Все, способные дышать дыхание — страница 64 из 70

– Ты мне не командуй. Ты мне не командир.

Тут пришла к генерал-фельдмаршалу главнокомандующему войсками Марику Ройнштейну блаженная ярость, просветляющая и успокаивающая, и он медленно, не без наслаждения, поинтересовался, предвкушая дальнейшие события:

– И кто же это, извините, пожалуйста, ваш командир? Не могу не поинтересоваться, чьи это рядовые (вдох) так замечательно (выдох), так блистательно (вдооох) демонстрируют свою выправку (выдох) перед генералом. Фельдмаршалом. Главнокомандующим. Войсками!!! – (Вопль. Тут генерал-фельдмаршал главнокомандующий войсками Марик Ройнштейн внезапно видит себя со стороны – ссутуленного в этом вопле, с повисшими в солнечном луче брызгами слюны, вылетевшими изо рта.)

– Я не рядовой, – говорит самец, и тот, другой говнюк, серый с коричневыми подпалинами за ушами, позабывший о блохах и давно пялящийся на торчащую у Даны Гидеон из кармана обертку от «Мекупелет»[159], вдруг подхватывает:

– Он не рядовой. Он третий младший снизу маленький царь.

Это звучит смешно, и Дана Гидеон смеется, и собака Дора фыркает по-человечески у нее за спиной. От неожиданности генерал-фельдмаршал главнокомандующий войсками Марик Ройнштейн даже не переспрашивает ничего, теперь он подражает самому себе, он хочет звучать так, как звучал минуту назад, он пытается делать все те же вдох и выдох, он говорит:

– Даю вам три минуты на то, чтобы вызвать сюда вашего командира. Вы запомните этот разговор надолго.

– Ты их дрессируешь? – спрашивает Дана. – Они умеют танцевать? У нас в школе была девочка, так у нее была крыса, так она учила ее танцевать, но у нее ничего не вышло, потому что крыса была очень умная.

– Я рядовой, – внезапно говорит самка.

– Две минуты, – говорит генерал-фельдмаршал главнокомандующий войсками Марик Ройнштейн. – Командира сюда.

– Я тебя знаю, – говорит серый с подпалинами, стоя на задних лапах и держа Дану за палец, и тогда генерал-фельдмаршал главнокомандующий войсками Марик Ройнштейн узнает его и взвизгивает:

– Смирно, тараш[160]!

– Я не тараш, – говорит серый с подпалинами, прерываясь, чтобы цапнуть с Даниного пальца шоколадную крошку. – Я второй младший снизу маленький царь. Командир тот самый. Не кричи.

– Я не понимаю, – говорит Марик Ройнштейн, теребя кадык, и тогда второй младший снизу маленький царь, глядя ему в глаза черными блестящими глазами, вдруг вонзает зубы в Данин розовый палец.

Визжит Дана Гидеон, собака Дора, бешено оскалившись, лает по-собачьи, а второй младший снизу маленький царь вдруг рявкает страшным голосом:

– Молчааать!!!

91. И за всю мою жизнь наругала меня

Буря, обойди меня стороной!

Ой, как в бурю черную плохо мне —

как будто мама моя ожила

и за всю мою жизнь наругала меня![161]

(Эти четыре строки, записанные проф. А. Г. Довганем со слов Мамика, личного верблюда главы временного штаба Южного округа алюфа Цвики Гидеона, считаются первым зафиксированным фольклорным текстом у бадшабов в частности – и, возможно, у животных вообще [известную пословицу «Сухую лапу из воды не вынешь», зафиксированную в Бологом исследовательской группой Александры Архиповой, формально считают вторым текстом – из-за примерно получасовой разницы в датировке]. Этот фрагмент, показавший, что бадшабы не только испытывают чувство экзистенциальной вины при столкновении со слоистыми бурями, но и рефлексируют по этому поводу, послужил одним из значительных толчков для возникновения «кумуланимизма»[162] как системообразующего философского и исследовательского направления, подразумевающего существование у всех живых существ механизма «приращения души», завязанного на владение языком. Парадоксальным образом, А. Г. Довгань станет одним из самых яростных оппонентов кумуланимизма, настаивая на своей теории «ложной вины» и на том, что чувство экзистенциального стыда, возникавшее во время БВХ, не имело отношения к реальной оценке жизненных поступков в качестве «постыдных» или «плохих».)

