Все, способные дышать дыхание — страница 25 из 70

попытался осторожно просунуть лапу пятому под бок. Роженица зашлась визгом; лапа не проходила, он набрал в легкие воздуха и поднажал – и вдруг почувствовал, что все хорошо и дальше тоже будет хорошо, лапа гладко проскочила внутрь, в мокрый и густой живой жар, и точь-в-точь обхватила хрупкий бочок, и он опять вцепился зубами в тоненькую мохнатую кожицу и потянул сразу лапой и зубами – и пятый как будто понял, что от него надо, как будто свернулся клубочком – и через секунду дело было сделано. Шестой вышел на свет сам, буквально выкатился кубарем, Т. поднял его огромными желтыми зубами и отнес в сторону, к остальным («А мог бы и сожрать», – вдруг подумал он, да времена переменились, плюс Т. с его напарницей, говорят, прекрасно кормили – отдельно, чтобы не дразнить других, – и даже у бестактного Т. хватало такта не слишком распространяться об их с Р. пайках, но пахло от него свежим, сырым (ну хорошо, размороженным) и волокнистым, и это вызывало у многих странную реакцию: Т. уважали вот за это, за этот особый паек да за то, что таких, как они с Р., больше не было; кто-то объяснил однажды, что они – вымирающий вид, что таких, как он, на этой земле осталось всего ничего; он тогда подумал, что нынче все – вымирающий вид, но, конечно, промолчал. Измученная роженица лежала с закрытыми глазами, мелко дыша, и ничего не делала. Т. попытался вылизывать котят своим огромным языком, те запищали и закопошились от страха, в ответ на это роженица как-то встрепенулась и принялась слабо подгребать новорожденных к себе. Делать ему здесь, собственно, больше было нечего, он потрусил назад к еде, а Т. медленно пошел с ним рядом, давая ему тень своим длинным пятнистым телом. Там, где он оставил свой недоеденный паек, уже, конечно, ничего не было; в песке крутились две белозубки, видимо, подъедая крошки, да тонкий пунктир муравьев дружно делал свое невидимое дело. Внезапно Т. пришел в ярость: кругами бегал вокруг пустой миски, взрыкивал и всячески давал понять, что оскорблен грабежом и обижен за товарища. Он сказал Т. человеческим языком: «Пусть». Т. тут же успокоился и вдруг вскинул торчком уши: где-то начинался скандал, Т. не мог пропустить скандала; Т. всегда мчался на своих огромных лапах в самую гущу с намерением немедленно все разрулить и при этом никогда ни во что не вмешивался. Он тоже прислушался: ему показалось, что он слышит голос недавней роженицы. Т. сорвался с места и был таков; у него самого совершенно не было сил никуда идти, он положил звенящую от жары голову на лапы и немедленно заснул, но вернувшийся Т. почти сразу разбудил его: роженица не подпускала к себе пятого и даже укусила его, а шестой ткнул пятого лапкой в глаз и сказал по-человечески: «Кыш, сука, – а потом добавил: – Поговорим еще».

