Вместо потолка колыхался войлочно-серый дым, и можно было поднять руку и потрогать его. За спиной в три губных гармошки начали наигрывать сиртаки, я оглянулся, приподнялся на носки: расчищали место, сдвигая столы, и солдаты с кружками в руках выстраивались полукругом, а в кругу, положив друг другу руки на плечи, топтались пятеро низкорослых морячков в беретах с помпончиками, темп нарастал, потом в их круг попал зулус в белом мундире, потом высокий улан… Темп нарастал, все смешалось, и за головами не было видно, что происходит там, а там лихо отплясывали и в помощь губным гармошкам били в ладоши или отбивали такт пивными кружками… темп нарастал, слышался смех, кто-то повалился, передо мной егерь встал коленями на стол, чтобы лучше видеть, и вдруг Тарантул толкнул меня под локоть: пойдем? У него что-то посверкивало в глазах. Да куда мне, сказал я. Жаль, сказал он, а я пойду… Он полез сквозь толпу к кругу, а я, прихватив пару кружек, пошел за ним, чтобы посмотреть на это вблизи. Темп был уже безумный, и Тарантул с ходу ввинтился в хоровод… Там было два хоровода, один внутри другого, и плясали все, надо сказать, каждый свое, но делали это весело и упоенно. Я с удовольствием смотрел на шефа, обнявшего слева чешского пехотинца, а справа – гренадера, музыка неслась, сапоги гремели, летели голоса – и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Не прицельный, не недобрый – но внимательный. Я резко оглянулся.
Справа и чуть позади меня, недалеко, отделенный, может быть, четырьмя-пятью солдатами, стоял и смотрел на меня, приветливо улыбаясь, обер-лейтенант люфтваффе. Он встретил мой взгляд спокойно, чуть прищурился и легонько отсалютовал мне своей кружкой. Мне показалось, что я его где-то видел. Определенно видел… Где? Меня толкнули в бок, я машинально взглянул на толкнувшего, а когда перевел взгляд на летчика – того уже не было. Летчик… я произнес про себя это слово и вспомнил: фотография. Девятый в ряду. Единственный незнакомый.
Меня обдало жаром. Тарантул танцевал и самозабвенно созерцал свои мелькающие ноги. Пятясь и раздвигая народ плечом, я выбрался из толпы зрителей. Сунул на первый попавшийся столик опустевшую кружку и с одной последней в руках вышел на улицу. По глазам, как плетью, ударило светом. Жмурясь и пережидая, когда иссякнет наконец это нестерпимо-розовое сияние, я стоял неподвижно, и кто-то проходил мимо меня, аккуратно огибая внезапную преграду. Потом я открыл глаза. Наверное, сказалась дикая, дичайшая усталость, и четыре кружки очень хорошего пива на давным-давно пустой желудок, и внезапный удар по нервам… Я очень отчетливо, даже слишком отчетливо видел все перед собой: сильно чадящий зеленый штабной автобус, и стайку мальчишек лет четырнадцати на противоположном тротуаре, и сапера, оседлавшего маленький велосипед и виляющего наискось через дорогу… и в то же время меня будто бы отбросило на несколько часов назад, на крышу «Гамбурга», и я с двухсотметровой высоты… не могу сказать, что я понял, но я увидел, охватил одним взглядом все, что происходило, и происходит и будет, наверное, происходить со мной и вокруг меня. Я увидел, как я сам, мертвый, лежу в каком-то закутке в Измайловской Игле, а ребята Гейко гонят в эфир комбинации цифр, и вот одна из них совпадает с той, которая приводит в действие взрыватель, и вмонтированная в меня бомбочка сносит пол-Иглы – это было… и плыву на барже «муромцев» до конца, высаживаюсь на берег – и вот я уже в каком-то туннеле, опрокинутый пулеметной очередью, но гранатомет еще есть силы поднять, я поднимаю и бью под маску накатывающегося танка, белое пламя… и не лечу на прозрачном самолетике в Москву, а бреду куда-то в абвере гема, босиком, по теплой пыли – не в Тифлис ли?.. это все было в одно время и на одной земле, но как бы на разных улицах и так, что пересечься или встретиться с самим собой было невозможно, я это видел – что невозможно, а почему так, меня мало волновало. И так же было впереди, разно и по-своему одинаково, и можно было выбирать – при условии, что ничего не меняешь…
Я оттолкнулся от косяка двери, сделал несколько убывающих шагов и сел на газон.
Ракурс сместился, и картина исчезла.
Интересно, подумал я, неужели нам за все – и ничего не будет?.. Столько всего натворили, и – ничего?
Обидно…
Если Тарантул прав и если то, о чем он говорит, не очередной его трюк и не маразм, то… то – что? Принимать предложение? Клюнуть на фотографии, которые подделать – три часа работы? Ч-черт…
Вот выйдет сейчас обер-лейтенант…
Но обер-лейтенант не выходил. Вообще долго никто не выходил, а потом появился Тарантул. Он, как и я, постоял в дверях, жмурясь, и медленно направился ко мне. Я сидел не шевелясь, он опустился на корточки передо мной и спросил:
– Ну что?
Морда у него была красная, потная. Дышал он часто и только что язык на плечо не вывешивал.
– Копейка найдется? – спросил я.
Не удивившись ничуть, он пошарил по карманам и вытащил гривенник. Я подбросил монетку, поймал, не разжимая руки, поднес к лицу.
