Вера ДубинаБиография
«На первый взгляд, биография предстает эдакой скалой в сердце пожара: несмотря на критику, а на протяжении некоторого времени даже на полный отказ от нее в научных кругах, она с XIX века занимает прочное место как в списке бестселлеров, так и в научных дебатах» [186]. Однако биография только кажется неизменным на протяжении веков жанром. Биографии великих людей от Плутарха до наших дней были, есть и останутся приятным чтением для широкой публики, но ренессанс биографических исследований в конце XX века связан в первую очередь с новыми возможностями этого жанра, открывшимися благодаря антропологическому повороту в гуманитарных науках, междисциплинарным дискуссиям и влиянию методов социальных наук [187]. Результатом этих тенденций стало развитие отдельного научного направления — биографических исследований (biography studies) [188].
Многие историки надеются при помощи биографических исследований ухватить индивидуальное в истории, ее человеческое измерение, ускользающее и растворяющееся в смене социальных формаций, эпох и парадигм. Поэтому авторы современных биографических работ предпочитают употреблять вместо традиционного термина «биография» более широкий — «биографические исследования». Второй вариант делает упор на взаимоотношения индивида с его окружением, а также привлекает к работе широкий набор методов социальных наук, в отличие от традиционной биографии, ставившей в центр изучение самого индивида и продуктов его труда и тем самым представлявшей мир с точки зрения некоего закрытого «я».
Биографические исследования далеко уходят от историй героев и великих людей, построенных по канве романа и не имеющих никакой теоретической и научной базы. Их научная легитимность связана с расширением исследовательского вопроса в писании биографий до истории повседневности и исторической антропологии, микроистории и устной истории, а также с интересом к субъективному в истории, к народной истории, истории женщин и т. д. [189] Именно возвращение в исторические исследования «настоящего, живого человека» (а не собирательного образа или идеального типа) и сближает современные биографические исследования с публичной историей. В этой главе как раз и пойдет речь о современных биографических исследованиях, развивающихся благодаря ученым разных специальностей и потому использующих методы и терминологию многих дисциплин, от сетевого анализа и нарративного интервью в социологии и устной истории до микроисторических приемов. Иными словами, исследователи смотрят на общество прошлого через окошко отдельной частной жизни.
При этом традиционная «литературная» биография ни в коем случае не исчезла, в том числе и из репертуара ученых, и продолжает жить и интересовать читающую публику. Люди любят читать истории, которые можно ассоциировать с собственной жизнью, — это возможность говорить об истории во множественном числе, видеть ее разнообразие, а также представлять ее альтернативы [190]. Поэтому история через биографию очень хорошо адаптируется для публичной сферы и прежде всего для медиа — она превращается в своего рода историю жизни, с которой зритель или читатель может себя отождествить, благодаря которой он может «пережить» новый опыт, «осуществить» свои сокровенные мечты. Возможность «получить опыт другой жизни», которую предоставляет человеку биография, делает ее — наравне с memory studies — ключом к бытованию прошлого в настоящем [191].
Создать историю своей жизни, жизни своей семьи или рода может любой умеющий писать человек, поэтому отсутствие исторического образования менее всего смущает авторов биографического жанра. Именно через написание биографий (и автобиографий) публичная история включает в практики создания публичных форм бытования прошлого саму публику. Потому тут я бы не согласилась с мнением Сергея Ушакина, высказанным в его замечательном тексте для этой книги, что публичная история упускает публику из виду, концентрируясь на «переосмыслении роли истории и историка в публичном пространстве» [192]. Начиная с писания постов в LiveJournal и кончая совсем молодой практикой life writing, о которой подробнее будет рассказано во второй части главы, историки и их цеховые интересы больше не определяют бытование биографического жанра в публичном пространстве [193].
Именно это положение биографии между двух стульев — между литературой и наукой — и привело к тому, что до 1990-х годов крайне редко поднимался вопрос о междисциплинарном осмыслении ее возможностей и границ ее метода. В биографических исследованиях присутствуют конкурирующие направления, многие из которых претендуют на главенство метода, а также широкое разнообразие самоназваний, вроде personal history и life writing: их предмет изучения по большей части идентичен biography studies. На российском материале вопрос осмысления метода биографических исследований не стоит до сих пор, и biography studies так и не обрели в русскоязычном научном пространстве собственного статуса. Поэтому более чем актуально представить краткую историографию биографических исследований, показать диалог различных теоретических положений и место методов различных наук в биографических исследованиях, что и будет сделано в следующем, втором разделе главы.
