Особая радость – встреча с косулей. Помню, Женечка, ты вернулась из леса в восторге. Долго, не пугаясь, впереди тебя бежал косуленок и к тому же оборачивался время от времени, как будто затеял игру в догонялки.
А как-то ночью у нас под окном кто-то кричал и плакал по-детски, а наутро наш сосед Мюллер нашел в винограднике маленького косуленка, закутал его в одеяло и отнес в лес.
И мы долго переживали и обсуждали это событие, и Женинька сама мечтала в другой раз спасти косулю в винограднике. Однажды Женечка, придя с прогулки радостно-возбужденная, подробно рассказывает о потасовке дятлов, которые затеяли выяснение отношений на дереве и продолжили, свалившись на землю. А вот Женечку восхищает бабочка, прильнувшая к раскинувшемуся на кресле воздушному шарфику, разрисованному такими же бабочками. К сентябрю мы ждем урожай опят, заприметив прошлым летом грибное местечко на первом повороте по дороге на хутор. Опята там были непростые, опята-великаны, хоть косой коси.
По вечерам мы часто ходим в бассейн. Спускаемся у церкви, над нами кружит стая сильных птиц, играющих со светом. Женечка однажды: «Тебе стыдно со мной идти?» – о своих неотросших еще волосиках. Да, мне стыдно; я дала повод задать такой вопрос. Мне стыдно своего здоровья, своего возраста, своей не всецелой причастности к Женечкиной муке. Идем по Дурбаху. Курортный воздух, отдыхающие…
Стараемся не обращать внимания на их взгляды, но я время от времени срываюсь, отвечая взрывом бешенства встречающему нас недоумению (отсюда, конечно, и Женечкино предположение, что мне стыдно). Бассейн. Женечка плавает с закрытым, исполосованным горем лицом, несколько раз встает под нестерпимо ледяной душ. Комментирует: «Женщины, глядя на меня с осуждением, думают: я бы так не могла, мужчины – с одобрением: вот так смелая девушка». Поднимаясь к себе на замковый холм, обыкновенно по пути отдыхаем на скамейке, молчим или обмениваемся впечатлениями о бойких дроздиках. Стоило нам сесть на скамейку, как, прежде спокойные, дроздики начинали летать вокруг нас, будто «слет» у них начинался.
Иногда совершаем прогулки в противоположном хутору направлении, от «Черного креста» к часовенке. Сначала идем по лесной дороге. Здесь всегда сумрачно, только на соснах яркие блики солнца, светло-желтые утром и багряно-красные вечером. По этой дороге мы чаще гуляем по вечерам. Потом крутой спуск выводит нас к виноградникам и фруктовому саду. Здесь можно лакомиться сливами и красной или черной смородиной, сидя на лавочке, любоваться открывшейся панорамой бесконечных холмов, селений под красными крышами. Потом опять подъем к самой часовенке, маленькой, кем-то заботливо ухоженной, всегда со свежесрезанными цветами перед Богоматерью.
На обратном пути вспоминаем Женечкину прежнюю работу, многократные командировки, чаще всего в Новосибирск, насмешливых и остроумных коллег-подружек. Никогда прежде Женечка не вспоминала так обстоятельно, подробно и окончательно, передавая мне на хранение свои воспоминания. Нестерпимая мука прощания; принятие распятия, длящегося, предстоящего.
Была еще одна дорога. Не доходя до часовенки, сворачиваешь налево, долго кружит дорога по холмам и выводит тебя на площадку, «мыс», как мы ее называли, обращенную на расстилающуюся внизу бескрайнюю долину, полную света и воздуха, окаймленную далекими горами. В этой долине лежит Страсбург, и в хорошую погоду можно видеть очертания кафедрального собора, всегда Женечку влекущего. И в первой Женечкиной квартире собор открывался взору вертикалью своей мощи, и во второй квартире был виден шпиль собора, и из окна больничной палаты можно было его увидеть, что Женечку при всем накрывавшем ее ужасе, воодушевляло.
Именно на «мыс» Женечка любила ходить одна.
Желая Женечке спокойной ночи, всякий раз надеюсь услышать: «Посиди со мной». Часто слышу. Сижу, массирую ноги, спину, глажу, целую голову, замираю от обращенного в неведомую мне бездну взгляда. Женечка как будто приняла свое одиночество, признала его как единственно доступное ей состояние, уже не пытаясь его с кем-то разделить. Вера в родителей утеряна, они не могут спасти, уберечь, только порой – утешить, приласкать.
Уединение: уйди
В себя, как прадеды в феоды.
Уединение: в груди
Ищи и находи свободу.
Чтоб ни души, чтоб ни ноги —
На свете нет такого саду
Уединению. В груди
Ищи и находи прохладу.
Кто победил на площади —
Про то не думай и не ведай.
В уединении груди —
Справляй и погребай победу.
Уединение в груди.
Уединение: уйди,
Жизнь!
Мне хочется укрыть, поддержать Женечку цветаевскими строками, но я отчего-то не смею.
Однажды, прощаясь на ночь, я как-то вымученно, бессильно говорю: «Все будет хорошо». Ночью Женечка, почувствовав фальшь моих слов, приходит ко мне в комнату: «Ты не веришь?» А на одной из прогулок совсем доверчиво, как в прошлые, минувшие времена, спрашивает, да нет, не спрашивает, скорее утверждает: «У меня ведь теперь не меньше шансов выздороветь, чем тогда?» (после первого цикла лечения)… И мое подтверждение, прячущее ужас.
