, был убит во Франкфурте-на-Одере, неизвестно как и когда, и уже под конец войны, об этом мне рассказал его отец, то есть мой дед с отцовской стороны, которого я видел всего раз в жизни, тогда как отца я никогда в жизни не видал и ничего о нем не слыхал, а моя мать скончалась после войны, в октябре 1950 года; в сущности, она принесла себя в жертву своей семье, столько горя, столько забот свалилось на нее за все эти годы, что она не выдержала, от нее я тоже ничего толком не узнал, потому что нам с ней было так трудно, так сложно ужиться, что и сейчас я еще не в состоянии рассказывать о ней, я никак не могу рассказать, какой она была, я не умею даже приблизительно описать ее, понять ее жизнь, полную всяких переживаний и такую короткую — она прожила на свете всего сорок шесть лет, и я до сих пор не в силах отдать должное этой изумительной женщине, от которой я тоже ничего о своем отце не узнал, она жила со своим вторым мужем и с двумя детьми, ее муж считался моим опекуном, а не отчимом, потому что он меня никогда не усыновлял, как это юридически называется, он так и считался моим опекуном, а не отчимом, а жил я главным образом у родителей моей матери, и у них, у деда и бабушки, я всегда находил и понимание, и сочувствие, и любовь, а этого я больше нигде не встречал, и вырастил меня именно мой дед, это он заботился обо мне, влиял на меня, воспитывал меня бережно и ненавязчиво. Лучшим моим воспоминанием навсегда останутся наши прогулки, когда мы часами бродили по лесам и полянам, наблюдали, что творится в природе, и дед постепенно развивал во мне умение наблюдать, преподал мне целую науку — точную наблюдательность. И внимательно воспринимая все, что мне показывал, о чем рассказывал дедушка, я могу с уверенностью сказать, что время, проведенное с дедом, было для меня единственной полезной, настоящей и решающей школой жизни и что он, и только он, научил меня освоиться с жизнью, принять ее, научил меня любить природу, понимать ее. Всеми своими знаниями я обязан ему, моему деду, его влияние было для меня самым сильным, самым решающим, он считал своим учителем Монтеня, а сам стал учителем для меня. Дед знал и понимал всю обстановку, все обстоятельства жизни в Зальцбурге, куда родители когда-то отправили его учиться. Он поступил в духовную семинарию, но в этом учебном заведении, на Пристерхаусгассе, ему пришлось переносить те же мучения в таких же условиях, как мне через пятьдесят лет в моем интернате на Шранненгассе, и он сбежал оттуда, а в те, последние годы девятнадцатого века, это было неслыханным проступком, и он уехал в Базель и там вел жизнь, полную опасностей, стал анархистом, как Кропоткин, и потом уже со своей женой, будущей моей бабушкой, в течение двадцати лет жил в ужасных условиях, его, как анархиста, постоянно преследовали, часто арестовывали, сажали в тюрьму. В 1904 году в Базеле, в самое скверное время, родилась моя мать, потом, уже в Мюнхене, куда сбежала от полиции молодая пара, у них родился сын. И этот их сын, мой дядя, всю жизнь был революционером, в шестнадцать лет вступил в коммунистическую партию в Вене, почти всю молодость провел в бегах или в тюрьме, всю жизнь оставался верен своим коммунистическим идеям, верил в коммунизм и посвятил жизнь тому вечному идеалу, который никогда не станет реальностью, который жил в мечтах и фантазиях таких необыкновенных людей, как мой дядя, таких, из ряда вон выходящих и оттого обреченных на погибель, людей я редко встречал, и мой дядя тоже погиб при горестных и жутких обстоятельствах. Но и это, как и все, что я тут описываю, — только краткие заметки, наброски. Возможно, что мой дед вспомнил, как он сам учился в этом городе, но он никак не мог предвидеть, что, учась тут, в таком городе, его внук обречен на полный провал, может быть, он это и подозревал, но понять не мог, а может быть, и понимал, но никак не думал, что и я потерплю такую же страшную неудачу, какую потерпел он сам. Но он поставил себе цель — помочь внуку достичь того, чего он сам достичь не мог, то есть получить в Зальцбурге — его и моем родном городе — настоящее образование, окончить курс, и то, что он по моей вине потерпел полное разочарование, мне было очень больно. Но разве виной моего провала в Зальцбурге была не его школа, не его влияние, под которым я рос и развивался? Мой дед тогда еще никак не подозревал, что я решил уйти из гимназии, хотя еще не сразу привел это намерение в исполнение, не знал, что я буду там учиться недолго, потому что я не только не шел вперед в занятиях, но все время отставал все больше и больше, главным образом потому, что уже потерял всякую охоту заниматься в этой гимназии, возненавидел и ее, и все, что с ней связано, и для учебы уже совершенно не годился. Но много месяцев подряд, вернее — целых полтора года, я еще заставлял себя насильно, с отвращением ходить в гимназию, хотя был твердо уверен, что из этих занятий ничего не выйдет, и это приводило меня в полное отчаяние. Каждый день я шел в гимназию на Грюнмаркт как в ад, а вторым адом для меня был