Третий раздел проиллюстрирует главные выводы второго раздела на конкретных примерах, фокусируясь на двух ключевых книгах. Первый пример — коллективная биография 101-го полицейского батальона авторства Кристофера Браунинга [194], произведшая в свое время переворот в изучении Холокоста и повседневной истории национал-социализма. Эта книга не только демонстрирует новые возможности коллективной биографии, появившиеся благодаря сближению истории и социологии, но также является хорошим примером роли биографических исследований как двигателя публичной истории. Второй пример — книга «Сталин. Жизнь одного вождя» Олега Хлевнюка — показывает, как для эпох, подвергшихся жесткой идеологической обработке, биографические и автобиографические тексты восполняют нехватку знания, позволяют пролить свет на серые зоны, возникшие из-за выхолащивания истории идеологией [195].
Теория
История биографии начиналась с жизни замечательных людей, а точнее, замечательных мужчин. Уже к концу XIX — началу XX века биографии важных исторических личностей стали в Западной Европе мейнстримом на рынке как научной, так и коммерческой печатной продукции. Научные притязания этих текстов состояли в точном изучении всех доступных источников, а также в позитивистском стремлении выяснить всю «правду» о жизни этих «великих мужчин» и о том, как они «делали историю» [196]. Эта тенденция наблюдается и в Российской империи, несмотря на то что привычка к написанию биографий у отечественных авторов была далеко не так распространена и (в отличие от Германии, например) не насчитывала к началу XX века более двух столетий интенсивного автобиографического производства. Ко второй половине XIX века жанр биографии получил в Российской империи мощный импульс к развитию благодаря доминированию культурно-исторической школы, рассматривавшей человеческую жизнь как свидетельство об истории народа и общества [197].
Одновременно с позитивистским стремлением максимально точно описать жизнь «делателей истории» расцветала и популярная биография, бросавшая вызов научной биографии с самого момента появления последней. Это напряжение между литературной биографией — или, лучше сказать, биографией, прочтенной как литература, — с одной стороны, и научной биографией — с другой, с самого начала определило биографии позицию «смешанного жанра», то есть текста на границе художественного произведения и исторического исследования. В дальнейшем это же привело к жесткой критике биографии со стороны историков [198]. С утверждением социальной истории групп и классов, а вследствие этого утратой созидающей роли «великих людей» в историческом процессе биография как жанр и вовсе потеряла для историков свое значение и на протяжении почти всего XX века считалась «наиболее догматическим проявлением индивидуалистического принципа историзма» [199], сохраняя при этом свою привлекательность как литературного жанра и источника информации о «жизни замечательных людей». Потому биографические исследования на время практически полностью переместились в область литературоведения, где так называемый биографизм утвердился уже с середины XIX века [200].
К 1980-м годам жанр биографии находился в глубоком кризисе во всех социальных и гуманитарных дисциплинах, в том числе и в литературоведении. В 1986 году американский профессор английской литературы Дэвид Новарр писал, что большая часть литературы о биографии бесформенна, диффузна и написана по-журналистски — и вообще это «скорее болтовня, чем научный труд» (causerie rather than treatise) [201]. К этому же времени относится и убийственная критика Пьера Бурдье, назвавшего биографический метод в социологии «биографической иллюзией» [202]. В известной статье «Биографическая иллюзия» (1986) Бурдье определил место биографии как литературного жанра в сокровищнице-хранительнице, совершенно неспособной стать частью науки, потому как она рассказывает индивидуальную историю героя по заданной литературной канве. Свою статью Бурдье начинает громкой фразой: «История жизни — это одно из тех понятий здравого смысла, которые незаконным путем проникли в научный мир» [203].
