– Шестой час, – сказал Сергей. – Мы приедем вовремя.
Темнело. Смеркалось. Снег падал крупными хлопьями, белыми, нежными, лёгкими, словно где-то вверху осыпался вишнёвый сад. На земле же всё исчезало под снежным занавесом и покровом: идущие люди, дома. Деревья, склонившись под тяжестью снега, вдруг делались круглыми, словно с небес упавшие облака. Земное всё исчезало, виднелись только огни. Они мерцали из невидимых уже домов и фонарей. Они, казалось, не были прикреплены ни к чему, а сами по себе плыли по воздуху, как звёзды, словно санки с Варварой уже оставили улицу, землю и уносились в надземный мир. «Поди!» – вскрикивал кучер на поворотах, и конь ускорял бег. Всё густеющая пелена снега отделяла бегущие сани от всего где-то отставшего мира. Была та необыкновенная, священная и неземная тишина, которая спускается с небесных высот только с тяжестью обильного снега. Стрелою, пронзая эту тишину, Варвара летела на бал. Стрелою – через эту тишину, белизну, этот новый ей мир.
Она летела на бал, и от счастья ей не хотелось ни о чём говорить.
– У нас минут двадцать свободного времени, – начал её спутник, – достаточно, чтоб познакомиться ближе. Пусть каждый расскажет немного о себе. Вы начинайте!
– Что мне рассказывать? – спросила Варвара застенчиво. И добавила тише: – Мне рассказывать нечего. Мы бедные. Мы никуда не ездим. К нам никто не ходит. Мы одинокие, даже без родственников. Интересное только то, что я учусь в гимназии и читаю книги. Но такое всё вы сами знаете. Вы лучше расскажите о вашей жизни.
Сергей был на два года старше Варвары, но у него уже сложилась интересная жизнь, со значительными событиями. Он рассказывал о себе кратко и сдержанно, упоминая лишь факты, не окрашивая их чувством, словно передавая повесть о чужой жизни, которая ни в чём его самого не касалась.
Его отец, замешанный в политических выступлениях 1905 года, был осуждён на ссылку в Сибирь. Он был слаб здоровьем, и жена его, мать Сергея, последовала за мужем, оставив единственного сына у дедушки. Мальчику тогда было семь лет, но он отчётливо помнил родителей. Оба они – и отец, и мать – умерли в Сибири в первые же годы ссылки.
– Что же сделал ваш отец? – спросила поражённая Варвара. – Убил кого-нибудь?
– Нет, он выступал на митингах с речью… Он был прекрасным оратором.
– За это?.. А что же он говорил?
– Он требовал введения конституции.
Варвара не знала, что такое «конституция», в гимназии на уроках об этом не упоминалось. Но она постеснялась спросить.
Итак, Сергей жил вдвоём со своим дедушкой, оба были заняты исключительно книгами. Это всё, что он сказал о себе. Он мог бы дополнить свою повесть. С ними жили ещё трое слуг, все старики, как и дедушка. В доме всё было спокойно, молчаливо и старо, всё шло к упадку, всё разрушалось. Выносилась куда-то на части рассыпавшаяся мебель, молью испорченная одежда, облупившаяся эмалированная посуда, зазубренные ножи. Вещей становилось всё меньше, и каждое освободившееся место сейчас же заполнялось книгами. Они текли в дом никогда не иссякавшим ручейком, и каждая приветствовалась как желанный, давно ожидаемый друг.
Дедушка занимался со внуком, воспитывая в нём духовно свободного человека науки. Мальчик по природе своей был расположен и к такой жизни, и к такой школе. Он знал о судьбе родителей, и, как все дети, пережившие непосильное горе, был отмечен его неизгладимой печатью. Он был не полетам разумен, сдержан, далёк от всяких детских забав. Имея прекрасных учителей дома, живя постоянно в атмосфере умственных интересов, Сережа звездою восходил в своей гимназии, и ему предрекали самое блестящее будущее. Им уже гордились в школе. Его уже «показывали» именитым посетителям в торжественные школьные дни. К счастью, влияние дедушки давно воспитало в нём равнодушие к мнению общества и неприязнь ко всему показному, и к популярности, и к славе. Он мечтал посвятить жизнь отвлечённой науке, возможно, философии, или математике, или же астрономии.
Рассказывая Варваре о себе, он закончил так:
– Жизнь коротка. Она должна быть отдана одному, одной только цели. Только так и возможно совершить и закончить что-либо действительно значительное и полезное. Я выбрал науку. А вы?
– Я? – Варвара смутилась и, заикаясь, ответила, что она не выбирает, что у ней нет возможности. В настоящем всё её счастье в учении, а будущее – «как сложится».
Они подъехали к «Усладе». Её огни уже сияли, пронзая движущийся занавес снега.
У входа, как две полные луны, матово светились два фонаря на высоких каменных колоннах. Распахнулись двери – и словно в рай вступила Варвара: из каждого угла, от каждой вещи и от всех лип исходило сияние, радостное возбуждение, ожидание праздника.
Оба сына Головиных были дома, на рождественских каникулах. Они встречали гостей. Было ещё рано, и Варвару провели к Миле, которая заканчивала одеваться.
