Нередко ходим с маленькой Женечкой на литературные концерты в актовый зал библиотеки имени Ленина. Прежде всего вспоминаются два: Антонина Кузнецова, читающая Цветаеву, и Рафаэль Клейнер с «Диалогами Сократа».
Женечка-школьница каждый день звонит мне на работу, и мы воркуем.
В Женечку в шестом классе влюбляется Дюша Каменский – он считает Женечку красивой, а Женечка – в Дюшу. Они ведут долгие телефонные разговоры, бродят по бульварам до той поры, пока Оля Дорман, самолюбивая и «коварная», не прекращает это «безобразие».
Другие мальчики из класса тоже влюбляются в Женечку, и добрая подружка Оксана говорит: «Представляешь, Женечка, у скольких наших мальчиков будут дочки Женечки».
Женечка неожиданно встречает меня из командировки с теплой одежкой в аэропорту Домодедово – внезапно похолодало (7 класс).
Мы с Женечкой спим по разные стороны одной стены и, ложась спать, перестукиваемся: «Я тебя люблю». – «И я тебя люблю».
Случались размолвки. Чаще всего из-за того, что я позволяла себе неодобрительные высказывания о Женечкиных друзьях или о друзьях друзей.
Женечка этого не терпела и в какой-то момент решительно и окончательно пресекла мои наветы. Мирились мы быстро – или я обнимала Женечку, или Женечка решительно брала меня за руку: «Все, мир».
Когда кому-нибудь из нас бывало тяжело, беспокойно, мы укладывались спать вместе, утешали друг друга.
Женечка делает уроки за письменным столом. Иду с работы вечером, всегда вижу свет в столовой. Женечка встречает меня словами: «Что ты так долго не приходила? Я соскучилась», – в бордовой в полосочку кофточке, которая должна защитить Женечку от холода и других возможных бед.
Женечка в пятнадцать лет рисует свою главную картину «Сирень в хрустальной вазе» – после того как, желая поставить букет сирени в вазу, наливает в нее кипяток, и ваза, не выдержав, дает трещину. А Женечке хочется восстановить вазу и сохранить сирень в ее буйном цветении. И Женечке это удается.
Женечка берет уроки игры на гитаре и поет стихи Окуджавы и Гумилева («…далеко– далеко на озере Чад изысканный ходит жираф». Женечка, любимый мечтательный жирафенок!).
Перед выпускными экзаменами мы ездим в парк «Сокольники», у нас там есть любимое место, отдыхаем и немножко повторяем билеты, готовясь к экзамену.
Мы ездим с Женечкой к дому ее университетского преподавателя Никиты Покровского (Женечка находит его похожим на Бродского), сидим на лавочке во дворе, смотрим на его балкон. То ли надеемся, то ли опасаемся его встретить. Конец июня, цветут липы.
На втором курсе Женечка увлекается верховой ездой. Закрываю глаза и вижу Женечку, галопом несущуюся по хрусткому первому снегу, голые нежные ветви окружающего поле пролеска, небо с просинью, ветер в лицо.
Подарком судьбы шестнадцатилетней Женечке стала встреча с Евгенией Филипповной Куниной, человеком необъятной доброты, кротости и великодушия. Евгении Филипповне я безмерно благодарна: она с первой встречи приняла и приветствовала ничем еще не проявившую себя в ее глазах Женечку словами: «Спасибо, что Вы есть». И произнесла это так, что я позволяю себе заглавную букву в ее обращении к Женечке. Своей дружбой она открыла, назвала Женечкины душевные качества и вызвала к жизни их вызревание в чуткой Женечке. Мы повторяли любимые, растившие нас, светлые стихи Евгении Филипповны:
И день раздумчив. И душа,
Как будто ни о чем – о многом,
Каким-то по своим дорогам
Плывет тихонько, не спеша.
И суета с нее сошла,
Как временная позолота.
Она, раздумьями дыша,
Как бы в преддверии чего-то
Плывет, без страха и заботы,
В забвении земного зла.
Должно быть, только там, в Женечкином детстве, мы могли почерпнуть чувство защищенности, но закрома наши были невелики.
…обнимая его, она завещала ему на всю его будущую жизнь горькое и сладостное бремя любви… он чувствовал, что нет большего блаженства, чем быть любимым, и что любовью матери он уже приобщился к великой тайне мира.
Двадцать первое октября. Женечка идет одна на переливание крови, сдает анализ. Встречаю возвращающуюся из клиники Женечку у дома, вижу ее издали и вдруг теряю из вида, кидаюсь во все стороны, бегу в Оранжери.
Навстречу идет Женечка с заострившемся, обреченным лицом. «Мне уже терять нечего, можно и погулять». Анализ вопиюще плох. По заочному распоряжению врача Ашиля медсестра пыталась ввести Женечке лекарство, стимулирующее деление клеток крови. Женечка воспротивилась, полагая, что тем самым будут приумножены и опухолевые клетки. Женечка должна понимать, в чем суть предлагаемого лечения, и сама принимать решение.
Назавтра назначена встреча с врачом Ашилем. Женечка и на этот раз отказывается от лечения. По возвращении домой приглашает меня разделить с ней радость: «Поздравь меня, мама, я теперь свободна, совсем свободна от всех врачей. У меня сегодня великий день». И звонит в Москву, делится своей радостью с доктором Шкловским.
В этот же день поднимается температура. Озноб сотрясает все тело. То укрываю Женечку огромным верблюжьим одеялом, то убираю его, оставляя одну простынку. Меняю на головке повязку – зеленое махровое полотенце. Бессонные мучительные ночи. Наши переклички: «Мамонька» – «Женинька».
