Наивно старуха вытянула перед собой свои руки и с любопытством посмотрела на них, словно видя их впервые.
Это были страшные, тёмные руки, изуродованные работой, изъеденные ревматизмом. Их суставы распухли, мускулы смылись и стёрлись в работе, и страшные, как мёртвые сучья, кости выпирали из-под серо-фиолетовой кожи. Они – эти руки – свидетельствовали о долгой и честной жизни в труде во все возрасты жизни, во все времена года, при всякой погоде: в жару и холод, при ветре, в снег, дождь, туман и сырость; они имели дело с грязью – и твёрдой, и липкой, и жидкой, газообразной, всякой грязью, какую способен произвести человек. Они навеки потеряли свою первоначальную форму и гибкость, и ничто в мире уже не могло бы вернуть им белизну и здоровье. Как далеко отошли они от первоначального вида руки! Не будь прикреплены к старухе, не выглядывай они из-под её засученных рукавов, их едва ли кто принял бы за живые руки, с ещё органической жизнью. Их скорей можно было бы принять за комья пемзы, за что-то ископаемое, как куски давно погребённого дерева, за черепки глины. Они походили именно на предметы, что хранятся в музеях в отделах палеонтологии, мимо которых, не взглянув, проходит не думающая юность. На них молча смотрят только одинокие сутулые старики, очевидно, учёные. Они смотрят внимательно, мигая утомлёнными, старыми, слезящимися глазами. Но те музейные мёртвые предметы имеют королевский комфорт: о них заботится кто-то; они лежат на бархате, под стеклом, сосчитанные, внесённые в каталог, занумерованные. Палеонтологи одни знают их тайну: были ли они живыми тысячи лет тому назад, а потом умерли, и могила сделала их похожими на пемзу и глину; или же они всегда были только пемзой и глиной – мертвы, – но каприз природы или замысел артиста придали им форму, схожую с чем-то, что могло бы и жить.
Все прачки, оставив работу, смотрели на руки старухи, затем каждая, украдкой, взглянула на свои, словно боясь увидеть в них то же уродство. Девочка Варвара смотрела также, а потом, вздрогнув, вытянула и свои ручки, чтоб лучше их видеть. Её детские, восьмилетние пальчики ничем ещё не походили на руки старухи, но серые глаза девочки застыли в изумлении и страхе, словно она увидела, что и для неё, будущей прачки, втайне уже готовила судьба.
И её руки не были белы, не были нежны. И они уже зачерствели и загрубели слегка. Но есть что-то прелестное, невыразимо милое в паре маленьких детских рук. Вид их трогает сердце. В них заплетён уже намёк, а затем колебание: как развернуться? чем стать? – материнским светлым крылом, жёсткой лопатой для грубой работы, украшением тела или же жадной, когтистой лапой? Так листья иных растений замирают на время, прежде чем совершить последний, решающий шаг: остаться ли зелёными и называться листом или же развернуться цветисто и ярко и быть лепестком цветка.
Вдова Бублик глядела не на свои руки, а на руки дочки Варвары, и слеза образовалась в углу её глаз. Она прошептала:
– Терпение – это пусть для меня. Хочется лучшей жизни для дочки.
– Была я раз на тайной сходке, на политической, – заговорила, оглянувшись вокруг, одна из прачек. – Они были коммунисты. «Всё богатство на свете принадлежит трудящимся» – они так сказали. «Надо силою взять всё и всё поделить, всем поровну. А кто не работает, пусть тот и не ест». Я потом спросила его, кто говорил речь: «А что нам, народу, делать сейчас?» Он сказал: «Учиться. Ученье показывает дорогу».
– И тут же отсыпал тебе денег на ученье, – с насмешкой заключила тощая прачка.
– Ну нет, – наивно ответила первая, – коммунисты не дают денег. Они только обещают народу…
– Так зачем тебе было рисковать с полицией и ходить на сходки? Пошла бы ты лучше к обедне в собор. Там почище скажут. Обещают тебе вечное блаженство, не теперь, а погодя, когда умрёшь и тебе ничего не будет нужно.
– Архиерей даст тебе крест поцеловать, из чистого золота, – наслаждайся! – вступила в разговор ещё одна прачка. Она закончила работу и взваливала тяжёлый узел на плечи. – Затем до свиданья! Терпи!
– Что крест! Он и к ручке допустит приложиться. Рука же архиерейская духами вспрыснута, розами, – самые дорогие эти духи, заметь! Тебе же всё это бесплатно, исключительно чтоб укрепить твоё терпенье.
– Не слушай их, девочка, не слушай! – обратилась старуха к Варваре. – При тяжёлой работе находит злобная минута – злобствует человек. – И, повернувшись к реке, она прилежно взялась за полосканье.
Но остальные прачки стояли молча, не спеша снова взяться за работу. Каждая бесцельно глядела вдаль, думая о своей жизни.
– Взгляни-ка! – сказала одна из них, пальцем показывая на удалявшуюся лодку, где сидел несчастный учитель и барышня. – Утречком, в будний же день им нечего делать, как только прогуливаться в лодочке. Жалко, нет коммунистов: вот не дать бы этой парочке и кушать сегодня.
– Да это учитель, – умиротворяюще вступилась старуха, – это его каникулы для отдыха.
– А у т е б я есть каникулы для отдыха?
