О чем он врет? Мама застывает, спина отодвигается, чешуя летит, вот она на коленке – сырая, слюдяная.
Отец курит сигарету.
– Иди, – гонит мать, – иди в дом.
Аня встает и идет.
– Я посвечу фонариком, – говорит отец. Ане хочется обнять его коленку, но не обнимает, проходит мимо. Деревья легли ничком на землю, затанцевали. Ноги дрожат, Аня не знает, куда наступить, чтобы не в темное. Но отец догоняет, его огромная тень доводит ее до крапивы: беги.
Аня не может пройти через крапиву. Стоит. Отец уже выключил фонарик и снова спустился к маме. Аня возвращается обратно, садится на лавочку около бани.
– Я ненавижу тебя. Меня тошнит от тебя, – плачет мама.
Темнота наползает, кладет свои руки Ане на колени, взбирается, садится. Ей кажется, что ветви вишен качаются на спине, пахнет водой, сырой, затхлой, кислыми листами, острой махоркой. За рекой страшно. Кусты. Проезжают машины. А если идти вглубь, туда, где яблони, страшная птица вылетит и клюнет прямо в сердце.
– Я приезжала, а ты не ночевал дома.
– Ночевал.
– Не ночевал.
– Я оставляла книгу под подушкой. Ты ее не вынул. Если бы ты спал в этой кровати.
– Я спал.
– Нет.
– Я приехала специально. Холодильник пустой.
– Я не ел дома.
– Ты не жил дома.
– Жил.
– Нет, нет, – говорит мама.
Голос ее что-то вырывает из Аниного сердца, Аня плачет, ей хочется спать, и ветки колышутся всё сильнее, царапают спину.
Надо спрятаться под лавку, думает Аня, но под лавкой темно, холодная скользкая трава забирается под кожу, как насекомое.
Аня вспоминает про баню. Заходит внутрь. Там сыро, мухи жужжат в темноте.
Слышно, как мама повторяет: ненавижу, ненавижу, ненавижу, отец то появляется, то уходит, то большой, то маленький, Аня просит его: “Возьми меня на ручки, мне холодно”.
Он берет, несет в сад, мутно-серый. Как много пыли, думает Аня, как много пыли. Пыль лежит на деревьях, вишни блестят через пыль, как варенье через голубую плесень.
– Это не пыль, это снег, – отец опускает Аню на землю. Ноги у Ани голые, снег холодный.
– Возьми на ручки.
– Сколько же ягод.
Мама в белом платке поднимает с земли яблоки, засыпанные снегом, словно сахаром, дает Ане, но Аня отворачивается, плачет.
– Надо, надо, глотай.
Заталкивает яблоко в рот, Аня выплевывает, и мама снова засовывает ей в рот ягодную гниль, и она глотает.
Вокруг мамы мухи, садятся на платок, отец сгоняет их в сторону, они жужжат серым роем, и сквозь них, как через туман, желтым глазом смотрит на Аню птица, а еще дальше Аня видит яблоню всю в золотых яблоках.
– Молодильные.
Аня тянет руку, ей кажется, что она может сорвать яблоко вот так, не касаясь, но птица, словно чувствуя сигнал, срывается с ветки, летит на Аню желтым страшным глазом и разбивается яблоком.
И снилось еще что-то длинное, невыносимое, как скрип качелей или весел в уключинах лодки. А потом закончилось. Аня вышла в сад.
Молодой, новый. Аня идет к реке, где должна сидеть мама и чистить рыбу. Чешуйки прозрачные блестят среди травы, как слезы. Вот дорожка к реке, вот помост, но реки нет, только высокая трава, овраг, и ивы, расступившись, смотрят на Аню, и птица с белым клювом катает яблоко, туда-сюда, тук-стук.
Дитя садаЕвгения Долгинова
Весло и крест Нескучного
“Девушку с веслом” для ЦПКиО Иван Шадр лепил дважды: первой его моделью была легкоатлетка Вера Волошина, второй – гимнастка Зоя Бедринская. Первая статуя, двенадцатиметровая, в аккурат как фидиевская Афина Парфенос, была переделана “в соответствии с критикой и замечаниями посетителей парка”, как сказала газете в 1936 году Бетти Глан, легендарный первый директор ЦПКиО. Дева была признана слишком, хм, физиологичной и вместе с тем, чрезмерно маскулинной, мужиковатой, и ее сослали в Луганск, с глаз долой из сердца вон. Вторая версия, восьмиметровая, тонкая, романтичная, без этой вот, понимаете ли, похотливости, тоже подверглась критике – на этот раз за “слабые, изнеженные формы”, вызвавшие сомнения в ее способности удержать весло. Однако устояла до осени 1941 года, пока не была разрушена артиллерийским снарядом.
