– самые безобразные облагораживаются, самые трагичные возвеличиваются, их в декабре проще пережить. Декабрь – универсальный, январь – пустой. По цвету декабрь – черный с желтыми огнями, январь – белый. Все хоть сколько-нибудь замечательное, относящееся к январю, темнее этой белизны, поэтому с январем быть бы поосторожнее, чтобы не перепачкать, не дай бог.
По-моему, идея критиковать трогательные и беззащитные, абсолютно искренние девичьи письма отвратительна. Во-первых, злой критик по-другому называется палачом. Кроме того, это крайне неэстетично. Проглоти, Паша, все мои недостатки, закуси губу и подумай о несовершенстве мира, но недолго, Пашечка, и не делись ни с кем своими мрачными мыслями, они всем знакомы и без твоей подсказки. <…> Вот видишь, я не успела дописать, а кротость моя уже вернулась. Тем лучше – я успела по ней соскучиться.
Паша, я обещала написать тебе про стихи. Например, что хорошие или что понравились. Слава Богу, ни то, ни другое. Ты скажешь, что это проявление материнских чувств, потому что и они и все, что я с ними связываю, делают меня гордой. Эта гордость в первую очередь именно интуитивная, так как скорость, с которой я через них продираюсь, и их понимание весьма скромны, будучи естественным образом ограничены моими умственными способностями. Я надеюсь, что она станет более осознанной по мере того, как я буду бороться со своим невежеством. А пока мое трепетное к ним отношение помогает мне полюбить их крепко, что уже произошло с некоторыми и, все к этому идет, произойдет с остальными.
Майский воскресный вечер; она, всеми покинутая, отправляется одна-одинешенька бродить по городу и забредает на выставку; там ее видит он, начинает неотступно преследовать; она уже обратила на него внимание, но он ей ни капельки не нравится, напротив, даже раздражает; она сердита на весь мир, ходит, шаркая, сутулая, хмурая, кусая губу; наконец, он решается подойти… Все как в плохом кино. Но несколько месяцев подряд я была им увлечена, хотя довольно вяло. Эдакий бразильский дипломат, который после учебы был послан на 3 года с «миссией» в NY, но после страны категории «А» в страну категории «А» не попадешь, поэтому мы и встретились в Москве. Обаятельный красавец, обаятельный несмотря на то, что улыбался одними глазами, полноценная улыбка была недопустимой роскошью, признав меня в первый вечер, он уже со второй встречи стал смотреть на меня с бесконечным удивлением. Я дурачилась неустанно, а как еще я могла себя вести с этим экзотическим экземпляром, стопроцентной флегмой, которая не в пример другим флегмам, могла говорить часами, причем профессионально, и которая оживилась только раз, случайно услышав родной латиноамериканский напев. Все кончилось тем, что он так и не перестал мне удивляться, а мне надоело преодолевать его замкнутость. Точнее, ничем не кончилось, так как и не началось ничто, как будто встретились случайно взглядами, а потом ходили друг за другом по улицам, заходя в одни и те же магазины и кафе, отдыхая на одних и тех же скамейках, но руководило нами не что-то необыкновенное, не любовь, а, наоборот, самое тривиальное, сугубо психологическое, – возможно, какое-то чувство причастности, не знаю к чему, наверно, ко всему. Потом пришло время возвращаться домой. А на следующий день мы обходили все те же места, но уже безотносительно друг друга. А спустя еще немного, я как раз и прочитала у классика про него: «…в своих пиджаках, и галстуках, и белых рубашках, оттеняющих их напряженные шоколадные мордочки. Не люди, а какая-то помесь обезьяны и попугая». И поскольку некоторая досада на несбыточность некоторых желаний все же присутствовала, то она и развеялась, тем более, что подобным классикам я давно приучилась верить.
Пора отправлять тебе письмо и, наконец, читать твое. Только все же, что странного ты нашел в моем металлическом голосе? Все так понятно! Из-за невозможности видеть тебя, когда хочется, нарушать твое пространство, отвлекать твое внимание от всего, кроме себя самой, очень хочется отстраниться от всего, что с нами было, и заполучить все завершенным, целеньким, время от времени раскладывать все на ладони и рассматривать со всех сторон, а потом прятать в сундучок. Нормальное желание невротички – закончить эту историю, растянутую во времени и не насыщенную в пространстве.
Вдобавок ко всему новая напасть. Если раньше новое время суток и новое время года, когда они появлялись неожиданно и могли быть узнаны по соответствующим запахам, звукам или освещению, и вызывали определенные воспоминания или ассоциации, хотя и были волнительны, они были весьма ограничены, с годами их накопилась целая бездна, и теперь, пронаблюдав в феврале два летних запаха, под их тяжестью я совершенно отчетливо ощутила, как у меня сильнее искривился позвоночник, я уже не сутулая, а почти горбатая, хотя ноги до сих пор переставляю довольно шустро.
По остальным поводам я пожалуюсь тебе при встрече, а пока ужасно любопытно прочитать, что произошло с тех пор, как она, навестив его в Укбаре, вернулась в свой Тлен к идеализму и чистым поступкам, в мир, лишенный существительных.
