лся, пропал взаправду, действительно, навсегда, и не знающая еще, что и это она, благодарение Господу, переживет и забудет.
Радович покатал одно из яиц в пальцах, честно борясь с желанием его облизнуть – и не устоял. Оглянувшись, провел языком – гладкое, теплое, живое, сразу ставшее еще ярче. Он попытался посмотреть сквозь яйцо на солнце – почему-то казалось, что это возможно, но солнце вдруг потемнело, а потом на мгновение исчезло вовсе – и глуховатый молодой голос сказал прямо над головой Радовича – мухоловка-пеструшка.
Как будто пароль.
Радович поднял глаза – и сразу же почти свернул на Московскую, мартовскую, скользкую, широкую. Мелочная лавка, пожарная каланча – вот. Наконец, дом. Деревянный, крашеный охрой, одноэтажный. Радович потоптался у калитки и, не найдя, куда стучать, просто толкнул отсыревшую дверь. Мазнул глазами по голому саду, оцепеневшему, ледяному, по каретному сараю – осваиваясь, привыкая, воображая себе, каким тут всё будет весной, летом – если, конечно, еще раз пригласят. Хорошо бы!
Звонок обнаружился на крыльце – фарфоровый, неожиданно теплый, по сравнению с пальцами. Даже сквозь дверь горячо, вкусно пахло капустным пирогом.
Открыла девочка-подросток, некрасивая, угловатая, в темном – тоже некрасивом платье. Посмотрела удивленно – как те гимназистки. Как все. Черт бы их побрал. Хотела спросить что-то, но не смогла – оглянулась растерянно на женщину, вышедшую в тесноватую прихожую. Белые воротнички, волосы убраны черным кружевом, тонкие губы. Должно быть, злая. Хотя – нет. Просто старая.
Вы, наверно…
Радович покраснел, кивнул, сдернул с головы форменную гимназическую фуражку – и женщина с девочкой еще раз переглянулись.
Радович был седой. Не весь, конечно – только надо лбом. Белая прядь в черных, густых, как у отца, волосах. Белая метка.
Виктор Радович.
Он попытался приличествующим образом шаркнуть ногой, но только размазал натекшую с калош снежную жижу и смутился еще больше.
Это ко мне, мама!
Тем же голосом, как тогда, на “Старом венце”. Глуховатым.
Высокий, худой, нескладный, в серой тужурке. Лобастый. Вечно спотыкался, задевал непослушные шаткие вещи. Сам про себя говорил, беспомощно разводя руками, – щенок о пяти ног.
Радович вытянул из шинели пригретый за пазухой пакет, протянул.
С днем рождения!
Темная оберточная бумага, впервые в жизни данные отцом деньги. Зачем тебе? – медленно. У моего товарища день рождения, я приглашен… Не дослушал, пошел к буфету, к шкатулке, в которой жили деньги. Радович до них не дотрагивался даже. Ни разу. Никогда.
Саша развернул наконец пакет. Просиял. Писарев! Издание Ф.Ф. Павеленкова! 1866 год.
Мать всё смотрела внимательно, и девочка тоже, и Саша, спохватившись, признался – то ли про Радовича, то ли про Писарева – это мой лучший друг. Отец тоже спросил тогда, стоя у шкатулки. Уточнил.
Это твой товарищ или друг?
Друг.
И как же зовут твоего друга?
Саша Ульянов.
Рамонь: царская милостьСергей Николаевич
Рамонь. Ударение на второй слог. Протяжный, долгий, какой-то заливистый звук. Почти как гармонь. Так и представляешь себе, как кто-то с силой растягивает мехи, словно распахивает ворота во двор, как проходит быстрыми, ловкими пальцами по клавишам желтоватой эмали, извлекая из них радостную и ликующую музыку, созвучную этим местам. Звени, Рамонь! Играй! Славься, царская милость, просыпавшаяся когда-то червонным дождем на жирный, густой воронежский чернозем, какого нигде больше в России нет. Столько лет прошло, а сады по-прежнему цветут, и земля родит, и розы благоухают. И, кажется, ничего здесь не меняется, хотя, конечно, поменялось всё, кроме цвета неба и облаков.
… Жила-была девочка. Звали ее Eugenia на французский манер, но подписывалась она всегда только по-русски – Евгения. Четкий почерк прирожденной отличницы. Раз и навсегда выверенный наклон букв, как и фасон стоячих батистовых воротничков, который она носила с юности, выдавал натуру замкнутую, сосредоточенную на собственных переживаниях и не допускавшую особых сближений. Она не была красива. И знала это. Как знала, что ни статус внучки императора Николая I, ни титул дочери герцога Лейхтенбергского, ни родство с императорским домом Франции не являются для нее надежной защитой и абсолютной гарантией безопасности. Всё свое детство и юность Евгения прожила в постоянном страхе перед большим скандалом, готовым вспыхнуть и разгореться в любую минуту. Второй брак ее матери, великой княгини Марии Николаевны с графом Строгановым был государственной тайной. В нее были посвящены только самые доверенные лица. Это был первый морганатический, неравнородный брак в романовском семействе. О нем шептались по углам с такими скорбными лицами, с какими никогда не говорили о покойном отце Максимилиане Лейхтенбергском, умершем, когда девочке было четыре года. Все пересказывали друг другу слова ее бабушки, императрицы Александры Федоровны, вдовы Николая I: “Я думала, что самым страшным испытанием в моей жизни, была смерть императора. Что ничего ужаснее быть не может. Но теперь я знаю, что может! Предательство моих детей”. Марию она так и не простила. Да и с внуками стала заметно холоднее, как будто они были виноваты в том, что новый брак матери пал тенью и на них.
