Все в саду — страница 40 из 67

дела в шезлонге на газоне перед входной дверью. На ней были линялые черные джинсы, гранатовый свитер из грубой шерсти и шарф из салатного жаккарда. Они доехали до центра городка и припарковались через дорогу от “Дома Кедра”.

Дэнни заказал оладушки и чай с лимоном. Эстер спросила пустой бублик и чашку травяного чая. Они почти не разговаривали во время бранча.

– Куда теперь, Данчик-одуванчик? – спросила Эстер, когда они вышли на улицу.

– Давай пройдемся по ботаническому саду. Я раньше так любил там бродить. Сделаю, бывало, перерыв, отложу архивные дела и пойду полюбоваться на разные породы деревьев.

– А я вот ни разу не была в ботаническом саду. Странно, да? За столько лет.

– Я тебе покажу мой любимый дуб, – сказал Дэнни.

Дорога заняла минут десять. Они вошли в ботанический сад через чугунные ворота с золочеными лавровыми венками, и Дэнни повел Эстер по главной аллее. Издали стволы тюльпановых деревьев походили на лягушачью кожу. На солнечной поляне уже белели крокусы. “В этом году рано”, – подумал Дэнни.

– Смотри, смотри, – Эстер потянула его за рукав. – Это Гомункулус.

Маленький горбун приближался к ним из глубины ботанического сада, быстро передвигаясь на допотопном велосипеде с огромным ведущим и миниатюрным задним колесами. Он затормозил метрах в трех от них и соскочил на землю. Эстер представила их друг другу. Человек, которого Эстер за глаза называла “Гомункулус”, оказался одним из ведущих в мире специалистов по идишской поэзии, и Дэнни помнил его труды еще со времен брошенной докторантуры. Гомункулус работал над двуязычным собранием сочинений Шломо Сливки, состоял стипендиатом в университетском Центре научных изысканий. Он был на добрую голову ниже Эстер, маленький рыжик с длинным тонким носом. От ветра и быстрой езды у Гомункулуса спеклись губы. Одет он был в полосатую рубашку, галстук-бабочку, шевиотовый костюм-тройку, кроссовки, черный берет и длинный малиновый плащ. По-английски говорил с чудовищным акцентом, особенно сражаясь с r и th.

– А я хорошо помню вашу статью 1991 года, – сказал Гомункулус, обращаясь к Дэнни. – Отменная работа. Очень, знаете, жаль, что вы…

– … очень любезны, – перебил его Дэнни. – Но я теперь работаю по другой линии, – сказал он несколько машинально, думая о том, как в свое время хотел узнать всё на свете о Шломо Сливке: имена всех женщин, с которыми поэт был знаком; его излюбленные афоризмы; какие он курил сигареты и как относился к джазу Дэнни страстно любил исследования, поиск. Но академические распри были ему противопоказаны.

– Как идет работа над собранием? – спросил он Гомункулуса скорее из вежливости.

– Я счастливейший человек во всей Вселенной! – заговорил Гомункулус речитативом. Глазами он стрелял то в сторону Эстер, то в сторону Дэнни, а улыбка его расползалась всё шире, обнажая зубы молочной белизны. – Я держал рукописи Шломо вот в этих руках. Вы, конечно же, знаете его потрясающие сонеты? Ради этого стоило жить! Но прошу простить меня, дела не ждут. Это мой долг перед покойным Шломо. До встречи, милая Эстер. Прощайте, господин Кантор.

Кузнечиком Гомункулус вскочил в седло и помчался прочь. Его малиновый плащ развевался на ветру.

– Он такой нелепый, – Эстер подняла левую бровь.

– А мне показалось, что он такой душка, – сказал Дэнни.

– У него на уме только Шломо Сливка.

– Ну не знаю, ведет он себя очень мило.

– Да уж, мило, как старая кобыла, – буркнула Эстер.

– Но ты ведь с ним встречалась, да? – Дэнни тут же пожалел, что спросил.

– Кто тебе сказал?

– Так, слышал от общих знакомых по университету.

– Я думала, ты завязал с общими знакомыми по университету.

– Вот видишь, значит, не завязал, – Дэнни улыбнулся и отвел взгляд. – Ладно тебе, Эстер, тут нечего стыдиться. – добавил Дэнни. – Он блестящий ученый.

– Но он – не ты, – сказала Эстер.

Они молча брели по главной аллее, потом свернули и углубились в ботанический сад.

– Этот черный дуб, к которому я тебя веду, он такой могучий, что раньше мне даже казалось, что вместо дриады в дупле живет мужская душа, – Дэнни попытался соорудить мифологическую шутку.

– То есть ты считаешь, что более мощные деревья – мужского пола? – впервые со времени его приезда в голосе Эстер прозвучало открытое противостояние.

– Я не хочу спорить о политике тела. Вот с этим я точно завязал. Я просто хочу показать тебе красивое дерево.

Дэнни смотрел по сторонам, но нигде не находил своего дуба.

– Ну и где же наш знаменитый могучий дуб? Где же он, Данчик-одуванчик?.. – пропела-проговорила Эстер.

– Какая-то фигня. Я, наверное, забыл место. Давно не был.

Они прошли еще метров сто и наткнулись на огромный пень с горой свежих янтарных опилок вокруг.

– Спилили, вот сволочи! – закричал Дэнни. – Этот черный дуб был старейшим деревом во всем ботаническом саду. Я ничего не понимаю.

