Один год я провел в попытках создать сад – самостоятельно. Я изучил уже не пару, а гору книг и журналов про сад. Потом я купил кучу инструментов для сада. Они оказались дорогие, как гномы. Одних граблей я купил восемь видов. Не каждый из читающих эти строки может назвать хоть два вида граблей. Я купил восемь. И пытался освоить все восемь. Это был, без сомнений, психоз. Потом я купил целую рощу деревьев – плодовых и декоративных, хвойных и лиственных, я спускал в тот год все деньги, которые зарабатывал на водевилях, на эти покупки, я жил, как игроман, магазины для садоводов стали моим казино, в паузах между визитами в казино я болел, депрессовал, плохо спал, ел, не чувствуя вкуса. Сад стал моей навязчивой идеей. На своих сотках я копал ямы, глубокие, как могилы, я сажал деревья точно по схемам, которые черпал из книг. Однажды я даже, хотя это были мои последние на тот момент деньги, купил за тысячу долларов КамАЗ навоза и лично растаскал весь этот навоз, по тачке, под каждое дерево, чтобы лучше росли. Да, я научился толкать тачку, как зэк на строительстве Беломорканала, удерживая напряжением всех сил равновесие, матерясь, задыхаясь. Я загорел, когда пришло лето, но загорел не так, как раньше в Гоа, – загорали у меня теперь только руки, торчащие из потной футболки, и шея – насколько она открыта для солнца из той же ароматной футболки. Это был загар раба.
Руки и ноги у меня стали сухие и сильные. Я весь высох и стал похож на гепарда, в вонючей футболке и шортах неразличимого цвета. Мои пальцы, раньше не знавшие труда тяжелей, чем стук по клавиатуре компа, потемнели и ночью болели. Ноги тоже болели, спина тоже, шея тоже, мозг не болел только потому, что он во всем этом безумстве с самого начала отказался участвовать. В саду я поставил вагончик, в котором теперь жил подолгу. Когда после вечерних поливов и упражнений с восемью видами грабель я заходил в вагончик и падал – я сразу проваливался. Сны стали у меня, как у Мухтара в фильме с Никулиным, – злые, служебные. В своих снах теперь я видел не рай за забором. Я видел, как подъезжают к моему участку “КамАЗы” с коровьим говном, я выгружаю его из первого грузовика, а водители всех остальных мне кричат: “Быстрее, твою мать, нам обратно на ферму успеть надо к трем, что ж так медленно! Ты что, твою мать, драматург?!” Я работал лопатой как проклятый, так быстро, как только мог, но всё равно получалось недостаточно быстро, и я кричал водителям: “Нет, нет! Я не драматург! Я стараюсь быстрей! Я стараюсь!”
Так прошел год. Через год я приехал в парк к профессору Карповскому. Застал его я за прежним занятием – казалось, что он его и не прерывал весь год, – он обрезал секатором сухие ветки. Коротко глянув на меня, он сказал: “Посадили, значит, уже… Я же говорил – продаются газоны… ” Я сказал: “Не хотите посмотреть, что получилось?” Я знал, как будет звучать ответ: “Нет, не хочу, юноша”. Но неожиданно профессор сказал: “Посмотрю”. Он приехал через неделю. На микроавтобусе. В нем, кроме профессора, сидело шесть хмурых женщин. Профессор вышел из микроавтобуса и пошел со мной – смотреть, что у меня получилось. Отзыв профессора был кратким. Глянув скорбно на результаты моего каторжного труда, он сказал: “Да, юноша… Это не сад. Это, простите, говно собачье”. И пошел к микроавтобусу. Трудно передать мои чувства в тот момент. Мне хотелось догнать старого злобного филина и сделать из него чучело. Мне было обидно до слез. И не потому, что целый год я таскал коровий навоз, а вовсе не собачий. А потому, что я знал. Он прав. Мой сад не похож на тот рай, что я видел во сне. Но я не успел превратить профессора в чучело. Карповский, не дойдя до микроавтобуса шагов десять, вдруг остановился и свистнул. Громко. Сейчас же из микроавтобуса вылезли шесть хмурых женщин. Без слов они пошли в сад. В мой сад. Они оказались помощницами профессора, матерыми садовниками, кандидатами наук, а одна была даже доктором. Никогда до и никогда после я не видел, чтобы люди так работали. Они ничего не обсуждали – ни между собой, ни тем более со мной. Они просто посмотрели на мой сад, потом на Карповского. Он им просто кивнул. И женщины начали всё переделывать. Перекапывать, пересаживать, перевязывать. Карповский тоже достал из микроавтобуса свой старый любимый секатор и тоже стал всё переделывать. Я стоял, как идиот, посредине своего сада и смотрел, как он меняется. Раз и навсегда я перестал злиться на профессора, когда увидел, как он любит их. Тех, кого я заставил жить в моем саду неудачника. Профессор присаживался на корточки перед каждым посаженным мной деревом, гладил по коре и говорил: “Ну, что, влип в историю? Кто ж виноват, что у хозяина сада сажальная болезнь… В острой форме… Сейчас, не волнуйся, всё будет хорошо. Во-он туда тебя пересадим… Ты же тень у нас любишь, а он тебя на солнце, ай-яй-яй… Ну ничего, сейчас мы тебя, аккуратненько… ” Злобный филин не был злобным. Он любил растения, любил природу и ненавидел людей всей душой, так, как это может делать только настоящий ученый.
