств и ощущений, изваянных из мрамора и написанных красками? Я ведь и старше их всех! Я родилась у самых ворот рая, где дул холодный ветер и росли от сырости грибы. Я заставила Еву одеваться в холодную погоду, да и Адама тоже! Да уж поверь, что первая зубная боль имела силу!
— Верю! — сказал я. — Верю всему! Уйди же, уйди!
— А ты откажешься от желания стать поэтом, писать стихи — на бумаге, грифельной доске, на чем бы то ни было? Тогда я оставлю тебя! Но я вернусь, как только ты опять возьмешься за стихи!
— Клянусь, оставлю все! — сказал я. — Только бы мне никогда больше не видеть, не чувствовать тебя!
— Видеть-то ты меня будешь, только в более приятном и дорогом для тебя образе — в образе тетушки Милле, и я буду говорить тебе: «Сочиняй, мой милый мальчик! Ты великий поэт; пожалуй, величайший из наших поэтов!» Но если ты поверишь мне и возьмешься за кропание стихов, я положу твои стихи на музыку и разыграю ее на твоих зубах! Так-то, милый мальчик! Помни же обо мне, беседуя с тетушкою Милле!
Тут она исчезла.
На прощание я получил в челюсть еще один укол раскаленным шилом. Но вот боль начала утихать… Я как будто скользил по зеркальной глади озера, вокруг меня цвели белые кувшинки с широкими зелеными листьями… Они колыхались, погружались подо мною, увядали, распадались в прах, и я погружался вместе с ними, погружался в какую-то тихую бездну… Покой, тишина!.. «Умереть, растаять, как снежинка, испариться, превратиться в облако и растаять, как облако!» — звучало вокруг меня в воде.
Сквозь прозрачную воду я видел сияние великих имен, надписи на развевающихся победных знаменах, патенты на бессмертие, начертанные на крыльях мухи-подёнки.
Я погрузился в глубокий сон, без сновидений, и не слышал больше ни воя ветра, ни хлопанья ворот, ни звона колокольчика, ни гимнастики верхнего жильца.
Блаженство!
Вдруг налетел такой порыв ветра, что запертая дверь в комнату, где спала тетушка, распахнулась. Тетушка вскочила, надела башмаки, накинула платье и вошла ко мне. Но я спал, рассказывала она мне потом, сном праведника, и она не решилась разбудить меня. Я проснулся сам; в первую минуту я ничего не помнил, не помнил даже, что тетушка ночевала тут, в доме, но потом припомнил все, припомнил и ужасную ночную гостью. Сон и действительность слились в одно.
— А ты не писал чего-нибудь вечером, после того как мы попрощались? — спросила тетушка. — Ах, если бы ты писал! Ты ведь у меня поэт и будешь поэтом!
Мне показалось при этом, что она лукаво-прелукаво улыбнулась, и я уж не знал — любящая ли это тетушка Милле предо мною, или ужасное ночное видение, взявшее с меня слово никогда не писать стихов?
— Так ты не писал стихов, милый мой мальчик?
— Нет, нет! — вскричал я. — А ты… ты тетушка Милле?
— А то кто же? — сказала она. И впрямь это была тетушка Милле. Она поцеловала меня, взяла извозчика и уехала домой.
Я, однако, решился написать то, что тут написано: это ведь не стихи, да и напечатано никогда не будет!..»
На этом рукопись обрывалась. Молодой друг мой, будущий приказчик бакалейного магазина, так и не мог добыть остальной части тетрадки; она пошла гулять по белу свету в виде обертки для селедок, масла и зеленого мыла — выполнила свое назначение!
Пивовар умер, тетушка умерла, сам студент умер, а искорки его таланта угодили в бочку. Вот каков был конец истории — истории о тетушке Зубной боли!
1872
Блоха и профессор
Жил-был воздухоплаватель. Ему не повезло, шар его лопнул, и сам он упал и разбился. Сына же своего он за несколько минут перед тем спустил на парашюте, и это было счастьем для мальчика — он достиг земли целым и невредимым. В нем были все задатки, чтобы сделаться таким же воздухоплавателем, как отец, но у него не было ни шара, ни средств на приобретение его.