Критический пафос Бурдье — реакция на долгие десятилетия игнорирования ученым сообществом попытки социологов обновить жанр биографии. Бурдье назвал иллюзией возникающее от биографического текста ощущение, что человек сам строит свою жизнь, тогда как на самом деле она является продуктом взаимодействия человека с его социальным полем. Таким образом, чтобы быть научной, биография должна писаться с учетом влияния на человека социальных институтов. Эта главная для социологии тема, уже не раз поднимавшаяся в контексте биографических исследований, но до конца 1980-х остававшаяся совершенно нереализованной на практике, даже в рамках социологии, давшей главный импульс развитию научных biography studies. Генезис «биографического метода» как метода социальных наук тесно связан с расцветом Чикагской школы еще в 1920-е и 1930-е годы [204]. Количественные методы исследователей этой школы по изучению социокультурных особенностей жизни мигрантов в городах предлагали путь для решения проблемы индивидуальной биографии. К 1940-м годам влияние Чикагской школы угасло — и с этим на время сошел со сцены и биографический метод.
В это же время в Германии жесткий критик биографических приемов XIX века Зигфрид Кракауэр предлагал новые формы биографии, описывавшие индивидуума исходя из его социального контекста [205], пытаясь снять таким образом главную претензию к биографии — ее замкнутость на индивидуализме и следование принципу романа. Описывать жизнь, исходя из ее развития к определенной цели, означает, по Кракауэру, впадать в телеологию. Эта претензия к биографии оставалась актуальной и почти 40 лет спустя, когда ее вновь повторит Бурдье в упомянутой выше статье. Кракауэр в своей критике пошел дальше теоретизации и реализовал свои идеи на практике, написав общественную биографию (Gesellschaftsbiographie) композитора Оффенбаха «Жак Оффенбах и Париж его времени» [206]. Через персону Оффенбаха Кракауэр хотел показать, как композитор создавал общество вокруг себя и как он сам развивался под влиянием этого общества. Однако модель «общественной биографии» Кракауэра не имела влияния на его современников. Впоследствии Бурдье констатирует, что биографические исследования по-прежнему пытаются сохранить единство изложения одной жизни, как в романе. И это при том, что даже сам роман к тому времени давно уже оставил подобную практику — достаточно посмотреть на Пруста или Джойса [207].
Если критика Кракауэра не была услышана его современниками, а написанная им «общественная биография» не получила должной оценки, то ко времени Бурдье в социальных науках уже созрела почва для обновленного развития биографических исследований, начавшегося во многих социальных и гуманитарных науках в предыдущие десятилетия. Развитие oral history и микроистории, а также разработка биографического интервью и анализа биографических данных в социологии привели к междисциплинарному обсуждению методов биографии.
Коллективная биография стала вариантом, способным удовлетворить научный запрос современных социальных наук. Она позволяет проследить общественные изменения и конкретизировать их на примере индивидуального и коллективного жизненного пути. Благодаря количественным методам анализа — стандартизированным опросникам, массиву данных о жизни группы людей (дела разных ведомств, регистрации рождения, браков, карьеры и т. д.) — у социологов появляется возможность говорить о «нормальной биографии», то есть стандартизированном жизненном пути, где стандарты задаются обществом и возможностями индивидуального выбора [208]. Это путь, начатый еще Эмилем Дюркгеймом и развитый в 1960-е годы Яном Щепаньским, изучавшим социальные процессы через «биографические документы» (дневники, письма, мемуары и т. п.). Также в 1970-е годы социологи начали активно изучать труды Чикагской школы, что привело к буму биографических исследований. Достаточный массив биографических данных и значительное количество примеров позволили при анализе индивидуальных биографий делать выводы на уровне всего общества, поскольку социологи, «реконструируя индивидуальный случай, всегда стремятся делать обобщения» [209]. Другими словами, индивидуальный опыт, укорененный в социальном поле, получает свою легитимность в науке.
Для исторической науки — после распространения структурализма и социальной истории — эти методы также предоставляют возможность обобщения индивидуального опыта. В коллективной биографии для историка важно пространство выбора исторических акторов: достаточное количество примеров, представленных в социальном контексте, позволяет сделать вывод не только об индивидуальном выборе, но и о возможностях этого выбора внутри конкретного общества, о границах этих возможностей и их субъективном использовании. Тем самым на передний план исторического исследования выходят не великие одиночки, «делатели истории», а самые простые люди, которые благодаря количественным исследованиям или типовым биографиям показывают возможности социального поля в свою эпоху.