Женечка по-разному примеривалась к болезни, переходя от шутливого регистра к горькому. Порой Женечке казалось, что то были три разные болезни. Однажды она высказалась, что в первый раз ее вылечили, а потом пришла новая болезнь. Про первую болезнь Женечка говорила: «Чтобы я от Сечкина избавилась». Про вторую болезнь: «Чтобы я с Томасом не водилась». А про последнюю: «В третий раз заболеваю. Бог не хочет меня на земле». Непомерны эти слова для меня, в них нет богоборчества, есть доверие к жизни, Вера в Высшее Начало. Неужели здесь, на краю, может жить Вера?
Этим последним летом Женечка вдруг прильнула к заклинанию, к формуле, которую я все твердила в «первую болезнь», извлекая из нее какие-то силы и смысл: «Одержаньем одержанья победим свои страданья, и сомненья-озаренья» (Е. Марченко).
Моя излишняя, назойливая озабоченность, чем накормить, что приготовить. Рецепты из интернета, из книги «О вкусной и здоровой пище».
Женечка ест охотно. Особенно охотно – мексиканское блюдо «чили», рецепт которого мы раздобыли в интернете, пельмени, пирожки с мясом, тушеные овощи: пуще всех Женечка любила баклажаны – и есть, и готовить, и угощать ими, салатики из фруктов и арбуз. Как-то просит испечь простых коржиков. Ест медленно-медленно – общая слабость, недомогания отвлекают. Иногда тоска поднимает ее ночью. С бессонницей мы сражаемся по-разному. То сочиняем Женечке какую-нибудь ночную трапезу: фрукты или запеченные в духовке бутерброды, то ложимся рядышком, так, чтобы Женечкина голова лежала у меня на плече (любимая моя, нежная головка и сейчас у меня на плече), и уютно засыпаем. Непрочен был наш уют. Однажды колючим шаром возле нашего изголовья я почувствовала смерть. Она стояла требовательно и неподвижно. Засыпает Женечка обыкновенно и под мое чтение вслух. Читаю «Воспоминания» Герштейн, «Евгения Онегина», книгу Мориака о Прусте. Сама Женечка пытается читать на французском Пруста «Любовь Свана». И на телефонный вопрос нашей подруги: «Ну и как, получаешь удовольствие?» – Женечка дает задиристый ответ: «Еще какое!» У Женечки это называется «хорохориться».
Любим ветер, непогоду, дождь. Еще пуще – грозу, молнии. Ласточка влетает в окно спальни и в стремительном полете разбивается об окно в кухне.
Мы вспоминаем школу, первую подругу Элю Бучатцкую.
Женечка поджидала Элю на углу у дома, и они вместе, болтая, шли до школы. Эля мягкая, кроткая, у нее светлые пушистые волосы стянуты в хвост. Потом она будет долго, несколько лет болеть, перестанет ходить в школу, станет учиться дома. И светло присутствует в Женечкиной жизни: порой Женечка помогает Эле готовить уроки, порой они ходят на концерты. А позже заболеет Элина мама и умрет от рака. А Эля выздоровеет, расцветет, превратится в привлекательную девушку. Мы вспоминаем Элю и ее маму, и нам в голову приходит одна и та же мысль. И я бормочу: «Хорошо бы и нам так поменяться». И Женечка нечаянно откликается: «Я бы не расцвела». А потом долго терзается, что допустила такую возможность, извиняется, пытается загладить допущенную по ее мнению бестактность.
И смеялись мы в последний раз в Дурбахе, вспоминая отдых Женечки с подружками в Тарусе, а потом в Пярну. Вспоминаем, как Женечка в первое рабочее лето ездила на два дня в какой-то подмосковный дом отдыха и там долго-долго гребла на лодке, гребла и была почти счастлива.
Дурбах не потускнел, но мы в коконе беды и, выглядывая наружу через щелочки в нем, видим мир то оскудевшим, то ослепительным, но чужим. Нам естественнее смотреть в себя, хотя ощущаемая нами мимолетность жизни и наделяет пронзительностью краски, звуки, запахи, роднит с деревьями, цветами, травами, роднит со всем живым, таким же мимолетным. Дурбах то наполнял нас собой, то исчезал с лица земли вместе с нами. Полнота и пустота крались за нами по пятам, то сливаясь в одной точке, не оставляя зазора, то явственно расползаясь как клочья тумана и беды, оставляя нас раздраженными, ожесточенными.
Случались и взрывы. Женечка: «У вас всегда был культ страдания, вот и страдайте теперь, сколько влезет!» И в другой раз взрыв, обращенный ко мне: «Ты так много говорила о самосовершенствовании, так где же твое бесстрашие?» Это после встречи с коллегой Паулой, чью раскрепощенность и пылкое сочувствие Женечка готова была принять за бесстрашие. Слова эти прожигали – в них была правда.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Женечкино бесстрашие – я говорила о нем, и хочется говорить еще.
Оно запечатлено на фотографии, сделанной в калифорнийском Диснейленде. Женечка с подружками на каком-то «смертельном» аттракционе. На напряженных лицах – веселый ужас, а обычно сутулившаяся Женечка сидит с прямой спинкой и невозмутимым лицом. Женечка гордилась этой фотографией, запечатлевшей ее стойкость. Увы, эта фотография где-то затерялась, но я ее помню, и этот миг хранится во мне в мельчайших подробностях; помню бусы на Женечкиной шее из венецианского стекла. Эти бусы я привезла Женечке в подарок из Венеции. А сама Венеция, вместе с Римом и Флоренцией, иначе говоря, тур «классическая Италия», был баснословным, невероят