Конечно, моя ярость, мой гнев, моя ненависть адресованы не кому-то одному, а всем нам, тем, кто предавал Женечку. Предавали по-разному. Одни нежно помогали на первых порах и стремительно убегали прочь в пору не менее для Женечки трудную и критическую, чем пребывание в больнице, полагая, что в больнице человека можно и даже следует баловать вниманием и поддерживать, а на воле, извините, все мы под Богом ходим. Другие убегали, уяснив, что сила и время у себя, драгоценного, не бесконечны, а умирание что-то затягивается. Иные тешили и оправдывали себя мыслью: я-то чем тут могу помочь. Кто-то черпал в Женечке опыт преодоления, стоицизма, не воздавая за муки, что взвалила Женечка на себя и несла за всех. И нередко мы слышали от добрых людей такие «поддерживающие» слова: «Мол, ни у кого нет завтра». Но отчего-то забывали добрые люди о насущности для нас такого заверения, тогда как для них эта присказка была лишь припорошенной страхом отвлеченностью. Что это было? Фарисейство или непонимание? Скорее второе. И как часто, как горько повторяла Женечка: «Они не понимают, они не понимают». Кто они? Они – это другие, они – это обладатели незатейливого «счастья» – быть такими, как все – во имя дурной целесообразности. Конечно, я не о конкретных людях говорю, воплощающих в себе предательство того или иного толка, в человеке ведь все перемешано: и доброе, и злое. Я о мотивах такого поведения, то выраженного, то едва распознаваемого.
А предатели невольные, к которым отношу себя, пусть и желали, но не умели разделить муку, не умели освободить от нее, не умели умереть за Женечку, а ее от смерти спасти. И я не умерла вместо Женечки, и носить мне груз не только безмерного одиночества моего, но и груз предательства до конца дней моих. Одна надежда, что недолго. Заберет меня Женечка к себе, освободит от этого груза. Я опять посягаю на твою свободу, Женечка.
Но если тот свет есть, то, может, там и свободы на всех хватит, мест ведь на всех хватает. Я не торгуюсь с Господом Богом, я к нему взываю: помоги мне, подари мне смерть, не все же у Тебя там одни бесстрашные собрались.
Да что же мы за люди, умеющие брать все и везде, где только можно, и не умеющие воздавать, любить, жертвовать! И разве не в этом наше проклятие? Кто мы: успешно приспособленные, отвергающие, не понимающие чужую боль (бывает ли боль чужой)? И я не могу не согласиться с Нагибиным: «То и жизнеспособно на земле, то истинно служит делу жизни, что заурядно». «Умирающего человека все предают». Да, всей собой понимаю, это так. Несметно число предателей, несметно число каинов. Но предающие и убивающие в первую очередь предают и губят себя.
А Женечка ушла, никого не предав и не погубив душу свою живую, и в этом высота ее удела.
Она была сделана из того, что увлажняет сны женатого человека.
А Женечке нужны были поступки. И любовь нужна была, ведь ее всегда не хватает. Недостаточно любви близких, нужна и любовь дальних, чужих. А твоя любовь могла наполнять до краев, Женечка, потому что ты во всем велика.
Однажды в ноябре 1998 года позвонил Женечкин друг из Америки, когда-то работавший вместе с Женечкой в Москве (ошеломивший меня, не Женечку, тем, что, увидев ее впервые, произнес: «Боже мой»), и рассказал о том, что расстался с женой и тремя детьми, что представлялось невероятным раньше при всем самоотверженном и восхищенном его к Женечке отношении. И расстался в связи с Женечкиной болезнью, и будто случайно произошло это как раз во время Женечкиной комы. В тот момент мы расценили это деяние как принесение жертвы на алтарь Женечкиной жизни. Так ли это было, Бог весть. И Женечка, даже не будучи готовой откликнуться на его призыв приехать к нему и быть с ним, распрямилась, воодушевилась, поверила в возможность чуда, поверила, что в жизни для нее уготована не только мука, но и преклонение, и обожание. Гэри, так его звали, больше не звонил и не настаивал. И мы, мелкие, подозрительные, недоверчивые, можем усомниться в его решимости, как обычно сомневаемся в своей. У Женечки сомнения в его адрес не было. А что пленило Женечку на этот раз в Гэри, так это его отношение к болезни, как к одному из проявлений жизни. И слово «рак» он произносил просто, без пугливости, без оглядки – мол, чур не меня – на миг освобождая Женечку от ощущения своего изгойства, непричастности к земной жизни, к этому свету.
Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград…
Идет уже третий месяц пребывания Женечки в больнице. Сквозь все муки пробивается одно желание – домой, домой. Врачи, однако, не спешат отпускать. Женечка неукротима, а они осторожны, имея на то основания, и снисходительнонасмешливы, на это не имея уже ни основания, ни права.
Ординаторша Сесиль, быть может самая человечная из всех, снисходительно спрашивает: «Зачем это Женя так спешит домой?» И Женечка внятно, по-детсадовски, как это она сама позже определит, объясняет: «Ну, дома можно полежать удобно, посидеть в своем кресле, послушать музыку, почитать, посмотреть телевизор, погулять в парке, в конце концов». Позже Женечка оценит это объяснение как одно из унижений в цепи прочих и удивится самой себе, как она могла это перенести. Мы с Женечкой как раз начинаем понемножку ходить по коридору. При этом Женечка старается быть замеченной врачами: «Вот видите, я уже хожу, хожу. Меня уже можно отпускать домой».
