е хижины вблизи Иордана и, оставив города и шумные скопления людей, питались ячменной крупой и полевыми травами, подобно пифагорийцам, любившим уединение, или Платону, избравшему для занятий своей Академии виллу, удаленную от города и пораженную чумой, подобно Торо, поселившемуся в шалаше на Уолдене, подобно его биографам, и не только из соображения уединиться, многие из философов оставили многолюдные города и загородные сады, с их тучной почвой, пышной листвой деревьев, щебетанием птиц, зеркальными источниками, журчанием ручейка и многими соблазнами для зрения и слуха, не желая, чтобы роскошь и изобилие приятных впечатлений ослабили твердость души и осквернили ее целомудрие. В самом деле, бесполезно многократно взирать на такие вещи, которые когда-то пленяли тебя, и подвергаться воздействию тех предметов, лишение которых ты переносишь с трудом! А Элоиза! Грандиозный отказ.
О социологии и Покровском из письма Оле Митрениной:
Олечка, кажется, я больше всего в жизни люблю получать письма. Чем я заслужила посланные два тобою? Но они совершенно не подробные. Ты не меньшая лентяйка. В Москве, кстати, тоже весьма тоскливо. Письма я писать не умею, поэтому получаю очень редко. До подруг не дозвонишься, все дружно решают личные проблемы, максимум, на что их хватает, – высказывают на одном дыхании свои новости, а потом пропадают неизвестно насколько. В университете разговоры еще более бабские. Соперницы, измены, аборты – бедняжка советская социология. Ей все время не везло. В начале века социологи были столь маломощные, что читали только французов с немцами, да пересказывали их. Этим русская социология бессовестно ограничивалась.
Потом она прослыла продажной девкой, которой нигде не давали прохода, еще позже привлекла внимание к себе таких же продажных, как и она сама (вроде меня). Хотя есть и другие крайности. Из-за этих крайностей приходится жить от вторника до вторника. Потому что в этот день в универе, соизволяет появляться мой так называемый научный руководитель. Оля! Все при нем, но, кажется, есть один недостаток. Правда, я не уверена. Короче, он помешан на науке до умопомрачения. Кроме того, последний «предмет его интереса» – одиночество.
Откровенно говоря, по телефону изредка отвечает женский молодой голос, который в сочетании с предметом научного интереса оставляет очень мало надежды. А как жить без надежды? Для того, чтобы иметь повод к нему приставать, приходится делать огромные переводы, от которых давно тошнит, и соглашаться с тем, что лучше не засчитывать их в качестве курсовой, хотя на нашем бредовом department это очень даже принято, а писать настоящую курсовую. Ну какой из меня ученый на самом деле! Он даже о Нью-Йорке не может говорить нормально. Якобы NY сам по себе ничего, но трудно воспринимать город, в который приезжаешь как турист, или за покупками, или просто пошляться. То ли дело город, где работаешь. Но при этом обаяние свое он скрыть не в состоянии, даже если старается, а эрудицией берет за живое, так что до следующего вторника не успеваешь прийти в себя. Если тебе интересно, почитай что-нибудь. Его зовут Покровский. Он пишет о Торо и Эмерсоне (особенно хорошо его предисловие к их книге из серии «Библиотека литературы США»), об американской философии, пока вышла книга только о пуританизме и «Лабиринты одиночества» – видите ли – по-моему, ничего особенного (последняя). Об одиночестве вообще попробуй напиши. А он в один несчастный момент полюбил Торо и решил сам попробовать. Хотя о любви писать еще сложнее, ее проще опошлить. Но одиночества все боятся и избегают, как могут, а любви почему-то нет <…> Питер лучше и Вильнюса, и Нью-Йорка, но не потому, что сам по себе такой замечательный, а потому, что в нем есть вы. В моем бедном сердце вы, рассредоточенные по каналу Грибоедова, улице Кустодиева, которой я никогда не видела, универу, Гоголя, Белогвардейской, или как ее там, оккупировали огромный кусок пространства, так что вас ничем не сместить. Но я и не пытаюсь, не подумай. А поездку откладываю, потому что этим козырным тузом придется крыть, когда в Москве совсем стану загибаться, а совсем еще не наступило.
(Или когда буду счастлива, чтобы было чем поделиться.) Ты же не откладывай, приезжай, ведь нет гарантии, что для тебя это такое же удовольствие. Заодно проверим.
Жду, целую крепко. Женя
Поэтому предполагалось, что наша поездка в Париж будет не совсем праздной. У нас была задача найти монастырь, где пребывали в изгнании влюбленные. По московским источникам, их изгнание проходило под сенью монастыря, что в пригороде Парижа, куда мы и совершили паломничество, успехом не увенчавшееся, поскольку никто из местных жителей этой истории не знал и не мог ни подтвердить, ни опровергнуть ее подлинности. Мы не слишком огорчились: Париж в мечтах о любви еще прекрасней.