Жить, однако, чем-нибудь да надо было, и он занялся фокусничеством и чревовещанием. Он был молод, красив собою, и когда возмужал да отпустил себе усы и стал ходить в хороших платьях, то мог сойти хоть за природного графа. Дамам он очень нравился, а одна девица так прямо влюбилась в него за его красоту и ловкость и решилась разделить его скитальческую жизнь по чужим странам. Там он присвоил себе титул профессора — меньшим уж он не мог довольствоваться.
Заветной мечтой его было приобрести себе воздушный шар и подниматься на нем вместе с молодой женой, да вот беда — денег не было.
— Ну, когда-нибудь да они придут к нам! — говорил он.
— Если только захотят! — отвечала жена.
— Что ж, люди мы ведь еще молодые, а я уже профессор! И крошки ведь тот же хлеб!
Жена всячески помогала мужу, сидела у дверей и продавала билеты на представления, а холодное это было удовольствие зимою! Помогала она ему также и в одном фокусе. Он прятал ее в ящик стола, в большой ящик, а она оттуда перебиралась в задний ящик, и в переднем ее уже не оказывалось. Выходил как будто обман глаз.
Но однажды вечером, когда он выдвинул ящик, оказалось, что жена исчезла взаправду! Ее не было ни в переднем ящике, ни в заднем, не было во всем доме — исчезла без следа! Это уж был ее фокус! Она так и не вернулась к нему больше: жене наскучила эта жизнь, а муж стал так скучать по жене, что утратил свой веселый нрав, не мог больше шутить и паясничать, и публика перестала ходить на его представления. Заработки стали плохие, платье износилось; под конец из всего имущества осталась у профессора одна большая блоха — память о жене; немудрено что он души не чаял в этой блохе! Он выдрессировал ее и обучил разным штукам: делать на караул ружьем и стрелять из пушки — конечно, из маленькой.
Профессор гордился своей блохой, а она гордилась собой: она ведь обучилась кое-чему, в ней текла человечья кровь, и, кроме того, она побывала в разных городах, показывала свои фокусы перед принцами и принцессами и удостаивалась их высокого одобрения. Об этом говорилось и в газетах, и в афишах. Блоха сознавала себя знаменитостью, знала, что в состоянии прокормить не только своего профессора, но хоть целую семью.
Она была горда, знаменита, но — увы! — путешествуя со своим профессором по железным дорогам, всегда занимала место в четвертом классе! Что ж, и в четвертом едешь ведь не тише, чем в первом! Блоха и профессор вступили друг с другом в крепкий, хотя и молчаливый союз, дали друг другу молчаливый обет никогда не разлучаться, никогда не жениться. Блоха решила остаться в девицах, профессор — вдовцом. Одно стоило другого.
— Туда, где произвел наибольший фурор, нельзя заглядывать второй раз! — говаривал профессор; он знал людей, а это ведь тоже кое-что значит.
Но вот, наконец, он побывал во всех странах, кроме страны дикарей, и решил отправиться туда. Правда, он знал, что дикари поедают христиан, но сам он был ненастоящий христианин, а блоха ненастоящий человек, так он и порешил, что они могут отважиться на такое путешествие и даже заработать там хорошие денежки.
Часть пути они сделали на пароходе, часть на парусном судне; блоха проделывала свои штуки, и таким образом дорога окупилась. Наконец, они прибыли в страну дикарей.
Страной правила маленькая принцесса; ей было всего восемь лет, но она уже правила. Принцесса просто-напросто отняла власть у отца и матери — она была страсть какая своевольная, да к тому же на диво миленькая и непослушная.
Как только блоха показала свои штуки: сделала ружьем на караул и выстрелила из пушки, принцесса влюбилась в нее и воскликнула:
— Она или никто! Я выйду за нее замуж!
Принцесса совсем одичала от любви, а и без того-то уж была дикая.
— Милое, дорогое дитятко! Умница ты наша! — заговорил ее отец. — Да если бы можно было сначала сделать из блохи человека!
