И действительно, рыбки с наслаждением плескались, навевая, как считают одомашнившие их китайцы, беззаботные думы. Старожилы радовались, туристы – тем более. Но еще больше милые рыбки понравились местным кусачим (это порода, а не темперамент) черепахам, которые к утру съели всех.
– В живых никого не осталось, – подытожил Вагрич, – как у того же Шекспира.
Судьба другой фауны складывается более счастливым образом. В Нью-Йорке живут триста видов диких животных. В аэропорту Кеннеди полно зайцев. Совы вьют гнезда на крышах. Часто в город забегают по делам койоты. Кое-где есть косули. Бывают лисы. В метро живут крысы, в канализации, как утверждает всем известная городская легенда, обитает аллигатор, в Централ-парке – все остальные, в том числе белые медведи. В старинном зверинце они живут в ледяном вольере. В летние будни, когда город плавится от жары, к ним во время ланча стекаются клерки в пропотевших пиджаках. Жуя бутерброды, они с завистью глядят, как счастливые мишки плавают в холодном бассейне с прозрачной стеной.
На воле звери живут тоже хорошо, даже слишком. Еноты, например, стали любимцами окрестных ресторанов. Официанты повадились их кормить роскошными объедками. Особенно понравились енотам спагетти al deute, приготовленные лучшими поварами города. Беда в том, что безобразно растолстев, как и вся Америка, еноты не могут залезать на дерево, где им положено жить, и власти строго запретили развращать животных.
Другая драма развернулась в мире пернатых. Ее герой – редкий краснохвостый ястреб по кличке Пэйл-Мэйл, случайно залетевший в Центральный парк и нашедший здесь подругу Лолу. Пара поселилась на верхнем карнизе дома, смотрящего в парк. Квартиры тут стоят по многу миллионов, но и с деньгами не всегда попасть. Никсона, скажем, не пустили, Барбару Стрейзанд – тоже. Домовой комитет решил, что знаменитости привлекут слишком много внимания. Птицы, однако, свили гнездо, никого не спрашивая. Вскоре соседи снизу возмутились, обнаружив, что птицы выбрасывают на их балконы остатки обеда – мех и кости съеденных белок. Гнездо сняли, но после громкого судебного процесса восстановили.
С тех пор птицы прославились не меньше Барбары Стрейзанд вместе с Никсоном. О них писали стихи, книги, песни и даже поставили фильм, который так и называется “Пэйл-Мэйл”. Как это обычно и бывает в Нью-Йорке со звездами, они привлекли внимание папарацци. Круглые сутки за гнездом вели наблюдения вооруженные фотопушками охотники за сплетнями. Каждая интимная деталь ястребиного обихода – от любви до птенцов – стала достоянием гласности. И когда Лола умерла, съев отравленную белку, весь город рыдал, пока Пэйл-Мэйл не нашел новую подругу.
Свой звездный час, растянувшийся на 16 февральских дней, Центральный парк пережил в 2005 году, когда за него взялся Христо. Тот самый нью-йоркский художник болгарского происхождения, который заворачивал рейхстаг, перекрывал занавесом горное ущелье и устанавливал зонты по обе стороны Тихого океана. На этот раз объектом его монументальной фантазии стал наш парк, вдоль дорожек которого шестьсот помощников художника установили семь с половиной тысяч ворот, украшенных оранжевым пластиком.
Нью-Йорк очень трудно удивить, но Христо это удалось. На читателей газет больше всего действуют цифры: двадцать один миллион долларов, пять тысяч тонн стали (по весу – одна треть Эйфелевой башни), сто тысяч квадратных метров оранжевого нейлона. Однако статистика скорее извращала впечатление, чем передавала его. Сам я в работе Христо не нашел ничего маниакального, скорее – тихий опыт эстетической утопии.
В эти снежные дни Централ-парк стал заповедником бесцельной красоты. Напоминающие японские тории оранжевые ворота превратили зимний, а значит, черно-белый пейзаж в цветное кино. Мягко следуя рельефу, взбираясь на пригорки и опускаясь в расселины, рукотворные достопримечательности не соревновались с природой, а отстраняли ее.
Я приходил в парк через день, потому что открытые всем стихиям “Ворота” Христо меняли жанр в зависимости от погоды. В штиль пятна оранжевой ткани врывались в ландшафт, как полотна Матисса. В солнечный день нейлон, словно витраж, ловил и преувеличивал свет. Ветер, раздувая завесы, лепил из них мобильные скульптуры, напоминающие то оранжевые волны, то песчаные дюны, то цветные сны. Их ведь тоже нельзя ни пересказать словами, ни рассмотреть в репродукциях. Даже лучшие панорамные фотографии не передают впечатления. Это всё равно что танцевать по переписке: теряется магия присутствия.
Хотя я гуляю по Централ-парку сорок лет, мне никогда не доводилось видеть его таким красивым. Чувствуя быстротечную значительность происходившего, нью-йоркцы проходили под воротами, приглушая голоса, как будто участвовали в храмовой процессии. В сущности, так оно и было: толпа зевак превратилась в колонны паломников.
– Когда меня спрашивали, – признался Христо, – зачем всё это нужно, я честно отвечал “ни за чем” и сравнивал свой проект с закатом, который еще никому не принес пользы.
Он, конечно, прав. Подлинное искусство тем и отличается от, скажем, политического, что не знает, зачем существует, и живет, как мы и природа: бесцельно, для себя.
В Европе парк – итог экспансии и эволюции. Разрастаясь, город захватывал, как Париж – Булонский лес, окрестную природу либо насаждал ее. Но в Америке парки иногда всего лишь меняли названия. Переклеивая этикетки, лес превращали в парк. Так произошло в Бронксе, где обнесли оградой первозданную рощу и включили ее в ботанический сад.