Во дворе льет дождь, как, наверно, тогда лил, когда ты сидел в моем вонючем подъезде летом. Но там нет ни башни, ни облака-озера, – один платан (платаны совсем не такие), висящий на фонаре. Мне виднее, слишком скромный у меня двор, чтобы вмещать такие роскошества. В нем есть место только детям, играющим в кошки-мышки. Я до сих пор маюсь в центре круга эдакой взъерошенной мышью в растрепанных чувствах, кот давно про меня забыл, у спасителей-хранителей руки устали, но они из упрямства не уходят: один, раскрыв рот, поит нас с Симой чаем, другой стоит перед моей квартирой вместе в корешами и Жекой в их числе, бледный, как смерть, ест в Стрельне мороженые яблоки, спит, уткнувшись в мой затылок, редактирует моего Гоффмана. <…>
Скорее, следовательно, у меня есть мои башня, озеро, облако в виде Исаакия, дыма от Союза-Аполлона и, например, Невы. Так что жду, когда ты меня отпустишь. Вспомнила еще, что проводила тебя летом домой, сходила на Матисса, а потом ждала начала фильма «Коровы» в Новороссийске, пыталась тщетно – изобразить твою физиономию на куске оберточной бумаги, видишь есть у меня твои портреты, хотя нет фотографии.
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту,
в другую и третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Женечкины костюмы, застигнутые врасплох. Вот они в шкафу, как лоскутья ободранной кожи. Смотрю на них, перебираю, зарываюсь в них лицом, вдыхаю родной запах, ничего не понимаю. Я помню, в какой день, по какому поводу, с каким настроением они надевались, как соответствовали Женечкиному облику или меняли его. В карманчиках, обычно левых, лежат проездные билеты, иногда деловые записки. Говорят, одежду надо раздать – легче будет.
Зачем мне легкость? Мне счастье, мне мука: кружить по квартире, перебирать, касаться, трогать… Записные книжки, иногда в них натыкаешься на выписанные Женечкой строки… Тетради с конспектами по теме Женечкиной будущей диссертации… Книги, привезенные из Москвы и полученные позже в подарок, иногда с закладками на каком-то важном для Женечки месте, иногда в них открытка с видом какого-то города, билетик на метро или на поезд. Тогда можно сообразить, когда Женечка эту книгу читала. Книги, раскрытые на той или иной странице, книги, которые Женечка прочитала и поделилась с кем-то особенно важным, книги не прочитанные, ждущие своего часа… Энциклопедии, справочники, словари, путеводители, рабочие дневники… Письма, посланные Женечкой друзьям и подаренные мне в копиях, фотографии, Женечкины и важных в ее жизни и любимых ею людей…
Красная тумбочка, облюбованная и приобретенная Женечкой будто в награду себе за муку в период между второй и третьей «химией»… Любимое кресло у окна, откуда видны черепичные крыши и аисты… Кровать, нежившая Женечкин сон, на которой она умирала… Картины, будоражащие потоками излучаемого света, – на них возлагались ожидания помощи и поддержки… Медицинские папки с результатами анализов, выписками из больницы, перепиской с врачами… Ящик, полный лекарств… Уютные пледы, синего и терракотового цвета, диванные подушки, рыжая бархатная и рыжевато-зеленая с орнаментом в турецкий огурец, таких же цветовых сочетаний покрывала на кровати и кресле… Кухонная утварь (последняя Женечкина покупка, принесенная с рынка, – ложечка для заварки чая), посуда: две главные кружки для ежедневного морковносвекольного сока: одна – синяя, из Дурбаха, другая – зеленая, страсбургская… Зубная щетка, баночки с кремом, шампуни, духи, заколки, шкатулка с украшениями. Гибкие домашние тапочки, живой негой облегающие ножку. Почему они всегда так пугали хрупкостью, обреченностью, неопровержимостью гибели. Их неподвижность, застылость в сброшенной с ноги позе, только что бывшая движением. Все казалось, они остановились навсегда в своем последнем движении… И та заповедная шкатулка, а на вид обычная, с пуговицами, иголками, нитками. После долгого-долгого перерыва я отправилась в нее за нитками и иголками. В шкатулке был порядок, Женечкин порядок, а на дне лежала малюсенькая глиняная фигурка. Я не сразу поняла, что это, и вдруг осенило, вспомнила. Мы по какому-то поводу ели пирог с сюрпризом, постарались, чтобы сюрприз достался Женечке – то была крошечная фигурка старушки. Я тогда выкрикнула эдак запросто: «Быть тебе, Женечка, бабушкой», – порадовавшись своей находчивости. Сейчас нестерпимо больно.
Больно вдвойне от того, что поспешила своими словами обозначить такое естественное, а для нас мало достижимое и невероятно желанное – быть бабушкой, и от того, что вовсе не суеверная Женечка эту фигурку, увидев в ней талисман, оберег, сохранила, бережно уложив на дно шкатулки. Кружишь по этому Женечкиному земному пространству, обнимаешь все целиком, проводишь руками по корешкам книг, берешь в руки, обнимаешь какую-нибудь маленькую «штучку», застываешь, вспоротая воспоминанием – вспоминаешь, вспоминаешь, вспоминаешь.