Кроме того, произошедший в 1980-е и начале 1990-х антропологический поворот в гуманитарных науках показал, что жизнь «незамечательных», самых обыкновенных людей тоже может быть предметом серьезного исторического исследования и привнести прирост знаний в историческую науку. Самый известный пример — «Сыр и черви» Карло Гинзбурга, история обыкновенного мельника Меноккио, создавшего свою собственную космологию. Кроме работы Гинзбурга, к обязательной классике жанра новой биографии относится хрестоматийная работа Натали Земон Дэвис «Возвращение Мартина Герра», переведенная и на русский язык [210]. Это увлекательная, практически детективная история, которую можно читать как литературное произведение — несмотря на то что это научное сочинение высокого класса. Эти две книги являются образцами микроисторических исследований, когда через «исторический микроскоп» на примере мира, окружавшего одного человека, мы можем посмотреть на удаленную от нас эпоху. Здесь равно присутствуют и человеческое измерение истории, и связь с социальным контекстом. В обеих работах виртуозно применен научный инструментарий новой биографии: «Повышение ценности отдельного феномена по отношению к системе, где детали занимают центральное место в теории познания» [211]. Эталоном новой биографической истории считается и работа Жака Ле Гоффа о Людовике Святом. Это пример «глобальной биографии», реконструирующей эпоху. Ле Гофф не только использовал и показал переплетения огромного количества исторического материала (любому, кто пишет исследовательские тексты, хорошо известно, как трудно удержать единую нить в разнообразии источников), но и вышел далеко за хронологические рамки жизни короля Людовика [212]. По мнению Лорины Репиной, эта книга, написанная в рамках personal history, является эталоном новой биографической истории [213].
Еще одним путем обновления биографических исследований стало развитие устной истории (oral history). Вслед за социологами, понимающими биографию как социальный конструкт социальной реальности, устная история реконструирует нарратив, который интервьюируемый создает из своей жизни. Фундаментальным здесь является различие между уровнем пережитой (life history) и рассказываемой (life story) жизни, а также взаимодействие опыта, памяти и нарратива [214] Таким образом, происходит разграничение между перспективой биографа в прошлом и перспективой биографа в настоящем, поскольку биографический нарратив о прошлом во многом конституируется настоящим. Это влияние необходимо максимально четко отследить и принять во внимание при анализе.
Таким образом, дискуссии вокруг biography studies конца XX — начала XXI века разработали необходимый инструментарий для научной биографии и вызвали бум различного рода текстов о биографическом методе, но, к сожалению, капитально не изменили практику писания биографий. Еще в 2003 году Ханс-Эрих Бедекер с грустью констатировал, что «теоретические дискуссии о биографии до сих пор не имели никакого влияния на биографическую практику» [215]. За пределами oral history даже лингвистический поворот мало изменил отношение историков к биографическому нарративу. Правда, постструктурализм представляет слишком упрощенный взгляд на биографию как на авторский конструкт, который является исключительно восприятием и интерпретацией современников и, другими словами, есть просто фикция [216]. Но и пережив постструктурализм, историческая наука не произвела на свет массива практических биографических исследований в новой теоретической рамке. Несмотря на это, существуют основания надеяться, что такие исследования последуют. Все-таки после лингвистического поворота ученые, в том числе и историки, стали обращать внимание на то, как создается биографический нарратив, а в сочетании все эти теоретические тенденции дают новую жизнь биографической практике. Если в середине XX века собственной биографии были достойны преимущественно «замечательные мужчины», то теперь biography studies имеют своим предметом гораздо менее однобокую картину общества: биографии заслуживают сегодня также и женщины с детьми, и прежде маргинализированные слои общества. Благодаря постколониальным исследованиям открылся прежде закрытый мир людей, ранее не имевших не только собственной биографии, но даже собственного голоса [217].