Даже на Манхэттене, на самой северной окраине острова, есть густо заросший холм, который остался таким, каким был до того, как сюда пришли белые люди, включая меня. Прожив рядом с ним ц лет, я наслаждался им, как дачник. Весной собирал ландыши, осенью – грибы, зимой (мясо на морозе!) жарил шашлыки, на которые приходили полюбоваться зайцы и бездомные.
Но Централ-парк – другое дело. Он уникален по замыслу. Когда его придумали, Новый Свет был еще не только новым, но и не прирученным. На диком Западе, начинавшемся, как до сих пор считают гордые жители Манхэттена, по ту сторону Гудзона, скакали мустанги, бродили бизоны, снимались скальпы и трудились ковбои. Первыми нью-йоркцы любовались в зоопарке, вторых ценили за копченые языки, третьи рассматривали в музеях, о четвертых читали в вестернах, которые были романами, пока не попали в кино.
В парниковых условиях тесного Манхэттена Центральный парк должен был стать Диким Западом для внутреннего употребления горожан. Он был искусственным, но настоящим заповедником девственной Америки. Как театр в театре, Централ-парк утрировал природу. Заключенная в каменную коробку, она расцвела раем, пренебрегающим ценой и пользой. Не как Диснейленд с его карикатурной географией, не как Национальные парки с их нетронутой красотой, не как романтические сады с их поэтическим произволом, а как макет Нового Света в натуральную величину. Строго вписанный в правильную фигуру, парк демонстрирует свое умышленное происхождение. Зато попавшая внутрь природа живет на свободе. В расчерченном по линейке Манхэттене Централ-парк дарует живительную передышку от геометрии.
Это противоречие создает неповторимый характер Нью-Йорка. Он легко обходится без главной, такой как Красная в Москве или Тяньаньмэнь в Пекине, площади. В Нью-Йорке ею служит большая поляна Центрального парка.
Однажды я видел, как она вместила море людей. Волнами вытекая из метро, они рассаживались на траве в ожидании гуру. На встречу с далай-ламой пришла пестрая толпа, в которую мне и довелось затесаться. Там были хиппи – еще длинноволосые, но уже с лысиной. Панки с ухоженными ирокезами. Ненакрашенные девицы в венках из одуванчиков. Но были там и солидные адвокаты в галстуках. И строгие, похожие на учительниц, дамы. И веселые монахи-францисканцы с тонзурами. И бритоголовые буддисты. И ортодоксальные евреи с завитыми пейсами. Нас берегли верховые полицейские. Их любовно
ухоженные кони позировали зевакам и сдержанно косились на сочную траву.
Добившись тишины, к микрофону вышел вождь голливудских буддистов Ричард Гир.
– Под цветущими вишнями нет посторонних, – процитировал он хайку в своем переводе и представил старика в круглых очках.
Далай-лама улыбнулся и сказал несколько слов, которые могли бы показаться банальными всем, кроме собравшихся.
– Мы все едины, когда нам хорошо.
Наутро (я специально проверял) на месте стотысячного сборища не осталось ни одной грязной бумажки. Будто поляну встряхнули, словно скатерть.
Нью-Йорк, Централ-парк, март 2016
Сельская жизнь герцогиниДебора Кавендиш
Фрагменты из книги “Пересчитывая цыплят ”
Перевод с английского Андрея Куприна
Она была последней из рода Митфорд. Младшая из шести сестер, эксцентричных и талантливых англичанок, героинь газетной хроники и громких политических скандалов тридцатых-сороковых годов. Одна из сестер была убежденной коммунисткой, другая – замужем за лидером фашистских ультра и до конца дней разделяла его взгляды, третья, перебравшись во Францию, стала знаменитой писательницей… Дебора, герцогиня Девонширская, или, как все ее звали, Дебо (1920–2014), предпочла прожить традиционную жизнь для женщин своего круга. Один муж, двое детей, поместье, родовой замок с сотней слуг, незамысловатые сельские радости и будни… Единственная экстравагантность за всю ее долгую жизнь— страстное увлечение Элвисом Пресли. Знала наизусть все его хиты и даже малоизвестные песни. С каким-то девчоночьим восторгом собирала всё, что касалось ее кумира: автографы, диски, сувениры, гастрольные афиши. Какой контраст с подлинниками Кановы и Гольбейна в дворцовой части замка! Какое несовпадение с общепринятыми вкусами и сословными предрассудками! Но в том-то и дело, что Дебора существовала так, будто их не существовало. Герцогский титул ничего не поменял в ее подлинной человеческой сути. Она была свободна в своих мыслях, словах, поступках. И когда принимала в Чатсуорте королеву Елизавету II, и когда руководила ремонтными работами в замке, сделав его одной из главных достопримечательностей Соединенного Королевства, и когда всерьез занялась разведением кур-несушек (яйца от герцогини Девонширской – это ведь круто!), и когда на восьмом десятке стала осваивать писательскую профессию. Да так, что потом не могла остановиться и каждый год выпускала по новой книге! Ее мемуарные записки – увлекательное и чудесное чтение, которое было сразу же отмечено такими профессионалами, как сэр Том Стоппард и сэр Алан Беннет, снабдившими книги герцогини восторженными предисловиями. В них – жизнь сельской труженицы и очень трезвого летописца целой эпохи, свидетелем которой ей довелось стать. В них – насмешливая невозмутимость и мудрость человека, привыкшего узнавать о смене погоды не из метеосводок, а по знакам, ниспосланным самой природой. В них слышится голос самой Англии, какой мы ее знаем по романам сестер Бронте и Ивлина Во. Теперь к ним добавятся еще и мемуары герцогини Деборы Девонширской, которые наверняка помогут нам заново открыть и полюбить ее страну.