Пять лет назад “Девушка” (говорят, что в первом варианте) вернулась, но уже в Нескучный, ее поставили у Новоандреевского моста. Воссозданная по авторскому экземпляру из запасников Третьяковки, девушка измельчала до трех метров двенадцати сантиметров. Стоит она вроде бы на козырном месте, у круговой лестницы, но, удостоенная не фонтаном, а всего лишь большим круглым газоном, выглядит маленькой, сиротской, брошенной, какой-то совсем не физкультурной – и богатый, сверкающий мост затмевает ее.
“Девушка с веслом” кажется мне похожей на Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую, другую жительницу Нескучного. Ничего общего у них нет – ни в стати, ни в судьбе, кроме вот этого щемящего сиротства, но и этого подобия довольно, чтобы из физкультурницы вдруг проступил силуэт Орловой – кажется, самого нелепого, самого восхитительного из всех растений Нескучного сада.
В том глупом, щенячьем времени, когда мир состоял из самого простецкого вещества – знаков и символов, рифм и синхронов, и всякий номер троллейбуса пророчествовал, и каждая книжка, открытая наугад, была Сивиллой, хоть бы и справочник по электронному машиностроению, – в том времени мы обнаружили в Нескучном, у арочного мостика, пожилой серый кирпичик с инициалами “Н.Я.”. Заветный вензель был расшифрован как Нина Ясенева, и мы немедленно сочинили ее, эту Нину: гимназия, дневнички-альбомы, муфта и локоны, палатка сестер милосердия под Сморгонью, машинистка в клубе железнодорожников, удалось уехать в Мюнхен, шитье-вышивка, о чудо! – устроилась продавщицей в магазине конфекции… – Нет же! Никуда не уехала, она вышла замуж за шофера Прокопьева, работала учительницей математики, тосковала, церемонно курила, писала акварели с видами Геленджика, муж погиб в ополчении, страдала от соседей, в 1960-м получила отдельную квартиру в хрущевке – вышла на балкон и задохнулась от счастья, теплого ветра, от тридцатиметрового простора за спиной… Что же было с ее поклонником, выбившим инициалы? О, всё просто: погиб в Ледяном походе, товарищи склонили головы перед полыньей… – Нет же: недоучившийся студент, лишенец, выучился на электромонтера, был арестован в 1935-м, вернулся по короткой бериевской оттепели в 1939-м, пил, шипел, ненавидел жену, и однажды, на бульваре… – Товарищ Ясенева? – Прокопьева, – прошелестела она, не поднимая глаз, и отвернулась.
Да, было понятно, что “Н.Я.” – это просто лейбл, но тогда с каждой скамейки мерцала какая-то московская сага и требовала мелодрамы с недорогим публицистическим призвуком. В девяностые парк был похож на девяностые: голодно, тревожно и помоечно, и необъяснимый ветер дул из-под земли. Товарищ сказал, что это гул Грандтеплухи – диггерской мекки, заброшенного подземного туннеля, берущего начало у Первой Градской, но Теплуха, кажется, проходила совсем не там. Перед Летним домиком графа Орлова топтались придурошные толкиенисты, и многослойная скамеечная женщина неясных лет вдруг повернулась к нам и яростно, сбиваясь на клекот, начала рассказывать, что один тут засранец-американец хотел за пять тыщ долларов купить – только вообразите – вот его, Летний домик графа Орлова, граф его для дочечки построил, для Анечки, кровь с турками проливал, а этот – пять тысяч, предложил бы хоть пятьдесят, Юрьмихалыч ему поджопников-то надавал, сказал: тут вам не Чикаго! А что дочечка, из вежливости спросили мы, жила здесь? – Анна Алексеевна посвятила себя Божественному и всё отдала, – хмуро ответила женщина. Что отдала? – Всю себя, ну и деньги тоже. Не знаю, не приставайте!