II

За ним прислали, оторвали от еды, он нехотя пошел. Было ослепительно жарко, пахло полипреном, роженица никак не прореагировала на его приход, ей уже было все равно, и он дал знак крутившемуся рядом Т., чтобы тот попытался ее занять, растормошить. В ответ Т. только отступил еще дальше, к кустам, всем своим видом дав понять, что он-то тут никто, он только так, крутится рядом, – Т. всегда оказывался там, где набухала драма, и никогда ничего не делал; можно было не сомневаться, что и за помощью послал не он, Т. не любил ответственности. Роженица вдруг крупно задрожала всем телом и завыла; он крадучись приблизился к ней, стараясь не получить дрыгающейся ногой в глаз. Четверо крошечных детенышей, головастых, липковатых и слепых, уже лежали рядом с матерью, тоже тихонько подрыгиваясь; он увидел костлявую спинку пятого и понял, в чем дело; пятый, вдобавок ко всему, был, кажется, совсем большой, когда роженица на секунду натуживалась из последних сил сквозь дрыганье и вой, показывался его затылок и основание головы, крупной, как китайское яблоко. Т. подошел совсем близко и тоже уставился на бусинчатый хребет, то появлявшийся, то исчезавший из виду; он раздраженно посмотрел на Т., и тот покорно отбежал в сторону. «Инструменты принеси», – сказал он Т., и тот исчез. Он начал осторожно работать пальцами; роженица зашлась высоким, почти мелодичным визгом, перешедшим в глухой вой; наружу теперь смотрели только три крошечных позвонка. «Ну мамеле[49], ну потерпи немножко, ты ж уже почти все сделала, почти закончила, – привычно забормотал он. – Уже почти все, немножко еще поработать». Внезапно Т., видимо решивший, что и от него должна быть какая-то польза, забежал с другой стороны и начал гладить роженицу по влажным от пота волосам; это так удивило ее, что она замолчала; он вдруг подумал, что за все время его дружбы с Т. тот ни разу не взялся за дело, которое могло бы пойти не так, но в любой ситуации отлично находил для себя какое-нибудь беспроигрышное занятие; Т. все любили; он завидовал Т. и сердился на неразборчивость окружающих, но Т. и с ним вел себя ровно так же, как со всеми: совершал безошибочные, маленькие приятные поступочки, и противостоять этому было невозможно, и сердиться на самого Т. тоже было невозможно. Роженица перестала дергаться и задышала спокойнее; тогда он потихоньку-потихоньку подвел пальцы под крошечный мягкий бочок плода. Роженица зашлась визгом; пальцы шли тяжеловато, и он подумал, что вот же девочке не повезло: вообще-то за редкими исключениями этот новый мир, эти новые приплоды казались ему снятием библейского проклятия «рожать в муках», он помнил, как одна роженица, молодая кибуцница с твердым телом профессиональной бегуньи, после каждого принятого им ребеночка недоверчиво спрашивала: «Точно живой? Точно?» – потому что никакой боли не чувствовала, а только говорила, что «приятно тянет», и все боялась, что на четверых у нее не хватит молока, но молока сейчас у всех всегда хватало. Он набрал в легкие воздуха и очень осторожно поднажал – и вдруг почувствовал, что все хорошо и дальше тоже будет хорошо, пальцы гладко проскочили внутрь, в мокрый и густой живой жар, он нащупал крошечную, как лапка у котенка, мягкую ножку, поворачивать надо было не задумываясь, доверившись только рукам, он повернул – и пятый как будто понял, что от него требуется, как будто свернулся клубочком – и через секунду дело было сделано. Шестой вышел на свет сам, буквально выкатился кубарем, Т. подхватил его огромной пятерней в латексной перчатке и подложил под бок матери, теперь боявшейся шелохнуться – такие они были крошечные и слепые, эти шестеро. Ему уже доводилось видеть, как матери боялись притронуться к этим новым слепышам, доводилось видеть, как они рыдали в первые дни асона и спрашивали: «Что это? Кто же это?»; один не слишком молодой отец, позабыв о присутствии жены, жался к стене медшатра и спрашивал густым безвоздушным голосом: «Они умрут, да? Они умрут же?» – но они не умирали, на следующий день у них открывались глаза, а через две недели они дорастали до нормального, привычного младенческого веса, все трое, четверо, пятеро, шестеро. Т. кучкой раскладывал крошечных младенцев на тугой груди роженицы («А мог бы и сожрать», – вдруг мелькнула нелепая мысль у него в голове). Измученная роженица лежала с закрытыми глазами, мелко дыша, и ничего не делала. Т. безо всякого стыда попытался развязать тесемки ее рубашки и приложить одного из слепышей к темно-бурому огромному соску, роженица как-то встрепенулась и принялась слабо подгребать мелкопузиков к себе. Делать ему здесь, собственно, больше было нечего, он скинул перчатки и, не прощаясь, пошел назад в свой караван, к остывшей еде. Т. медленно пошел с ним рядом, тень от его длинного костлявого тела вытянулась на несколько метров вперед и вспугнула двух подъедающих что-то в пыли землероек. Он наклонился погладить дремлющего у миски кота и не добился никакой взаимности. Консервированный суп подернулся тонкой пленочкой; Т. суетливо предложил сходить разогреть его на общих углях, он лениво сказал Т.: «Нет, пусть». Т. тут же успокоился и вдруг замер, прислушиваясь: где-то начинался скандал, Т. не мог пропустить скандала; Т. всегда мчался в самую гущу с намерением немедленно все разрулить и при этом никогда ни во что не вмешивался. Он тоже прислушался: ему показалось, что он слышит протяжное мяуканье, и громкий писк, и неразборчивые голоса. Т. сорвался с места и был таков; у него самого совершенно не было сил никуда идти, он плюхнулся за стол, положил звенящую от жары голову на руки и подумал, что хорошо бы сейчас просто поспать, и чуть не заснул прямо здесь, за столом, но вернувшийся Т. почти сразу разбудил его: оказывается, только что за углом их каравана разродилась кошка и почему-то не подпускала к себе одного из котят и даже вроде бы покусала его, а другой котенок ткнул брата лапкой в глаз и сказал по-человечески: «Кыш, сука, – а потом добавил: – Поговорим еще».