— Не твое дело, старый! — отрезала принцесса, и это было с ее стороны не очень-то мило — она ведь говорила с отцом. Но уж такая она была дикая!
Она посадила блоху себе на руку и сказала ей:
— Теперь ты человек и царствуешь вместе со мною! Но ты должна делать, что я хочу, иначе я убью тебя и съем профессора!
Профессору отвели большой зал. Стены были из сахарного тростника — знай лижи себе вволю, но он не был лакомкой. Вместо же постели ему дали висячую койку, и он покачивался в ней, как в корзине воздушного шара, о котором не переставал мечтать.
Блоха осталась у принцессы, сидела на ее маленькой ручке и на шейке: принцесса выдернула у себя из головы волос и велела профессору обвязать его вокруг ножки блохи, другой же конец волоса прикрепила к большому куску коралла, красовавшемуся у нее в ухе.
То-то настало блаженное времечко для принцессы, да и для блохи тоже — по мнению первой. Но профессор не был доволен: он был путешественник в душе, любил странствовать из города в город и читать в газетах похвалы своему терпению и ловкости, которые помогли ему обучить блоху разным человеческим штукам. Изо дня в день качался он в своей койке, ничего не делая, только ел да пил. Пища ему отпускалась хорошая: свежие птичьи яйца, слоновьи глаза и жареные ляжки жирафа. Людоеды питаются не одним человеческим мясом; оно у них только считается самым изысканным блюдом.
— Особенно хороши детские плечики под крепким соусом! — говорила мать принцессы.
Профессор скучал и рвался вон из страны дикарей, но не мог же он оставить здесь свою блоху: она была его славой и кормилицей. Да как же заполучить ее? Задача не легкая!
Он напряг все свои мыслительные способности и наконец воскликнул: «Нашел!»
— Принцессин отец! Разреши мне заняться чем-нибудь! Разреши обучить всех жителей страны делать на караул! В величайших странах мира это служит признаком высшей образованности!
— А чему ты можешь научить меня? — спросил отец принцессы.
— Моему высшему искусству! — сказал профессор. — Искусству палить из пушки так, что вся земля начнет дрожать, а с неба посыплются вкуснейшие жареные птицы! Вот как!
— Давай сюда пушку! — сказал отец принцессы.
Но во всей стране не нашлось ни одной пушки, кроме той, которую привезла с собою блоха, но эта была чересчур мала.
— Я отолью большую! — сказал профессор. — Только дайте мне материалы! Мне нужны тонкая шелковая материя, иголка и нитки, канаты и веревки, а также желудочные капли для воздушных шаров — они раздувают, подымают шары на воздух, они же производят и взрыв в желудке пушки.
Все, что он потребовал, было ему выдано.
Все жители страны сбежались посмотреть на большую пушку. Но профессор позвал их не раньше, чем шар был совсем готов наполниться газом и подняться.
Блоха сидела на руке принцессы и тоже смотрела. Шар наполнили газом, он раздулся, и его еле удерживали — он совсем одичал.
— Мне надо будет подняться на воздух, чтобы пушка остыла! — сказал профессор и уселся в корзину, прикрепленную под шаром. — Но одному мне не справиться! Мне нужен знающий помощник! Кроме же блохи никто не годится!
— Не очень-то я охотно отпускаю ее! — молвила принцесса, но все-таки отдала блоху профессору. Тот посадил ее себе на руку.
— Теперь отпустите веревки и канат! — закричал он народу. — Шар подымается!
И вот шар стал подыматься все выше да выше к облакам и улетел из земли дикарей.
А принцесса, мать ее, отец и весь народ все стояли да ждали. Они ждут и посейчас, а не веришь, поезжай сам в страну дикарей — там каждый ребенок говорит о блохе и профессоре и верит, что они вернутся, когда пушка остынет. Но они и не думают возвращаться: они давно дома, на своей родине, и разъезжают по железным дорогам уже в первом, а не в четвертом классе. Теперь они много зарабатывают — у них свой большой воздушный шар. Никто не спрашивает, как и где они его добыли: они ведь теперь люди со средствами, всеми уважаемые — и блоха, и профессор.
1872