Варвара на цыпочках шла через большой зал. Её ботинки скрипели. Этот скрип, к её радости, заглушали звуки пробуемых инструментов: был приглашён военный духовой оркестр. Капельмейстер, большой и толстый, обсуждал с Анной Валериановной программу музыки для бала. Он был затянут в новый мундир, и его фигура казалась коллекцией барабанов, разной величины, поставленных один на другой. Было жутко видеть, что этот человек решался кланяться так низко, вдвое уменьшая свой рост. Со спины это было пугающее зрелище, но не лучше оно было и с лица: от напряжения капельмейстер стал такого цвета, что трудно было различить, где заканчивался мундир и начинался сам капельмейстер. Прямая и тонкая, высокая фигура Анны Валериановны, её лёгкий кивок головы делали его позу вдвойне комичной.
Варвара изумилась. Ей случалось видеть капельмейстера на парадах, у собора, в «царские дни», когда он – совершенно прямой и гордый – вёл свой оркестр, шагая впереди молодцевато и. чётко, и тогда он казался воплощением ловкости и авторитета. Теперь же, согбенный почти до земли, он даже испугал Варвару чуть-чуть, и она поспешно зашагала в комнату Милы.
Мила сидела в кресле, спиною к двери. Её лица не было видно. Её светлые локоны спускались до талии, золотились при свете ламп, искрясь, словно свет исходил не от лампы, а от них. Парикмахер украшал их веночком из крошечных роз. Горничная, на коленях, прикрепляла маленький букетик из таких же роз к поясу Милы. Большое овальное зеркало, куда были устремлены глаза Милы, отражало её очаровательное лицо, незабываемой, но скоротечной, хрупкой прелести. На этом фоне появилась Варвара.
– Варя! – крикнула Мила, быстро обернувшись. – Ты не в бальном платье?
Парикмахер, поспешно отступивший на шаг при быстром движении Милы, сказал Варваре:
– Позвольте-с! – и нежно Миле:
– Будьте любезны-с! Минутку-с! Сейчас закончим-с куафюру!
И здесь Варвару ожидало изумление.
Парикмахера Оливко знал весь город, и в известном кругу он слыл разбивателем женских сердец. Мать Варвары стирала его бельё, а она – Варвара – доставляла его в парикмахерскую. У Бубликов не было более взыскательного, неумолимого клиента, и немало слёз было пролито ими в их лачуге, немало пережито волнений и страхов из-за него. Не раз вдова Бублик, смиренно склонив голову, выслушивала выговоры, когда ей – через Варвару – приказывалось «прийти самой»; не раз и «приплачивала» она бесплатной стиркой за неудачный свой труд. Варвара – посланец, бегавший от дома до парикмахерской, – переживала тяжкие минуты, внутренне сгорая от сарказмов парикмахера, который, казалось, наслаждался всякой возможностью унизить подвластное ему существо.
Парикмахер Оливко употреблял только лучшие французские помады и краски. И одна тёмная краска от чьих-то усов – будь проклята! – «маскара» ей имя, не отмывалась. Попав на салфетку, она въедалась в неё, казалось, навеки. Кожа сходила с пальцев вдовы Бублик, но не маскара с салфетки. Плачь над ней, проклинай её и судьбу свою – пятно всё остаётся на салфетке. А парикмахер даже как-то чрезмерно любил чистоту. Был щепетилен. Любил белоснежное. Нижнее бельё даже менял ежедневно.
Он был холост, определённого типа: раз навсегда уверенный в своём превосходстве над остальным человечеством и потому смутно мечтавший о величии и даже всемирной славе. Он читал «Вестник знания», «Вокруг света» и либеральные газеты. Он был уверен, что монархия – единственно – стоит на пути к свободному развитию и славе личности, подобной его собственной, и одной монархии только он обязан тем, что ещё не достиг славы. Он был по духу революционером, но в одиночку, трусливо и молча, не принадлежа ни к какой партии, ибо «инстинктивно» не переносил «стада» или, даже, «быдла».
Парикмахером он был превосходным, скорее даже артистом, нежели ремесленником. Профессией своей гордился. Любил вскользь заметить, что она – одна из старейших и самых почётных. Она превратила Hоmо sapiens из дикобраза в элегантного джентльмена. Платон называл её искусством. Мудрые цари в древние времена именно в лице брадобрея часто имели мудрого советчика. О парикмахере написаны лучшие оперы, чего нельзя сказать о многих других специалистах, – и он начинал насвистывать арию Фигаро. В галстуке Оливко носил оригинальную булавку: свой собственный портрет в золотой оправе. Портрет этот был результатом больших усилий: Оливко снимался для него не менее десяти раз, пока наконец не остался им доволен.
И на этого «сверхчеловека» Бублики стирали бельё! Они наглотались и сарказмов, и оскорблений. Не раз салфетка или полотенце швырялись Варваре прямо в лицо с предупреждением раз навсегда запомнить, что парикмахер Оливко – не свинья, готовая лизать всякую грязь, и не лягушка в грязном болоте, как их другие клиенты.
И вот этот самый человек, почтительнейше согнувшись, тая в сладчайшей улыбке, с гребнем в руках, застыл около кресла Милы. Он созерцал эффект букетика и венчика в зеркальном отображении Милы.
Ещё одно существо, как вороватая мышь, сновало вокруг Милы. Это была портниха Полина Смирнова. Её рот был полон булавок, и казалось, что они были её металлическими усами. Она закрепляла блёстки на подоле платья Милы.