92. Прелестная романтическая чистота

Нет у него никаких фантазий, ну какие фантазии – он смущенно улыбается, алюф Цвика Гидеон, и Илану Гарман-Гидеон эта улыбка, это отсутствие эротических требований поначалу умиляет: невинность, своего рода прелестная романтическая чистота, совершенно неожиданная в человеке эдакой судьбы, видится тут ей; иногда алюф сверху, а иногда, изредка, и снизу – а в остальном он большой мастер лежать в обнимку, дуть ей в волосы, вжиматься щекой в ее веснушчатое плечо, отгоняя ногой эту чертову Дору, Дору, которой никогда нет дела ни до Иланы Гарман-Гидеон, ни до алюфа Цвики Гидеона, кроме как вот в такие моменты: запахи ее привлекают, что ли? Один раз Илана Гарман-Гидеон даже проверяет эту версию: пока муж подмывается в ванной, ругаясь на пролившуюся из таза воду, Илана Гарман-Гидеон поднимает с ковра, уже основательно замусоренного крошками и бог весть чем еще, мужнины трусы, тщательно подтирается ими и идет к балкону, куда успела убрести Дора; «А вот что есть!» – говорит Илана Гарман-Гидеон и трясет трусами; Дора, на секунду заинтересовавшаяся, скучливо кладет морду на лапы. «Сучка ревнивая», – очень тихо говорит Илана Гарман-Гидеон и быстро возвращается в постель, кинув трусы на прежнее место, и потом, когда муж заправляет в штаны рубашку, вдруг думает о приворотах и еще о чем-то таком, и на секунду ей приходит в голову дикая мысль выдрать у собаки из хвоста клок шерсти и сжечь – или что там еще делают, чтобы отворотить, отогнать, обессилить? Ей кажется, что у Доры, глупой молчаливой Доры, есть какая-то дурная власть над ее мужем, шла бы речь о бабе – ей-богу, Илана Гарман-Гидеон решила бы, будто что-то было между ними. «Хорошая собачка, – бормочет Илана Гарман-Гидеон, чеша жмурящуюся Дору под подбородком, – хорошая собачка, где алюф сегодня был, а? Куда ходил, а?» Дора, маленькая большая дурочка, всегда рассказывает Илане Гарман-Гидеон все, о чем ни спросишь, а пускают Дору везде – то ли привыкли к ней совсем, то ли не возымел должного действия плакат «Все уши могут слышать!», отпечатанный три месяца назад и распространенный, насколько было возможно, по всему югу (три наслоенных друг на друга портрета – кошка со злыми глазами, ненашенского вида человек со злыми глазами и накуренный солдат со стеклянными глазами, косяком в руке и глупо раскрытым ртом, что-то втирающий хорошенькой солдатке, неприятно похожей на сильно помолодевшую Адас Бар-Лев). «Хорошая собачка, – говорит Илана Гарман-Гидеон. – Что Марик сегодня делал?» Марик Ройнштейн, елейный Марик Ройнштейн, который подслушивает, подглядывает, подговаривает, врет, умеет, кажется, играть только с крысами, хотя тут Дора несла какую-то уже совсем околесицу; Илана Гарман-Гидеон думает, про кого бы еще спросить; ей хочется спросить про Адас Бар-Лев, но мешает осторожность; нет, с Адас Бар-Лев ничего важного для Иланы Гарман-Гидеон происходить не может, нечего и палиться. Люди разговаривали с собаками и раньше, большое дело; Дора – не любительница поболтать, но, кажется, внимание Иланы Гарман-Гидеон и ей приятно – на днях она пришла к Илане Гарман-Гидеон в ванную, когда Илана Гарман-Гидеон брила ноги уже затупившейся пайковой одноразовой бритвой (а новой ждать еще четыре дня), сказала: «Алюф спит там, на кухне», – и Илане Гарман-Гидеон захотелось плакать, потому что он часто спал днем там, на штабной кухне, не шел домой, но Илана Гарман-Гидеон, умная женщина, сказала себе: «Терпи. Запомни и терпи», – и это в конце концов оказалось хорошей, выигрышной стратегией; а другой раз Илана Гарман-Гидеон спросила про Зеева Тамарчика, и собака сказала лениво: «Смешно. Она делает садку, а он убегает», – и Илана Гарман-Гидеон тоже запомнила, она все запоминала про Адас Бар-Лев, а кто еще это мог быть, кроме нее? Она сказала мужу вечером, в постели (которую давно пора бы поменять, но стирали сейчас вручную, белье меняли раз в месяц, и подушка алюфа Цвики Гидеона откровенно потемнела от пота и всего такого – привычки умываться особенно тщательно у него не было): «Как я рада за Адас с Тамарчиком – если, конечно, у них все получится», – и не без удовольствия заметила, что алюф на секунду сжал губы – он всегда так делал, когда старался не выдать досаду, и добавила: «Мне кажется, правда, она заинтересована больше, чем он, но, дай бог, все срастется». «Она замужем, между прочим», – сухо сказал алюф, а Илана засмеялась, и погладила его по голове, и сказала: «Ты мой романтичный консерватор», – и потушила свет, и попробовала сделать садку, но алюф был против. Он все чаще спал днем прямо в штабе, среди венчиков и сковородок, а ночью лежал, не закрывая глаз, и фантазии уносили его из этой гостиницы – или нет, не так: фантазии переносили его в какое-то помещение вроде парадного зала этой самой гостиницы, и там ему вручали… ну, что-то; может быть, что-то такое, золотое и тяжелое, за детскую книжку, которую он написал; эта фантазия была махонькой и шла первой, на разогреве; дальше он думал про поле боя или, скажем, еще что-то совсем страшное – лучше не в гостинице, а прямо в лагере, что-то ужасное, стонущие тела и кровь, крик и ужас, и он, алюф Цвика Гидеон, ползает по полю боя и зашивает раны каким-то им одним изобретенным швом (что-то вроде крестика с перетяжкой), и потом его именем называют этот шов, а руки у него в крови, и сам он в крови, и говорит Илане Гарман-Гидеон: «Если бы ты знала, как мне было страшно». А последней, предсонной, была фантазия про север; про север и центр; и тут уже подробностей не было, но было ясно, что ему отдают страну, всю страну, и он… и он… и он не портил мыслями о том, что же он, этот прекрасный момент, ему хватало самого момента, он засыпал, ревниво слушая шум за стенкой, не понимая, что там, в розовом номере с красной кроватью, бедный Зеев Тамарчик силится поймать бедную Соню, бедную маленькую зверюшку Соню, плачущую и хохочущую одновременно, за тоненькие, как веточки, руки, что пытаются то добраться до его промежности, то обнять его за шею или залезть под воротник рубашки; бедный Зеев Тамарчик, которому давно надо бы вызвать сюда врача, уставшего пожилого человека с уколами и таблетками, и сделат