Эстер присела на корточки и попробовала сосчитать годовые кольца на срезе. Но ей это быстро наскучило.

– Ну что, двинулись? – спросила Эстер повеселевшим голосом.

– Да, – тихо произнес Дэнни.

Они дошли до Мэйн-стрит, где был запаркован его серебряный “ауди”.

– Тебя подбросить домой? – спросил Дэнни.

– Нет, я схожу в библиотеку на пару часиков. Пока, – Эстер торопливо обняла Дэнни и втиснула слова “поезжай осторожно” прямо в его ушную раковину.

Он стоял и смотрел ей вслед, наблюдая, как Эстер перешла через дорогу и направилась в сторону главных ворот кампуса. Словно белка, модный кожаный ранец скакал у нее по спине.

Дэнни выкурил сигарету, потом сел в машину, достал яблоко из своего замшевого саквояжа, метнул саквояж на заднее сиденье и нажал на газ. Он с облегчением покидал этот безобидный университетский городок, куда все родители мечтали отправить своих детей на четыре года. А то и на всю жизнь. Он сюда теперь долго не вернется. Другие будут изучать любвеобильные сонеты Шломо Сливки в Библиотеке редких книг и рукописей, думал Дэнни. Другие будут бродить по ботаническому саду под сводами старинных дубов и сикоморов. И другие будут любить Эстер.

Тушки енотов, принесенные в жертву воскресному трафику, устилали обочину хайвэя. Дэнни приоткрыл стекло и впустил мокрый прохладный воздух с привкусом дремлющей земли. Он опустил руку в боковой карман куртки, чтобы достать носовой платок, и нащупал конверт рядом с упаковкой мяток. Дэнни выудил конверт из кармана и наискосок прочитал слова “Данчик-одуванчик”, убегающие от него, словно обратное течение времени.

Мания розыЛюдмила Петрушевская

Нашей семье – нам с Женей и маленьким Кирюшей – негде было жить. К Жене меня не пускали с ребенком его родители, не хотели делать из своей квартиры в высотке на Котельнической коммуналку, а у меня протестовала мама, что у нее нет своей комнаты, потому что там теперь Женя, а мы живем с ней и Кирюшей в одной комнате втроем.

И вдруг удалось снять квартиру, найти грузовик для перевозки Жениной кровати, и мы уехали в тьмутаракань, в лесные просторы Конькова-Деревлёва, на край света.

Мы оказались в роскошной почти пустой квартире из двух смежных комнат, на шестом этаже, с балконом, который выходил в глубокий овраг.

Был конец зимы, вокруг лежали снега, сияло солнце. Наступило тихое семейное счастье после нескольких лет разлуки, когда Женя лежал по больницам (он разбился в экспедиции, упал со скалы).

Не было телефона. И телефона-автомата в доме тоже не было. А я уезжала раз в три дня на телевидение в Останкино, сдавать работу.

Я была рецензентом, в свою смену смотрела целый день первую программу ТВ и писала разгромные отчеты о передачах редакции пропаганды: “Ленинский университет миллионов”, ЛУМ, к примеру, или “Шаги пятилетки” – эту передачу, услышав позывные и дикторское торжественное “Шшыги пятиле-е-тки!”, всегда рвался ко мне в кухню смотреть пятилетний как раз Кирюша, он был убежден, что это про них, про пятилеток. Записав парочку фраз косноязычного ведущего ЛУМа, я для развлечения убирала звук, и выступающий мужчина молча разводил руками, как бы танцуя сидя и шлепая при том губами, как рыбка.

Я досматривала каждую передачу до финала, мало ли, будет сбой, и так весь день (мы работали в паре с Мариной Сперанской, делили программу пополам). Затем я писала штук семь-восемь рецензий и на следующее утро убегала на работу, где мы с Мариной отдавали свои произведения печатать на ротапринте. Рецензии наши потом рассылали по редакциям. Это была прекрасная работа, никто меня не трогал, я валяла, что хотела, от души, я даже стенографировала особенно шикарные выражения ведущих и дикторов (“Вся работа молодежной программы была напыщенна интересными событиями”). Фельетоны я писала, тайно хохоча. Семьдесят-восемьдесят штук в месяц.

Потом-то нас разогнали, но речь не о том.

Однако же весь этот мой рабочий день Женя оставался один с ребенком, Кирюша пропадал на воле, в просторах Конькова, на ледяной горке, на солнышке, в снегах – и один раз мне даже наябедничала тетенька у подъезда: “Это ваш мальчик? Он ест хлеб из помойки!” Дома-то был обед, Женя ждал, разогревал, но поди ищи ветра в поле.

В целом-то Кирюша так проходил курс лечения от бронхиальной астмы – один умный врач (он работал с больными детишками в бассейне, занимались они греблей, такой тип лечения) сказал мне: “Отпускайте мальчика бегать и гулять по четыре-пять часов в день, давайте ему свободу, а тут в бассейне он вспотеет, волосы будут мокрые, как вы его по морозу поведете домой-то!”

И однажды я вернулась вечером с работы (дорога в одну сторону занимала полтора-два часа), поймала Кирюшу за домом, отряхнула, как могла, от ледяных катышков, привела домой. Всё как обычно. У Жени всё уже было горячее, на плите.

Но! На столе стояла чужая пустая тарелка с красным донышком и красной обводкой по краям. Борщ?

– Тебя кормили?

– Соседка приходила, Света.

Света? Мы еще ни с кем тут не знакомились.