году некий республиканец проскакал с факелами по Елисейским Полям в честь дня взятия Бастилии, еще не объявленного национальным праздником. Всадника посадили, а история осталась.
Скульптура появилась над Парижем после 150-летия марки в 1987 году. Тогда всадника возили по Сене на барже и пускали салют, а потом дали ему в руки платки и поставили на углу крыши на манер скульптуры на корабельном носу. Платки хлопают на ветру, а посреди сада на яблоне висит японский колокольчик, который делает видимым движение воздуха, вздохи деревьев.
– Когда я был ребенком, я приходил сюда с сестрой после школы и ждал отца, который отвозил нас домой. В то время не было охранников, был сторож с единственным ключом, мы могли играть в магазине, а потом поднимались наверх и сидели в саду. Эту магнолию посадили в год моего рождения. Дереву сорок восемь лет, я считаю его моим братом-близнецом. Здесь всё полно воспоминаний об отце, который устроил свой кабинет так, что через маленькую дверь мог выйти прямо на крышу. Это всего лишь сад, но сад с душой, историей и поэзией. Когда я захожу сюда, я вспоминаю, в чем смысл Hermès: “ноги твердо стоят на земле, а голова в облаках”.
С крыши виден весь Париж и его огромные парки. Рядом – Тюильри, через реку – Люксембургский, вдали – Булонский. Эрмесовский сад – крошка, как андерсеновские розы на доске между крышами.
Но всякий раз теперь, когда, проходя по Фобур Сент-Оноре, я увижу зеленые ветви над головой, мне будет казаться, что корни проходят через все этажи дома и сад Hermès прорастает в парижскую землю. Много лет здесь цветут деревья, много лет они приносят плоды. Жизнь жестока, Европа не та, старый мир выбит из седла, но в нем есть еще сад семейства Эрмес, как был когда-то сад семейства Финци-Контини или тот вишневый рай за оградой, где старушка-волшебница пыталась спрятать Герду от холодной осени и тоски по Каю.
Три гвоздикиАлексей Злобин
Посвящается Вадиму Козину
Прага в цвету. Прошла гроза, брызнуло солнце, задышали сумасшедшим цветом парки, аллеи, садики во дворах – спасибо гастролям, подаренный на неделю рай. Под окном три дерева (вишни, сливы, груши?): правое— пышно-розовое, левое— бело-свадебное, а посередине, влюбленное в соседей, – цветет и розовым, и белым – невозможно. В мансарде вещает “Свободная Европа”, передача Игоря Померанцева “Мои любимые пластинки”. И, слыша этот голос, вспоминаю давнюю, четверть века уже, встречу с Вадимом Козиным в Магадане, в снежном конце мая – начале июня, когда повсюду облетали вишни, а там накрывала мраком постылая охотская мгла.
… Конец восьмидесятых – закат виниловой эпохи, последняя купленная мною пластинка с песнями Козина – вытащили ее автора и исполнителя из ледяного магаданского забвения на исходе жизни. До войны и во время нее имена Утесова, Юрьевой, Козина, Шульженко звучали всюду После имя Козина исчезло. Он обвинил Берию в смерти своей семьи в блокадном Ленинграде, которую тот обещал эвакуировать. Берия принес Сталину на подпись расстрельный список.
Козина Сталин вычеркнул, он помнил тегеранский концерт:
– Лаврентий, делай с ним что хочешь, но не убивай.
Что ж, не смерть – так позорная статья, за мужеложство, и – в колымские лагеря. Больше его не слышали. И только старые довоенные патефоны докручивали: “Осень, прозрачное утро”, “Давай пожмем друг другу руки”, “Смейся, смейся громче всех” – неповторимый голос, невозвратимая легкость и нежность интонации.
…Центральная площадь Магадана— где купить цветы? Огромный пустырь по квадрату обнесен хрущевками, посредине памятник Эрнста Неизвестного “Героическим защитникам Магадана”. Интересно, кого от кого они защищали. Памятник сделан на средства жителей города. Достойно – в городе-лагере памятник работы опального скульптора. На кубическом пьедестале – широкоскулая баба в толстом платке с чурбаком-ребенком на руках – Магаданская Мадонна. В пьедестале три барельефа: солдат с автоматом ползет по сопке, горняк с отбойным молотком, третий – выгнутое судорогой тело сдерживает падающую скалу. Ноги в щиколотках, как кандалами, схвачены постаментом. Строго, ясно, страшно.
Однако где достать цветы? В магазине смотрят с удивлением: бананы – пожалуйста, рыба – сколько угодно, водка – хоть залейся, а цветов нет. Я обегал всю площадь – нашел! В канцелярском – три гвоздики в цинковом ведре! Настоящие мерзостные совково-праздничные, все одинаково красные и неотличимые друг от друга, будто на фабрике отштампованы. Стоят давно и не вянут – бессмертные цветы революции.
– Простите, а не найдется ли у вас белой гвоздики или хотя бы розовой, что ли?
Продавщица повесила табличку “Перерыв”, долго куда-то ходила и, о чудо, вернулась с белым цветком. Он стоил дороже водки – пятнадцать рублей. За цену дюжины таких цветков я прилетел из Ленинграда в Магадан.
– Заверните это сокровище в три слоя газет – холодно.
И я долго иду через пустынную площадь, сунув сверток под ватник, мимо театра, в переулок – к двери с табличкой.