– Орел – да, – сказал я.
– Понятно. – Он усмехнулся.
Я бы на его месте не стал усмехаться.
И вдруг что-то случилось. Я не смог открыть ладонь. Пальцы не разгибались. Ниже локтя рука была не моя. Я напрягся, и рука задрожала. Она дрожала все сильнее и сильнее, мерзко тряслась – это было унизительно и страшно. Наконец, сделав какое-то безумное усилие, я отшвырнул монету не глядя. Дрожь унялась, и пальцы снова шевелились как надо, и только студенистая, омерзительная слабость…
– Понятно, – повторил Тарантул. – Что же… считай себя в отпуске. Четыре месяца хватит?
Я покачал головой.
– Отставки… – Голос тоже был не мой: слабый и просящий. – Отставки…
– Отпуск кончится, и поговорим, – сказал Тарантул. – В Гвоздево я тебе, естественно, не предлагаю…
Он смотрел на меня, а я сквозь него, потому что на краткий миг вернулась, всплыла и вновь погрузилась куда-то та картина, что появлялась недавно, – с видами непременного будущего. И я опять ничего не понял, но на этот раз успел сфотографировать ее взглядом и сейчас фиксировал в памяти, чтобы позже, наедине с ней, во всем разобраться. И что-то, наверное, Тарантул понял, потому что моргнул, и дьявольская уверенность в себе и в подчиненности ему прочего мира куда-то исчезла, оставив только след.
– В общем, думай до октября.
Я молчал.
– Знаешь, сколько раз я уходил?
Меня это не интересовало.
– Тебе станет очень скучно…
Скучно? Бог ты мой! Да я бы отдал свою бессмертную душу за то, чтобы мне стало скучно. Что может быть лучше скуки, осени, дождя за стеклом и полного одиночества?
Я знал, что ничего этого у меня не будет никогда.
– Думаешь, почему я набирал вас таких – дурачков, мечтателей, молчунов? Потому что знал – рано или поздно мы с ними схлестнемся, и шансы у нас будут только тогда, когда здесь… – он постучал по лбу, – не сплошная кость…
Все то же, то же, то же…
Я смотрел на него, как сквозь щель между створками почти закрывшихся ворот…
Год 2002Михаил
29.04. 11 час. Девятый полк
По радио передали распоряжение начальника полиции: запрет на владение оружием отменен, в целях безопасности граждан разрешается и даже приветствуется открытое ношение оружия… приобрести в охотничьих магазинах по предъявлении удостоверения личности или получить во временное пользование в полицейских участках…
Зойка вдруг засмеялась, и я стал смотреть на нее. Хотя бы просто потому, что это было приятно. Под утро она замерзла и как-то вся съежилась; я нашел для нее утепленную куртку патрульного, и, завернувшись в нее, она поспала. И вот, проснувшись, готова была вновь петь и летать, петь и летать…
– Мишка, – сказала она не в тон смеху, – знаешь, что мне сейчас приснилось? Что мы летим в каком-то большом самолете: ты, я, Петька, Тедди, этот твой ужасный отец… прости, что я так говорю, но…
– Я знаю. На него действительно жутко смотреть.
– Да. И вдруг оказывается, что кабина пилотов пуста. Там никого нет, понимаешь? И вообще – самолет полупустой… огромный, как «Крым» или «Витоша» – ты же плавал на «Витоше», видел, – какие-то салоны, каюты, трапы, переходы… и полупустой. И мы летим, а везде только небо. Я проснулась, и мне стало смешно.
– Ты умеешь видеть хорошие сны, – сказал я.
– Я проснулась оттуда сюда, и мне стало смешно, потому что – стало легко… я свинья, я знаю, Тедди… только, Мишка, – я и по тебе столько же горевала бы…
– Доживем – увидим, – сказал я.
– Я вот все думаю: а вдруг мы не настоящие? Как Петька говорил… что нас сочинили и бросили…
– Когда это он такое говорил?
– Да сколько раз… И в книге этой своей то же самое написал: на самом деле нас нет, уже нет, только мы никак не можем в это поверить.
– Не писал он такого… – Я в тревоге заозирался в поисках «альбома», сообразил, что сам же спрятал его в сумку, а сумку засунул в рундук, на котором все еще спала Мумине. Ее не решились никуда выгрузить и так и возили с собой – благо лежала себе девушка тихо и никому не мешала. И в параллель подумал, что да – не впрямую, но именно об этом и пытался сказать Петр, именно это и доказывал и именно этим болел все последнее время. – Хотя…
– Я ведь не такая дура, как кажусь, – сказала Зойка. – Я книг прочитала, может быть, не меньше, чем он. Я стихов знаю столько… Мишка, ну – нельзя такими быть, как мы. Даже не то чтобы бесчувственными… мы ведь чувствуем, мы все чувствуем, но мы как… как… дети… – Она вдруг с удивлением прислушалась к своему голосу. – Я не так думала, это само пришло… но, может быть, и правильнее вышло… Да, мы сегодня любим, а завтра деремся, а потом опять любим, а потом забываем… и все это без особого следа, и только страх настоящий. Все пустяки всерьез, а что такое по-настоящему, по-взрослому всерьез, мы и представить себе не можем. И вместе с тем… – Она замолчала, прислушиваясь, и я тоже услышал далекий долгий крик – последний страшный разрывной крик, в котором отлетает душа еще до того, как придет сама смерть…