Благодаря этим новым тенденциям в последние десятилетия развивается направление life writing, которое совмещает в себе «возрождение нарратива» (revival of narration) [218] и переориентацию исторических исследований с системной на субъективную перспективу. Центры life writing активно открываются в крупных университетах мира, с 2004 года в Австралии выходит журнал с таким названием [219].
Академический background исследователей life writing восходит к критической литературной теории 1970-х годов, и потому в центре внимания этого направления находится не реконструкция и интерпретация социального и исторического значения определенной биографии, как это принято у историков, а собственное «я» (self) автора биографии и даже «я» исследователя [220]. Описание частной жизни при таком подходе предполагает исследование и нахождение собственной идентичности, а также возможность получить голос для тех, кто ранее был его лишен. Если от историка ожидается, что его персона не имеет или имеет очень незначительное значение для его интерпретации прошлого, то в life writing существует традиция, которая настаивает на том, что персона исследователя играет важную роль в создании текста, выходящего из-под его пера. Поэтому историкам традиция life writing скорее чужда, поскольку биография становится здесь личным поиском биографа, а не академическим исследованием [221].
Подход к биографии, в рамках которого человек сам создает свою жизнь, по многим причинам остается распространенным. С точки зрения простой логики кажется, что смысл существования может быть подсказан только самой жизнью. В том числе и ученые продолжают отдавать дань такому типу биографии, который Бедекер назвал «невинным жанром», далеким от теоретической рефлексии и методологических нововведений [222]. Торжество этого телеологичного подхода связано, по Кракауэру, с поиском смысла жизни через биографию, которое он констатировал после катастрофы Первой мировой войны. Такая же реакция — желание верить во влияние индивидуума на историю и наличие в его жизни смысла — тем более не удивительна после Второй мировой войны. Вследствие доминирования после войны такого рода текстов биографические исследования впали в глубокий кризис — и в результате активных теоретических поисков и дискуссий, можно сказать, обрели новую жизнь в науке. Несмотря на то что теоретические подходы не возымели пока на биографическую практику того действия, которое хотелось бы видеть ученым, практика эта активно развивается и способна дать социальным наукам вообще и исторической науке в частности новый прирост знания.
Практики
Переосмысление болезненных для общественности тем — вроде истории репрессий или преступлений при национал-социализме — редко исходит из академических кругов. В Германии, например, становление истории повседневности национал-социализма стало возможным только благодаря широкому публичному обсуждению и взаимодействию общественности с учеными в так называемых исторических мастерских (Geschichtswerkstatt), занимавшихся локальной историей и выяснявших, как выглядел национал-социализм в конкретных деревне или городе. Взгляд на исторические события через частную жизнь открывает совсем другую перспективу — тут нелегко отговориться любимым выражением эпохи Аденауэра «мы ничего об этом не знали», которое и сейчас встречается как ответ на вопрос об ужасах Холокоста. Это общественное движение хотя и не сразу, но произвело значительные перемены и в академических кругах.
Еще в 1980-е Альф Людтке, один из основателей истории повседневности, говорил, что академическая история происходит за спинами людей, совершается как будто бы без их на то воли и желания — сама по себе. Где же тогда остается человек? [223] Он показал, что для того, чтобы понять, как функционировала национал-социалистическая система, недостаточно изучать политические, экономические и социальные проблемы послевоенной Европы. Эта преступная система держалась не только на репрессивных государственных механизмах: она не существовала без согласия и соучастия людей, вплоть до самых простых, «обычных мужчин».
Концепция «совершенно обычных мужчин» по известности стоит в наши дни на одной ступени с «банальностью зла» Ханны Арендт [224] и была впервые сформулирована в книге Кристофера Браунинга о 101-м резервном полицейском батальоне [225]. Написанная при помощи социологических методов обработки биографических данных, эта книга — коллективная биография батальона, отвечавшего на территории оккупированной Польши за депортацию и уничтожение евреев. Книга переведена более чем на 10 языков, среди которых, к сожалению, (пока) нет русского. Она вышла в 1992 году на английском и в следующем году уже появилась на немецком. Браунинг стал первым ученым такого уровня, который занялся этой темой, не будучи лично связан с Холокостом, а движимый только общественным и академическим интересом.