Ниже этажом бережно распеленываю цветок, входная дверь хлопает, шаги. Мимо поднимается гражданин с портфелем, останавливается у заветной двери – какая удача.
– Вы к Вадиму Козину?
– Да, к Вадику, а что?
– Гм… к Вадику? Возьмите меня с собой, к Вадику… я прилетел из Ленинграда. Сами понимаете, такой редкий случай…
Он даже не позвонил, дверь открылась, на пороге стоял Козин, такой, как по телевизору, в валенках, широких шерстяных штанах и свитере с растянутым воротом, открывающим сморщенную старческую шею. Слегка приподняв голову, он внимательно изучает моего попутчика. Тот решительно громко приветствует:
– Здрасьте, здрасьте, Вадим Алексеевич! Пришел попрощаться, знаете ли, в Ленинград лечу завтра. Вряд ли теперь увидимся.
Что-то неприятное в этом типе, душок сановного подхалимажа, сладкая улыбка, глаза бегают, и это хамское “вряд ли увидимся”, он снова:
– В Ленинград улетаю…
– Скатертью дорога, – мурлыкнул Козин, – а вы кто, собственно?
– Я?.. Миша… – теряется гражданин.
– Какой еще Кеша?
– Ми… ша…
– Не слышу, говорите громче!
– М… ш…
Но “магаданский Орфей” упорно не слышит собеседника. Тот кричит, машет руками, называет какую-то Люсю или Лилю, говорит о давней близости и дружбе; но у старичка то память отказывает, то зрение – одним словом, “Вадик” издевался.
Я стою с беззащитной гвоздикой в одной руке и комком газет в другой, нарастает тоска – черт меня дернул связаться с этим Мишей! Козин поглядел на меня, лукавая искорка мелькнула в детских глазах:
– А ты к кому, мальчик? Как тебя зовут?
– Леша… (Сейчас достанет леденец из кармана, невозможно глупо!) Я, Вадим Алексеевич, к вам, – шепчу, голос застревает.
– Ко мне? Ну, хорошо, проходите.
Протягиваю цветок. Он смеется:
– Выброси, выброси его! Терпеть не могу! Девкам дари цветы, нечего на меня деньги тратить!
Драгоценная гвоздика осталась в коридоре.
– Не снимай обувь! У меня грязь, пыль. Любка, дрянь, приходит редко. Некому прибрать. Пойду, принесу кофе.
На круглом столе запыленный магнитофон с легким потрескиванием тенорит: “Ленинград мой, милый брат мой… ”, по углам пыльные стопки газет и журналов со статьями о нем, книги о нем. На стенах фотографии – его портреты. Все в пыли.
Входит сам, с чайником и стаканами, встаю помочь.
– Сиди. Старый я, что ли? Откуда взялся такой, юноша бледный со взором горящим?
– Питерский.
– Из Ленинграда, значит…
Он ставит чайник и снова уходит. А из магнитофона поет: “Далекая окраина России, медвежий край, где царствует тайга, где жег мороз, снегами заносила и насмерть леденила нас пурга… ” Он возвращается с бутылкой водки и рюмками.
– Миша, ты, кажется, домой собирался. Выпьешь на дорожку?
Козин выпроваживает гостя, возвращается, выпивает рюмку, садится в кресло. За окном завывает ветер, магнитофон поет, он тихонечко подпевает:
– Снился мне сад в подвенечном уборе…
Зажмуривается, протягивает руку, раскрывает ладонь…
– В этом саду мы с тобою вдвоем…
Открывает глаза, удивленно слушает. “Звезды на небе, звезды на море… ” – звучит магнитофон. Козин сжимает руку в кулак, подносит к губам и шепчет:
– А ведь был голосок, был, а…
Три часа так просидели. Допили водку, чайник остыл.
– Вадим Алексеевич. Почему вы остались в Магадане?
– Потому… Климат особый. А куда ехать? В Москву? Чужая. В Ленинград? Где он теперь, какой? Прижился… И дальше Магадана не сошлют. Вот, милый друг, сколько всего было…
Чего было? Он ничего толком и не сказал. А вот сидит, слушает, и всё ему вспоминается, и думает, видимо, что и я всё это слышу, вижу, вспоминаю.
Козин сидел, закрыв глаза, и мурлыкал, подпевая. Я тихо встал.
– До свидания, Вадим Алексеевич, спасибо.
– До свидания, до свидания… “Я люблю вас без страданья, без искусства и без слез… ”
У двери я оглянулся: на кухонном столе в бутылке из-под водки стояла белая гвоздика.
Сколько раз после вспоминалась та встреча с Вадимом Козиным, уже не верилось, что она была. Как и ему, старику в валенках и поношенном свитере в магаданской хрущевке, вряд ли верилось, что толпы поклонников, бесчисленные тиражи пластинок, персональный вагон фронтового гастролера, предложение Черчилля в Тегеране остаться, не возвращаться в СССР – это про него. Родившийся на заре минувшего века, доживший почти до его конца, он казался живым осколком навсегда ушедшей эпохи… Эпохи? Я думал, это – тема. Оказалось – нет.
С той встречи за не равный веку, но долгий срок не произошло, кажется, ничего значительного. И смены эпохи тоже не произошло. Случилось худшее:
где-то там в девяностых,
где-то в нас
порвалась
навсегда
связь времен,
и потянулась анестезия безвременья.
“Проклятое искусство”, книга дневников Козина, вышла спустя десятилетие после нашей встречи. И еще одного я не знал тогда, – как он умер.