Подальше от всех слухов и скандалов Мария Николаевна переедет с детьми во Флоренцию, где обоснуется в качестве богатой русской туристки, стараясь никак не афишировать своего происхождения. Евгения выучит итальянский язык и навсегда полюбит зеленые лабиринты знаменитых садов Боболи, куда ее водили гулять с братьями и сестрами. При всем беломраморном пафосе бесконечных каскадов и террас из скульптур была в садах Боболи какая-то загадочная и нежная интимность. Здесь легко можно было спрятаться от палящего солнца, наслаждаться прохладой античных гротов, наиграться всласть ледяными брызгами фонтанов. Здесь совсем не чувствовалось чопорной французской симметрии регулярных парков и садов, но и не было несколько искусственно срежиссированного английского приволья, так полюбившегося с легкой руки Екатерины Великой русским дворянам. Нет, это был именно итальянский парк, пленивший юную Евгению своей совершенной красотой, и в него она будет мысленно возвращаться всю жизнь.
А потом была скучная, лютеранская Женева. Они переедут туда на зимние месяцы. Там и состоится протокольная встреча с племянником ее воспитательницы Елизаветы Андреевны Толстой, молодым графом Львом Николаевичем. Позднее мы прочтем в одном из его писем: “Впечатление, оставшееся у меня от Евгении Максимилиановны, такое хорошее, милое, простое и человеческое, и всё, что я слышал и слышу о ней, всё так подтверждает это впечатление”.
Классик был прав. Княжна умела нравиться, легко располагала к себе редким сочетанием искренности и простоты, ясности и твердости, привычкой смотреть прямо в глаза собеседнику и не отводить вдумчивого, серьезного взгляда от самых сложных проблем. Она всегда была в курсе всех новейших течений, хитросплетений политической и придворной жизни. Под внешностью застенчивой, немногословной простушки скрывалась натура деятельная, честолюбивая и бесстрашная. Наверное, по своему характеру и склонностям Евгения была типичная эмансипе, переполненная жаждой деятельности и желанием приносить пользу. Она могла бы встать во главе крупного банка (с детства умела прекрасно считать и знала цену деньгам), основать научное общество, заняться художественным творчеством. Она выступала попечительницей общины сестер Красного Креста, получившей в 1893 году название “Общины Св. Евгении”. Была патроном Максимилиановской лечебницы, Женских фельдшерских курсов, Императорского ботанического сада. Была избрана председателем Императорского общества поощрения художеств, президентом Императорского минералогического общества. Список общественных обязанностей Евгении бесконечен. Самый деятельный и активный член царской семьи! Конечно, великокняжеский титул сковывал ее, как тесный корсет, который она проносила всю жизнь, свято веря, что абсолютно прямая спина – это не только признак аристократизма, но и верный залог здоровья. Но при этом ей одной удалось отвоевать то пространство свободы, о котором и не помышляли другие женщины из рода Романовых. Как это случилось? Почему ей одной так повезло?
Тут многое сошлось. Удачный брак по любви с принцем Александром Петровичем Ольденбургским, целиком находившимся под ее влиянием. Один-единственный ребенок, сын Петр, заботы о котором, конечно, не шли ни в какое сравнение с проблемами многодетных романовских семей. Благоволение дяди, императора Александра II, разглядевшего в юной племяннице человека, близкого по духу, одну из немногих, целиком разделявших его реформаторский азарт и страстное желание преобразить страну, доставшуюся ему в наследство. Особо приближать Евгению и ее мужа к государственному управлению он на первых порах не спешил, зато сделал то, что чрезвычайно редко позволял себе по отношению к родственникам – незадолго до своей гибели пожаловал им имение в одном из самых красивых мест Воронежской губернии Рамонь, да в придачу еще и с сахарным заводом. Надо сказать, что по сложившейся традиции основные владения царской семьи простирались вокруг Москвы, Петербурга, в Крыму или на Кавказе. В Центральной России ни у кого из Романовых собственности почти не было. В самом этом акте дарения можно было угадать какой-то тайный умысел и даже государственный наказ. Не исключено, что Александр II захотел показать всем, что можно сотворить в России, живя вдали от столиц, если всерьез приложить старания, душу и деньги. Он верил в неутомимую энергию своей крутолобой, упорной племянницы. И надо признать, он не ошибся!
…Впервые Ольденбургские приехали сюда ранней весной. Здесь был только старый запущенный барский дом, который несколько раз менял своих владельцев, и пришел в совершенный упадок. Нагорное плато с вековыми деревьями и крутой рельеф приречных склонов, спускавшихся к подолу, наводили мысль о средневековом донжоне, который бы так хорошо смотрелся на фоне летней листвы. Судя по сохранившимся документам, архитектурный проект Ф. Л. Миллера изначально предназначался для царской резиденции в Беловежской Пуще. Но Александру III, другу детства Евгении, по каким-то причинам он не понравился. Царь захотел что-то менее готически-грозное, более уютно-домашнее, в любимом русском стиле. Какое-то время проект оставался бесхозным, пока к нему не пригляделся принц Ольденбургский. Они с Евгенией оценили компактный и в то же время внушительный вид будущего замка. Краснокирпичная кладка башен и стен живо напомнила фамильные замки родни Ольденбургских в Германии. Но там, как правило, всё дышало многовековой историей. Одна пристройка теснила другую без всякой архитектурной логики и стиля. А здесь торжество разумного комфорта и современной роскоши: электричество в каждой комнате, новейший дымоход, кстати, вполне исправный до сих пор, солнцезащитные шторы на окнах, каких в России еще не делали, великолепные печи и камины, которые топились только яблоневыми дровами для сладкого духа, пропитавшего насквозь стены ра