Они работали в моем саду два дня. Как японцы, по тринадцать часов в день, пока не становилось темно. Они не взяли с меня ни копейки. Они работали не из уважения ко мне, а из жалости к растениям. Два этих дня я смотрел, как нелепый садик превращается в сад. Карповский и его ученые женщины всё в нем поменяли местами, и деревья вдруг вступили в связь между собой – оказывается, они это умели, они стали крепко связаны между собой, как узелки на четках монаха. Когда налет мастеров был окончен, я взглянул на свой сад. И не знал, что сказать. Он стал такой красивый, ухоженный. Прощаясь с профессором, я сказал: “Профессор, а можно спросить? Как мне теперь за садом таким, как лучше ухаживать? Русский сад – он же должен быть немного запущенным, да?” Карповский заухал. Я его рассмешил. Потом он сказал: “Ну, за это не волнуйтесь, юноша, запущенным он у вас в любом случае будет”. И они пошли – Карповский и его армия. К своему микроавтобусу. Я догнал профессора и спросил: “Вы еще приедете ко мне когда-нибудь?” Профессор сказал: “Если меня не доконают ишиас с ишемией – приеду”. Я спросил: “А когда?” Профессор сказал сам себе: “Когда… Мм… Через… Три? Пять… Нет. Семь. Через семь. Лет”. Потом постоял еще немного, глядя на свой старый секатор в руке, и сказал: “А вообще. Через пять, семь тысяч лет… Моего парка, вашего сада— ничего не будет, природе вообще всё равно, что мы тут понатыкаем, всё равно будет лес, там, где сакуру ты воткнул, – всё равно будет ольха, если природа решила, что там должна быть ольха. Все зря. Да. Но всё равно”. Тут он сделал паузу и первый раз не ухнул. А улыбнулся. И сказал: “Всё равно, как эволюционист, я стараюсь смотреть позитивно…” Посмотрел еще немного с позитивной скорбью на свой секатор и ушел в микроавтобус. Я остался стоять.
Потом прошло три года. Три года я старался сохранить со всей бережностью всё, что сделали Карповский и ученые женщины за два дня. Ничего не получалось. Когда от внезапного заморозка погибло первое деревце, я выкопал его и похоронил. Плакал, как над могилой любимой собаки. У могил остальных растений, не перенесших засуху или мороз, я сидел с лицом каменным, серым, как у солдата, четыре года видевшего смерть каждый день. А еще вредители. Моих питомцев убивали они. В первый год я любовался, как по саду летают бабочки, снуют муравьи и ползают жучки, красивые такие, зелененькие. Но потом оказалось, что все, кем я любовался, – вредители. Я стал опрыскивать свой сад ядами, чтобы победить их. Они не погибали. Погибал я. Надышавшись однажды инсектицидами, я даже галлюцинировал, упав у гималайского кедра. Мне казалось, что по моему саду ходит Карповский и щелкает секатором. Я спрашиваю его: “Профессор, что мне делать, я не могу победить вредителей, всех этих бабочек, жучков, слизняков, на них яды не действуют, мой сад погибает… ” Профессор ухнул два раза и сказал: “Потому что вы неправильно поняли, юноша, кто главный вредитель в саду. Угадаете кто? Не могу говорить это слово… ”
Когда я пришел в себя после обморока от токсичных паров, я увидел на себе муравья. По мне полз обыкновенный садовый муравей. Он спешил. Ему было надо успеть подоить свою тлю. Поедающую мой рай за забором.
А потом местные украли забор. Однажды, когда меня не было. Забыл сказать: я ведь сделал забор. Невысокий, деревянный, очень красивый, я продал как раз драму – историю доброй женщины Тани, которой не везло с мужиками восемь серий подряд. Весь гонорар я потратил на этот забор. Даже гвоздики в нем были прекрасными, заказными, из бронзы. Но местные жители давно затаили зло на меня, им не нравился мой сад – у них у самих были только поля, колхозные бывшие, с вросшими в землю комбайнами и тракторами, отчего пейзаж их деревни был похож на панораму танковой битвы под Прохоровкой. И однажды, когда меня не было, они разобрали мой забор и пустили его на дрова. Когда я приехал и не нашел ничего от забора, я пал духом. Сел на землю и стал сидеть. Я чувствовал себя, как Бунин в дни революции. Я ненавидел своих соотечественников. И надо же было именно в этот день ко мне приехать Шиферштейну. Гриша приехал ко мне со своей новой девушкой. Лизу забыл, завел новую, тоже длинную, тоже в коротеньком ситцевом – ложь, ложь. Гриша хотел побродить по моему саду, о котором я ему много рассказывал, но не смог, потому что я стал кричать, чтобы он бродил осторожней. “Тут у меня всюду луковичные!” – так я кричал. А девушке понравились мои английские розы, и она попросила меня срезать ей розочек. Я ей сказал, что цветок у растения – не украшение, а орган жизненно важный, видоизмененный, укороченный и ограниченный в росте спороносный побег, приспособленный для образования спор и гамет, и растению вовсе не нравится, когда у него отрезают важный орган. А что если ей самой, девушке, отрезать секатором какой-нибудь важный орган – а ну, как ей это понравится? Девушка – я так и не узнал ее имени – в слезах убежала. Шиферштейн назвал меня социопатом и убежал вслед за девушкой.
Потом я еще приезжал несколько раз в свой сад без забора. Но работать не мог. Забор новый даже сделать не смог. Не было сил. Рай стал наказанием, каторгой, адом, одной большой – соответственно площади – неудачей.