Как бы не слыхав вопроса, старуха продолжала:
– Учителя много работают, иные до чахотки даже. Жалованье же незначительное. Это я на него и стираю: в понедельник он уже пойдёт в гимназию. Ему я всегда благодарна: платит аккуратно.
– Нет, слушайте! Старуха работает на здорового парня и очень благодарна, что он ей платит! – злобно смеялась тощая прачка. – Ты, бабушка, вижу, хорошо научена терпению.
В эту минуту радостный звон колоколов наполнил воздух, сообщая, что закончилась обедня в соборе.
– Товарищи! – воскликнула та, что была на сходке. – Беритесь за работу! Вспомните, те, что сами не стирают, всегда надевают чистое бельё по субботам. Работай, босоногая команда! Это ты не будешь есть сегодня! – И она с ожесточением набросилась на бельё.
Остальные молча последовали её примеру. И Варвара работала, но, занятая неотвязной мыслью, она то и дело роняла бельё. Её испуганные глаза, серые и круглые, всё глядели на маленькие руки.
Это был август 1907 года. После неудавшейся революции 1905 года все слои населения, хотя и по различным причинам, находились в состоянии беспокойства, недовольства и опасений. Политическая пропаганда велась непрерывно, и много горечи и надежд сосредоточилось на ожидании больших перемен в государстве.
Глава II
Вернувшись домой, Бублики, мать и дочь, долго и истово гладили бельё. Работа эта, особенно мучительная летом, всегда требовала большой осторожности и внимания. Профессия прачки – одна из немногих, где погрешности скрыть невозможно. Уголёк, нечаянно выпав из утюга, мог явиться причиной финансовой катастрофы. Утюг слишком горячий, утюг слишком холодный, малейшее пятнышко на свежем белье – пылинка, соринка, пушинка – всё грозило несчастьем. Капельки синьки, след от сырой верёвки, сгусток крахмала – прачке не прощалось ничего.
Готовое бельё доставлялось по назначению безвозмездно. Обычным клиентам вдова Бублик разносила бельё сама. Но были и особые, требовательные клиенты – эгоисты, эстеты, маньяки внешней чистоты, кокетки, кокотки – те желали, чтоб их бельё было бело, как только что выпавший снег, свежо, как цвет яблони, чтобы доставлялось оно не свёрнутым, без единой морщинки и складочки. Этим элегантным лицам бельё доставляла босоногая Варвара, со старанием и рвением, неся вещь подальше от себя, на вытянутых руках.
Сегодня ей поручена была крахмальная рубашка молодого дьякона собора. Со вздохом умиления отправляла вдова этот плод своего труда и особых стараний.
– Осторожно, Варя, осторожно! – говорила она, покрывая рубашку папиросной бумагой. – Держи её выше! Вытяни руки. Чтоб ни к чему она не касалась. Не дай Бог… Выше руки, Варя, выше!
– Так?
– Так.
Варвара приняла позу марафонского вестника, готового к бегу.
– Завтра в соборе за обедней отец дьякон будет стоять в этой рубашке перед Божьим престолом, в самом алтаре! Осторожно! Ну, с богом! Неси!
Варвара ринулась вперёд и легко побежала по улице.
– Слава, слава Тебе, Господи! – молилась, крестясь, прачка. – И мой труд побудет в Божьем доме. Не оставил Бог милостью.
Будь у ней ботинки, и она пошла бы к вечерне в собор. Босоногие люди избегают ходить во многолюдные храмы.
Варвара между тем стрелою летела по улицам.
Город утопал в садах. Из-за них домов почти не было видно. Город цвёл, благоухал. Кое-где над заборами из-под сочной зелени пленительно улыбались, краснея, яблоки и томно млели груши. Но Варвара знала уже, что строго наказуется покушение на частную собственность, и давно закалила себя от искушений этого рода. К тому же и здравый смысл говорил, что если ещё висят эти фрукты, то, значит, их невозможно достать с улицы, ибо во всяком городе обитают и уличные мальчишки. Она и сама имела некоторый жизненный опыт: где есть имущество, там есть и собака, большая, лохматая, верный друг хозяина, только хозяина, но не человека вообще. Собака эта – фанатик. Поэтому, не отвлекаемая бесплодными мечтами, Варвара быстро приближалась к цели. Квартала за два до дома дьякона уже слышалось пение. Два голоса – изумительно прекрасный бас и ещё более изумительно прекрасный тенор – пели «Ныне отпущаеши», готовясь к вечерней службе. Слава обоих дьяконов была велика, говорилось даже, что из Москвы приезжали их слушать и что обоих дьяконов скоро пригласят в столичный собор.
У самого дома Варвара подождала, пока замерла последняя бархатная нота баса и «Ныне отпущаеши» отзвучало. Затем на цыпочках, как на пуантах, она вступила на небольшую веранду и, вежливо всем поклонившись, молча протянула рубашку. Хозяйка, старая женщина, мать дьякона, поднялась и осторожно, благоговейно взяла рубашку дорогого своего Сына, тенора, дьякона Анатолия. Девочка отступила шага на два и как бы слегка замешкалась (так учила её мать), ожидая, не вздумают ли тут же и заплатить за стирку. На сей раз это редкое событие имело место.
– Постой, девочка, – сказала хозяйка, – уж наверное тебе нужны и деньги. Я вот унесу рубашку да и заплачу. – И она ушла в дом.