Через несколько лет, по какой-то надобности листая историю Черемушек, я узнала, что “Н.Я” означало made by Николай Якунчиков. Наследный владелец кирпичных заводов, камер-юнкер и бывший лондонский атташе, в 1920-м успел эвакуироваться из Новороссийска в Константинополь, а умер в Ницце. Синхроны кончились, и троллейбус пришел без номера, с белым бинтом на лбу. Нескучный сад, как всякое место с карамзинским антуражем, объявленное “местом для влюбленных” (ротонды, гротики, прудики, мостики, часы с нерушимым “без пяти шесть” и прочие демографические мотиваторы), стал довольно безучастным к лирическим стихиям, зато дружественным, во всех смыслах душеприятным, воистину отдыхательным, и слава богу! Якунчиковы кирпичики, говорят, и по сей день встречаются, несмотря на обильную реставрацию, но мы их больше не ищем.
Я люблю тот Нескучный, который заречный. В самом начале Третьей Фрунзы, на бульваре, стоит общественный сортир, справный, прогрессивный, киргизские девушки из деза посещают его, расплачиваясь мастеркардами. Лучший взгляд на сад Нескучный – если встать на это место. Глаз сумеет вырезать из пейзажа нужную буколическую открытку: высокий береговой холм с деревьями большой стройности, ротонды, Летний домик, река, причал, каскадный фонтан с черной пловчихой, вечером – широкая, щедрая оборка иллюминации по нижнему краю. Там, вдали, за рекой – летние девушки в шезлонгах (у иных можно встретить бумажные книги), какой-то альпинистский Панда-парк – полоса препятствий на деревьях, велосипедисты и роллеры, шахматисты и теннисисты, детские площадки, наглые, раскормленные белки – всё милый, благоустроенный досуговый мир, полный к тому же культурной движухи, бесконечных просветительских затей: экскурсии, праздники, мероприятия, квесты, – но всё это нешумно и даже невульгарно. Хипстерский воздух из Парка Горького приходит сюда неширокими волнами, не разрушая обаяния легкой, элегической запущенности Нескучного.
“Сад гармонично соединяет в себе прелесть породистого места с богатой историей и современного места для отдыха горожан”, на голубом глазу сообщает экскурсоводческий сайт. (Кажется, эту породу зазывал теперь зовут “контент-менеджеры”. Где “гармоничное” и “породистое” —жди грамматической беды.) “Это очень старинное место, здесь собирались аристократы еще до революции!..” – тонко комментирует посетитель. Но фактически – верно: сад соединяет, объединяет. Всю дорогу – уж более двух веков – шло это единение: респектабельности, заданной еще екатерининскими вельможами, и “равнения на пошлейшую современность” (как говорил, совсем по другому поводу, Омри Ронен). Как начал Петр Трубецкой еще в 1776 году устраивать в своем имении “ваксалы” по рублю (ужины с конфектами для всех желающих, оркестр и огни прилагаются), так и пошла увеселительная вакханалия: запуска воздушных шаров (уже в 1805-м), фейерверков, летних театров – всего того, что сейчас целомудренно называется “народными гуляниями”. Места много – шестьдесят гектаров на пять имений, так что ж добру пропадать. Но действительно разночинным Нескучный сад стал, как ни странно, именно в пору своего, скажем так, огосударствления, когда Дворцовое ведомство начало скупать поместья под царицыну резиденцию. Главная триада Нескучного – усадьбы Орловой, Шаховских, Голицыных – была выкуплена к 1842 году, но и до того, в тридцатые, шла уже вовсю пальба и гульба. Загоскин писал про Нескучный тридцатых: “Люди порядочные боялись в нем прогуливаться и посещали его очень редко. Тогда этот сад был сборным местом цыган самого низкого разряда, отчаянных гуляк в полуформе, бездомных мещан, ремесленников и лихих гостинодворцев, которые по воскресным дням приезжали в Нескучный пропивать на шампанском или полушампанском барыши всей недели, гулять, буянить, придираться к немцам, ссориться с полуформенными удальцами и любезничать с дамами, которые по изгнании их из Нескучного сделались впоследствии украшением Ваганькова и Марьиной рощи”.