28. В самых разных областях

Полдневный жар в долине Дагестана. С клинком в грууу… С клинком в груууу… Ди! Лежал недвижим я. Так вот к кому ты от меня ухххх… ухххх… уходишь. Ты похоти… Ты похоти… Ах, сучка, прочно же ты застряла. Дернуть страшно, рукоятка ходит ходуном. Так вот к кому ты от ме! Ня! У! Есть! Рассмотрим-ка поближе: кажется, и правда не ошибся, да-да, этот нож для писем надо было спасти, он не эксперт, конечно, но шатко сидящая на оси резная нефритовая рукоятка невероятной красоты, спиралью на ней идут мааааленькие сценки, мыслимо и немыслимо совокупляются невероятно гибкие человечки с тяжелыми веками и тяжелыми браслетами, и сам нож тяжеленький, его точно надо было спасти, а Илья Артельман занимается ровно этим, у него и блокнотик есть, он все записывает: где нашел, когда. Илья Артельман ужасно боится лезть поглубже, он всего боится: и что сдвинутся с места невообразимым дыбом стоящие куски того, что недавно было жильем, и что где-то неловкий шаг – и пухлая нога соскочит с бетонной глыбы и хрусть – пополам, и еще Илья Артельман очень боится, что где-то блеснет, поманит, а там – ну, страшно даже представить себе; ну, короче, например, рука. Илья Артельман утешает себя мыслью, что если бы рука, то ее бы еще тогда, еще в первые дни увидели спасатели, но творилось такое, такое творилось, а спасатели – они тоже, знаете ли, живые люди. Поэтому Илья Артельман не ходит по развалинам, Илья Артельман просто деликатно заходит в хоть как-то сохранившиеся квартиры, очень деликатно заходит – а вдруг, например, у хозяев тоже сыночек вроде Юлика, вдруг, например, они тоже побоялись перемещаться с ним в лагерь и теперь живут без одной стены и канализации – но живут? А тут Илья Артельман попытается спасти, скажем, старый-старый браслет – золотой, низкопробный, очень толстый, но дутый и с наружной стороны весь сплошь покрытый небольшими старинными, плохо отшлифованными гранатами, но зато посредине возвышаются, окружая какой-то странный маленький зеленый камешек, пять прекрасных гранатов-кабошонов, каждый величиной с горошину. Страшно представить себе, что этот прекрасный браслет попадет в руки к мародерам; надо его спасти – а тут хозяева, и выйдет такое неприятное, стыдное недоразумение, тебя я ненавижу, волчица жадная, и мерзкая притом. Никого нет в этих квартирах, все в уютных дружных лагерях, в лагерях сейчас, небось, ужин, макароны, умные люди кучкуются вместе, есть с кем поговорить, для бедного Ильи Артельмана нашлись бы там внимательные слушатели, ценящие его собеседники, а сколько пользы в этих особых, сложных обстоятельствах мог бы принести его инженерный дар, его ТРИЗовс