интернат на Шранненгассе, так я и переходил из одного ада в другой, отупев от безнадежности, но ни одному человеку на свете ничего о своем отчаянном состоянии не говорил. Моя бабушка происходила из очень состоятельной старинной семьи в Зальцбурге; в прекрасных старинных особняках тогда жила и до сих пор живет ее родня, и моя бабушка часто напоминала мне, что нужно было бы зайти к этим ее, а значит, и моим родственникам, но я ни разу не послушался ее советов — слишком велико было мое недоверие к этим дельцам, хоть и родственникам, — все равно не мог я вдруг войти в их тяжелые, обитые железом двери, не хотел терпеть их назойливые, мучительные расспросы, их злорадное любопытство, их подозрительность, да и она сама, моя бабушка, часто, даже очень часто рассказывала мне о своем невыносимом детстве, о горькой молодости в этом ненавистном ей городе, в семье, леденящей, как стены этого города, и никогда у нее не было ничего похожего на «счастливое детство», и ничего удивительного не было в том, что ее родители, крупные оптовики, в семнадцать лет выдали ее замуж за состоятельного сорокалетнего зальцбургского портного, и вполне понятно, что после этого навязанного ей брака, родив троих детей, она вдруг ночью сбежала из дому к моему деду — она часто видела его в окне, в доме напротив, познакомилась с ним, уехала за ним в Базель и всю жизнь провела около него, человека выдающегося, и своих детей она оставила, лишь бы уйти от нелюбимого, грубого и чуждого ей мужа, поняв, что их брак — просто коммерческая сделка, а шел ей тогда только двадцать второй год. Моя бабушка была храброй женщиной, единственным человеком в нашей семье, не терявшим жизнерадостности, но кончилась ее жизнь печально: умерла она в огромной палате психиатрической больницы, где стояло тридцать с лишним проржавленных железных коек. Я виделся с ней дня за два до ее смерти среди этих потерянных, безумных, совершенно беспомощных умирающих старух, она еще хорошо слышала, но не понимала, что я ей говорил, только все время плакала, и наверно, на всю жизнь это последнее свидание с бабушкой осталось для меня самым горьким воспоминанием. Но она прожила жизнь необычайно богатую, вместе с моим дедом и без него, объездила всю Европу, отлично знала многие города в Германии, в Швейцарии и во Франции, и я никогда не встречал человека, который так замечательно, так проникновенно умел бы обо всем рассказывать. Она дожила до восьмидесяти девяти лет, но я еще мог бы многое узнать от нее — свою прекрасную память она сохранила до конца. Но наш город, ее родной город, обошелся с ней в конце ее жизни просто отвратительно: невежественные врачи запрятали ее сначала в больницу, а под конец — в сумасшедший дом, где, брошенная буквально всеми, родными и неродными, она скончалась в огромной палате для смертников, в обстановке, унизительной для человеческого достоинства. Вот так все мои близкие, все рожденные в этом городе, на этой земле вновь вернулись в эту землю, но для меня бывать на кладбище, на могиле моей матери, моего деда и бабушки, моего дяди — значит только вновь воскрешать немыслимые, невыносимые воспоминания, впадать в тяжелую депрессию. «Часто мне приходит в голову, что не надо выдавать всем историю моей жизни. Но мои мысли, высказанные вслух, все же обязывают меня по-прежнему продолжать путь, на который я вступил», — пишет Монтень. «Я жажду открыть себя другим, мне безразлично, сколько человек услышит меня, лишь бы все было правдиво, или, проще говоря, я ничего не требую, но больше всего на свете я боюсь, что меня недооценят те, кому я знаком только по имени», — пишет Монтень. Мне самому гимназия казалась совершенно неприемлемой, и еще до того, как я туда поступил, я уже был предубежден против нее, мне вовсе не надо было туда поступать, но так захотел мой дед, и его желание я решил исполнить, и действительно с самого начала я собрал все силы, чтобы выполнить то, чего хотел дед, хотя мне самому поступать в гимназию никак не хотелось, лучше бы я пошел на работу, хотя бы в одно из потогонных предприятий моих богатых родичей, лишь бы не в эту гимназию, но я, разумеется, выполнил желание моего деда, хотя сам я совсем не считал, что, только пройдя курс в гимназии, я смогу кем-то стать, но мой дед вопреки всем своим идейным установкам считал, как и прочие другие, что, пока существуют гимназии, без них не обойтись, хотя, по правде говоря, еще до поступления туда я уже был твердо убежден, что эта воспитательная и образовательная машина могла действовать только разрушительно на меня, то есть на мою душу, мой характер, но дедушка считал, что обойтись без гимназического образования никак нельзя, особенно потому, что сам он смог учиться только в так называемом реальном училище, то есть окончил не гуманитарную среднюю школу, а только техническую, и потому его внук должен был непременно поступить в гимназию, куда по неизвестным причинам дед попасть не смог. И тот факт, что я поступил в гимназию и был принят в число ее учеников, для деда имел огромное значение, теперь он