Наш восторг перед Парижем и смущение перед таким детским восторгом, который, как казалось Женечке, совершенно неприличным образом обнаружился на Женечкиных парижских фотографиях. Обширная у нас была программа, а полюбились нам более всего остров Сен-Луи, Люксембургский сад и сад Пале-Рояль. Как-то раз мы с Женечкой разошлись в разные стороны – в тот час обеим хотелось побыть с городом наедине – и нечаянно встретились как раз в саду Пале-Рояль. Я предпочитала просто бродить по городу, куда глаза глядят, а Женечку притягивали достопримечательности, музеи: Дом инвалидов с гробницей Наполеона, собор Парижской Богоматери, д’Орсэ, Лувр, музей Пикассо, музей Дали, музей Мане, центр Помпиду, музей Родена. Думаю, без Женечки я в них просто-напросто и не побывала бы. Неутомимые мы были тогда, бродили с утра до вечера, так что брат о нас даже беспокоился. Женечка быстро по карте распознала все маршруты, сориентировалась в причудливой парижской подземке и уверенно вела меня за собой. Несколько раз Женечка заезжала в Сорбонну – осведомиться о возможности обучения.
Вот фрагмент из Женечкиного письма Паше из Парижа:
…Пашенка, наверное, думаешь, Париж обрек меня на вечную немоту. Я мечтала нырнуть в него поглубже, пропитаться насквозь всеми его прелестями (стать очень парижской), вместо этого торчу на поверхности, как поплавок, которому не хватает грузил. Если не пропитаться, так окаменеть на постаменте в Люксембургском саду вместо той, которая так напоминает некоторым красавицу М. Б. Вместо этого почти окаменела, рисуя тебе плис де Вош, к ней прилагается СПБ, чтобы ты оценил его «чудовищные ребра», а также, надеюсь, то, как я способна создать (нарисовать) прекрасное из тяжести недоброй (цитата), с последним, знаю, будет сложно согласиться, но согласиться было бы очень по-французски, поскольку здесь не принято возражать, следовательно, не принято говорить «нет», здесь популярно «да», хотя на слух оно воспринимается как отвержение желудком горчайшей отравы…
И из другого письма ему же:
Никаких тебе, Пашенка, эротических картинок не будет. Все они слились в одну картинку, когда я открывала свой очень толстый альбом для рисования, подаренный заботливым дядюшкой любимой племяннице-пленнице, о талантах которой можно судить уже по одному первому листу – единственному изрисованному во всем альбоме, единственному, вероятно, теперь на многие годы вперед. На нем нарисована спина; не она одна, конечно, – несколько кустиков, выложенных кирпичами, клетчатая ограда, спинка (не спина) скамейки, целая колоннада, если имеющая отношение к какому-то ордеру, то скорее к дорическому. Рисунок закончен еще меньше, чем незаконченный СПБ, но главное – спина, в нее-то и слились мои эротические картинки. Теперь я знаю, чья это спина, – героя эротических картинок. (Последнее предложение написала Варя Звягина, пока я грызла ногти.) С этой спиной я промучилась изрядно, сейчас понятно, что не зря: мало того, что она откровенно смахивает на твою, ей к тому же достает (не недостает, а именно достает) одной детали – хвоста. Черт! Только этого мне не хватало. Дело в том, что рисовала я себе садик Palace-Royal, и гораздо интереснее было рисовать колонны, а не чьи-то каменные спины, но не моя вина, что кому-то пришло в голову втиснуть между колоннами несчастную статую, которой я пририсовала хвост. В действительности, с того места, где я сидела, казалось, что несчастный, подставивший свою спину, прежде чем окаменеть, садясь на постамент, тепла ради постелил на него тряпку, край которой я старалась изобразить, край которой теперь выглядит вылитым хвостом.
На острове Сен-Луи, в одном из старых узких домов на набережной Бурбонов, Женечка мечтательно облюбовала себе жилье для предстоящей жизни в Париже, как делала всегда в новых для себя городах, пытаясь найти и порой находя близкое, родное душе, место. Набережные Женечку всегда влекли.
Нередко мы ходим гулять в Булонский лес, благо квартира брата расположена совсем неподалеку. Огибаем озеро, идем к Шекспировскому саду или переплываем на пароме на крошечный игрушечный островок, где расхаживают павлины и цветы собираются в нарядные, огненно-красные клумбы. Тишина и порыв, уживаясь, соперничали в Женечке, в путешествиях усиливалось и то и другое, а потому возрастало и противостояние. Женечка умела смотреть внутрь себя сквозь призму внешнего мира. Спустя два года выпало мне по приглашению брата побывать в Париже вторично. Чары, источаемые городом, померкли, не были очевидны для меня.
Очевидно было другое: он был прекрасен для меня только в нашей с Женечкой совместности, в нашем общем восхищении и воодушевлении. Первой и главной моей заботой на этот раз было порадовать Женечку красивыми подарками. Внезапно в январе 1994 года мы отправились с Женечкой в турпоездку в Стамбул. Первое впечатление: город не скрывает своей изнанки, начинки, вырвавшегося на улицы сырьевого изобилия кожи, тканей, мануфактуры. Облик города правдив, правдив сам город. Из темноты, смутных красок, промозглости и уныния узкая улица выводит нас к необычному, загадочно сотворенному пространству площадей, деревьев, дворцов, мечетей. Море местами серое и будничное и тут же, безо всякого перехода, волшебно-аквамариновое. Как в волшебную пещеру, попадаем в сокровищницу восточного базара с коврами, вазами, тканями, украшениями, экзотическими сладостями.