В послевоенной Германии было принято считать, что карательными операциями занимались только специальные подразделения, то есть особые, настроенные на убийство люди, тогда как вся остальная армия и весь народ к этому отношения не имели [226]. Если рассуждать на элементарном уровне, то Холокост стал возможен потому, что некоторые люди достаточно долгое время тысячами убивали других людей, став «профессиональными убийцами», пишет Браунинг [227]. В своем исследовании он показывает, что полицейские батальоны регулярно привлекались к уничтожению евреев, охране вагонов депортации и т. д. Поэтому 101-й батальон не был исключением или особым случаем [228].
Браунинг подробно проанализировал биографические данные личного состава батальона и показал, что это были в основном представители низших слоев немецкого общества, проведшие свою молодость в донацистской Германии. Этим людям были известны и иные, не только нацистские политические и моральные нормы, и к началу войны они были уже сформировавшимися личностями. Большинство из них были родом из Гамбурга — города, который считался самым ненацистским из всех крупных городов Германии. По мнению автора, именно эти люди вряд ли могли быть теми, из кого можно было бы рекрутировать массовых убийц для проведения в жизнь нацистского «окончательного решения еврейского вопроса» [229]. Эти почти 500 человек резервного полицейского батальона были вовсе не садистами или психически больными, а совершенно обычными мужчинами среднего возраста из гамбургского рабочего класса, писавшими своим женам и детям нежные письма и вернувшимися после войны к своей обычной и совершенно нормальной жизни. И эти самые обыкновенные, «нормальные» люди спокойно уничтожили более чем 83 тысячи евреев [230]. В восьмой главе книги «Убийцы в форме» Браунинг пишет, что только 12 человек из 500 сразу отреагировали на предложение батальонного командира и отказались участвовать в предстоящей бойне. Некоторые из полицейских отказывались после первого убийства, другие — после 20-го. При этом никто из отказников не понес наказания, и полицейским это было известно. Тех, кто не отказывался убивать, оказалось большинство, и эти люди не имели предварительного боевого опыта: за исключением пары человек батальона, никто из них не бывал на фронте. С каждой новой операцией они убивали все методичнее, не задаваясь вопросом о том, зачем, например, убивать маленьких детей, стариков и женщин.
Книга Браунинга подорвала самое простое объяснение преступлений против человечности в период нацизма, которому после войны следовала историография и согласно которому преступления нацизма были результатом террора группы садистов. Эта работа принадлежит к таким исследованиям, которые «не завершают, а скорее начинают серьезную дискуссию» [231]. Написанная в 1990-е годы, книга содержит методологические промахи, если посмотреть на нее с точки зрения современных биографических исследований. Например, тотальное невнимание к гендерной перспективе [232]. Но книга поставила важный вопрос: почему нормальные люди так легко превращаются в убийц? Это стало началом серьезной научной обработки проблемы соучастия в преступлениях — и подобные исследования невозможны без биографического подхода.
Если книгу Браунинга можно назвать коллективной биографией батальона, то книгу Олега Хлевнюка о Сталине можно считать, ссылаясь на Кракауэра, «биографией общества» [233]. Главные опасности, которые подстерегают биографа, по мнению автора, — это «контекст вне героя и герой вне контекста». «Восстанавливая исторический контекст, я вынужденно пропускал многие факты и подробности, — пишет Олег Хлевнюк во введении, — […и] в центре исследования остались те основные процессы и явления, которые наиболее ярко и понятно характеризуют Сталина, его время и связанную с его именем систему» [234]. Через окошко «жизни одного вождя» автор показывает, как сформировалась и функционировала система насилия в СССР, и делает это при помощи очень красивого приема — двойного нарратива. Первая линия — последние дни жизни Сталина; она показывает, как страх пронизывал все общество того времени, включая даже ближайшее окружение вождя, которое несколько дней не решалось удостовериться в его болезни и смерти. Вторая линия — собственно история жизни Сталина от рождения до смерти. Нарратив, построенный по этим двум линиям, не только придает сюжету напряжение, но и позволяет автору создать постоянное присутствие исторического контекста, не забывая и о самом герое рассказа.