Меняю белье – Женечка сильно потеет. Варю компотики, больше всего Женечка любит малиновый. Женечка ест все меньше и меньше: бульон, немножко манной или рисовой кашки, маленькие ломтики хлеба (корочки я срезаю), ложечку пюре с крошечным кусочком рыбы, дольки мандарина, чай с лимоном и медом.
Изредка Женечка присаживается к столу, и тогда этот неизменный жест: рукой по головке, от затылка ко лбу – почувствовать свои волосики, их рост, их густоту Но чаще Женечка предпочитает оставаться в кровати и есть с ложечки. Нет мочи, вся слизистая изъязвлена, рот в болячках, боль в пищеводе, особенно острая после еды, трудно дышать, жмет сердце. Порой Женечка заказывает какие-нибудь кушанья, а есть не может и, видя мое огорчение, жалобно твердит: «Я же не капризничаю, я же не капризничаю». И я бросаюсь утешать: «Конечно, маленькая, когда захочешь, тогда и поешь».
Женинька не тщеславилась своими муками. Все силы свои в героическом одиночестве, весь труд превозможения ужаса, страданий, обращая на собирание себя, на сохранение своего достоинства. Наружу не вырывались даже стоны. Когда муки перекручивали тело и душу, тогда я не выдерживала и молила: «Женинька, ты стони, стони, легче будет». Стонать Женечка будет только в беспамятстве. Господи, какая непостижимая красота усилий и гордости!
Мне видится ореол святости вокруг моей Жениньки, «тот круг, внутри которого человек собран и завершен» (М. Мамардашвили). Поль Валери говорил, что высшим человеком является не тот, кто имеет способности и выносит их наружу в виде каких-то продуктов, а тот, кто овладел собой во всем объеме своего существа.
Мы не длим дни – слишком они непереносимы, хотя у нас их осталось совсем немного. Мы ждем пасмурной дождливой погоды, еще более сокращающей светлую часть дня, а день как раз все укорачивался и укорачивался, пока совсем не сошел на нет. Лежим, прижавшись друг к другу. Когда озноб отпускает, слушаем музыку. Каким невероятным подарком прозвучали в один из таких дней Женинькины слова: «Какая я счастливая. Дождь, музыка, печенье и ты рядом!» Мне мечталось видеть Женечку счастливой, вот такое нам выпало счастье.
Через день к нам ходит врач, звук лифта – это ранний, утренний, вырывающий из короткого забытья после мучительной бессонной ночи визит терапевта, ее бодрость, прямой взгляд, звенящий голос, ровная доброжелательность. Такое поведение как будто бы уместно. Но наши миры не соприкасаются. Нам так хочется, чтобы она скорее ушла, забрала с собой свою чуждость, непричастность, свою холеную красоту. Она пытается подобрать лекарства, склоняет нас лечь в больницу. Женечка в гневе: «Умирать – дома! Конечно, кто из родственников может такое претерпеть. Разве я этого не заслужила! Ну, три дня горячки, или, как это, агонии. Я не хочу последним в жизни видеть лицо Мульвазеля!» На мои робкие слова о нашей беспомощности Женечка бросает: «Уезжай, оставь меня одну!»
Ведь это было… Я предлагала, дважды предлагала в самые лютые минуты, не зная за что ухватиться: «Давай уйдем, уйдем вместе». Женинька мужественно отклоняла: «Ведь еще есть надежда». (А я, слабая, ничтожная душа. Мне одной не под силу – ползаю, пресмыкаюсь.) Думаю, не только о надежде говорила Женечка. Для Женечки такой уход явился бы отрицанием уже пройденного, постигнутого ею, разрушением построенного внутреннего человека. Женечке важно было сохранить предстояние перед смертью, обретая опыт умирания, вхождения в смерть.
А ведь Женечка не снизошла до того, чтобы облегчить себе муку, принять какое-нибудь успокоительное. Только эти мягкие, вкрадчивые, сердечные капли, которые теперь ассоциируются для меня со смертной тоской. Что это было: мужество, гордость, вызов, отказ? Бесстрашие? Готовность испить всю чашу душевных мук до дна? Не любила Женечка и когда я принимала успокоительные пилюли. Полагала, что нас это может сколько-то отдалить, а я, коря себя, все-таки в своем бессилии их принимала.
Мы разрывались, не понимая, кто мы. Проклятые, изгоняемые из этого мира, с этой земли? «Господи, сколько можно меня мучить!» – и Бог был враждебен, и мир был враждебен. Или мы были избранные, приближаемые этими невыносимыми муками к Богу, к свету? Да, мы как будто знали: скорби, испытания, посылаемые человеку Промыслом Божьим, – верный признак избранности человека Богом. Но не годились тут прописные истины, было это знание для нас головным, умозрительным, не освобождающим от боли, тоски, растерзанности. Мы отрекались, проклинали… И мы гордились… И не понимали, не понимали… И так редко нисходил на нас свет.
Мы не знали: примериваться ли нам к смерти, искать ли в ней свет, освобождаться ли от страха перед ней. Или же выращивать в себе надежду, учиться бесстрашию жить на краю смерти. Женечка: «Я не боюсь смерти, я боюсь страданий. И если выпало умирать, то я буду развиваться там». А на деле, на деле было невозможное: мы балансировали, не умея пристать ни к тому, ни к другому берегу, без почвы под ногами. Где тут было место смирению? Верно, оно должно было изначально быть: принять любую участь с готовностью, радостью, миром. Смирение же как результат неумения найти точку опоры, вынужденное, безнадежное, – не есть ли оно просто отказ от поиска смысла, отшатывание от неразрешимого? А если попросту: мы не умели умирать.