Женечка мечтает о душе. Наконец нам разрешают, и мы бредем со всеми склянками в душ, плачем и худо-бедно, но моемся.
И Женечку начинают отпускать на день домой – при условии возврата в урочный вечерний час в госпиталь. Господи, как мы считаем каждую минуту на воле! Сначала гуляем потихоньку, примеривая каждый шаг, в парке Оранжери. Гуляем, однако, недолго, полчаса, не больше. Женечка устает, хочется домой, лечь и накрыться, лежать уютно в своей комнате, на своей кровати и чувствовать всем существом и каждой клеточкой: «Я дома, дома, дома». И есть понемножку чего-нибудь вкусненького, домашнего. И наслаждаться минутами и обреченно ждать урочного часа.
Наконец-то была Страстная пятница – после очередной пункции и сооружения нового катетера отпустили домой. И это было счастье, и это была мука. Какой невыносимо усталый, изможденный облик у Женечки. Боли, недомогания, невыносимый труд жизни. Истерзанная, искалеченная. С мукой садится, ложится, ходит. На кровати Женечка садится, сцепив ладони и опираясь на локти. Так было и в больнице, так было до конца. Ножки потом еще успели набрать силы в Дурбахе, а ручки, плечики, несмотря на попытки заниматься с гантелями, так и не окрепли. Женечку изрядно смущал этот жест. «Недостает гибкости», – примечала она. Первым делом Женечка забралась в ванну, взбила пену и надолго там «приютилась».
Еще цвела магнолия. Я все мечтала, пока Женечка лежала в больнице, чтобы она успела ею налюбоваться. В парке Оранжери росло поздно цветущее дерево с яркими, темно-фиолетовыми цветами, вокруг него мы и кружили. Я не знала, куда деться от страха, от тревоги, каждый шаг, каждую прогулку ощущая последними. Полученная из больницы выписка питала эти чувства. Единственно, что в ту пору сколько-то поддерживало, это упования на возможность проведения курса иммунотерапии или пересадки костного мозга от родителей. Однажды перед сном я начала что-то принужденно толковать о дальнейшем лечении. Женечка резко оборвала: своими причитаниями я мешаю ей выздороветь теперь, сейчас, и не надо хоронить ее заживо. А в другой раз, напротив, в ответ на мою пылкость, возразила: «Не держись за меня, как за живую».
Дух непоколебим; понапрасну катятся слезы.
В начале мая выезжаем впервые в этом сезоне в Дурбах. Первая прогулка в ослепительно солнечный, теплый, многолюдный день. Виноградные холмы сплошь покрыты желтыми цветущими одуванчиками. Женечкино заострившееся личико, неузнаваемое, горькое. Не приносящие облегчения слезы.
Постепенно погружаемся в лето, наше последнее лето. Пребывание в Страсбурге обычно связано с визитами к врачам, то к основному – гематологу Мульвазелю, то к гастроэнтерологу Шнайдеру. Женечку беспокоят боли в печени. А как-то надумали пойти к гомеопату. Женечка порой находила в себе силы для куража (то был май месяц), и врач, увидев нас в приемной, принял за пациента меня. А Женечка ему объясняла, что хорошо ест и спит, и все если не замечательно, то, во всяком случае, сносно, и она, Женечка, несмотря на практически безнадежную выписку из больницы, настроена на победу. После Женечки врач приглашает к себе меня, мягко и обстоятельно рекомендует, несмотря ни на что, быть оптимистом, приводя разные мыслимые и немыслимые примеры, а главное – восхищается Женечкиным бесстрашием, мужеством и волей. Спасибо ему за это. Жаль, не помню я его имени. Он один из врачей, кто оценил эти качества и выразил свое восхищение.
Многократные поездки к гастроэнтерологу – господину Шнайдеру. Почему-то отчетливо вспоминается приемная. Назойливые репродукции Матисса, деловитая девушка-секретарь, любезно-равнодушный врач с перекошенным кривой улыбкой лицом. Многочисленные анализы, снимки, сканер, какие-то отвратительные таблетки, которые необходимо постоянно сосать для очищения обложенного языка. Внезапная гастроскопия, вызвавшая у Женечки шок и слезы. Небрежно брошенное врачом и небрежно переданное мне Женечкой: «Вы все равно умрете». Еще один стервятник от медицины.
Регулярно, раз в две недели – визит к врачу, гематологу Мульвазелю. Этому визиту предшествует анализ крови в местной больничной лаборатории. Женечка сдает кровь, следуют тяжкие минуты ожидания, пока нам не вынесут конверт с результатами. Общение с врачом Женечка склонна сводить до минимума, не задавая вопросов, не поднимая глаз. В отношениях нет дружелюбия, доверия, врач отстранен, холоден и жесток. Женечка для него лишь статистическая единица. Так чувствует Женечка, так чувствуем мы. А как хотелось верить ему, благословлять его, пренебрегая его амбициозностью, враждебностью, уклончивостью… Как мечталось целовать ему руки по Женечкиному выздоровлению… Должно быть, в том уже наша порочность: руки-то надо целовать человеку не за что-то, а бескорыстно, вверяясь ему всякий миг, помогая ему расти и творить доброту. Я уже об этом говорила, но терзает меня это непонимание, терзает, не отпускает, оттого и повторяюсь.