Как сам автор пишет во введении, «историки готовы писать новые биографии Сталина, потому что существенно обновились наши представления о нем и его эпохе, потому что в архивах открылись многочисленные документы» [235]. Сильная сторона увлекательно написанной книги Хлевнюка состоит как раз в максимально возможной объективности автора, не утверждающего ничего, что не подтверждалось бы документами или чего бы нельзя было на их основании с известной долей вероятности предположить. Хлевнюк убедительно разворачивает перед читателем жизненный путь Сталина, разоблачая многие легенды, распространенные в литературе. Начав с уточнения, на основании неопровержимых источников, реальной даты рождения героя рассказа — 6 (18) декабря 1878 года, измененной Сталиным в 1920-е годы на 9 (21) декабря 1879 года и попавшей во многие словарные статьи и энциклопедии, автор продолжает один за другим развенчивать мифы, поверяя их источниками. Например, он опровергает, что на XVII съезде партии 1934 года была предпринята попытка смещения Сталина с поста генерального секретаря. Хлевнюк убедительно показывает, как эта легенда связана с более поздними попытками эпохи Хрущева использовать этот съезд, большинство делегатов которого были подвергнуты репрессиям, для разоблачения культа личности Сталина и его связи с убийством Кирова. Также автор убедительно демонстрирует невозможность самого сверхсекретного заседания Политбюро ЦК ВКП(б), якобы состоявшегося 19 августа 1939 года, и будто бы произнесенной на нем речи Сталина, текст которой уже более 80 лет кочует по разным историческим работам и публицистическим эссе о Сталине.
Назвав книгу «Жизнь одного вождя», автор, конечно, отдавал себе отчет в том, что жизненный путь Сталина выстраивается в книге исходя из того, кем он стал. Это прежде всего биография политика, исторического деятеля, а не психологический портрет или построение «я» и собственной идентичности. Олегу Хлевнюку удивительным образом удалось соблюсти баланс между описанием событий, приведших к эскалации насилия и привычке к нему в годы после Гражданской войны, и анализом личностных качеств Сталина и партийной истории — все это признаки настоящей «общественной биографии», которая мало кому удается. Благодаря широко представленному контексту, объясняющему, как Сталин стал продуктом своей эпохи, и построенному к тому же на твердом фундаменте архивного материала, эта биография является образцом новых биографических исследований.
Завершая главу, еще раз хочу сказать о взаимодействии биографии и публичной истории. Их роднит друг с другом не только интерес к живому человеку, его роли и участию в истории. Биография, по мнению Дмитрия Калугина, выступает чем-то вроде маркера развития публичной сферы, поскольку в ее формализованном мире происходит навязывание представлений о жизненном пути, счастье и признании:
…возможности биографического жанра определяются в первую очередь состоянием публичной сферы: чем более ригидный характер она имеет, чем больше подвержена идеологическому регулированию, тем более однотипными и формализованными будут публикуемые рассказы о жизни [236].
— История через личность: Историческая биография сегодня / Под ред. Л.П. Репиной. М.: Круг, 2005.
— Калугин Д. Проза жизни: Русские биографии в XVIII–XIX вв. СПб.: Изд-во ЕУСПб, 2015.
— Право на имя: Биографика XX века. Чтения памяти Вениамина Иоффе. Избранное, 2003–2012 / НИЦ «Мемориал». СПб., 2013.
— Bodeker НЕ. Biographie: Annaherungen an den gegenwartigen Forschungs-und Diskussionsstand // Biographie schreiben / Hrsg. von H.E. Bodeker. Gottingen, 2003 (= Gottinger Gesprache zur Geschichtswissenschaft. Bd. 18). S. 9-63.
— Heinrich T. Leben lesen: Zur Theorie der Biographie urn 1800.Wien; Koln; Weimar: Bohlau, 2016 (= Schriftenreihe der Osterreichischen Gesellschaft zur Erforschung des 18. Jahrhunderts. Bd. 18).
— Lee H. Biography: A Very Short Introduction. Oxford, 2009.
— Theoretical Discussions of Biography: Approaches from History, Microhistory, and Life Writing / Ed. by H. Renders, B. de Haan. Leiden; Boston: Brill, 2014 (Egodocuments and History Studies).