щность, убожество; и стены те же, и люди те же, и та же гнетущая атмосфера, в которой задыхался беспомощный ребенок, и я слышу те же голоса, и запахи остались те же, и те же шумы, и те же краски, и все вместе снова дает вспышку той вечной моей боли, которая вдали отсюда как будто затихает, но на самом деле неизлечимо усиливается, и нет против нее никаких лекарств. По правде говоря, это процесс отмирания, и стоит мне только оказаться тут, он начинается с первых же шагов, с первых же мыслей, снова я дышу убийственным воздухом, присущим только этому городу, снова слушаю убийственные голоса, снова вхожу туда, куда мне входить нельзя, — в детство, в юность. Снова я слышу вопреки всякому здравому смыслу пошлые речи пошлых людей, снова вопреки всякому здравому смыслу я что-то говорю, когда мне надо бы молчать, и молчу, когда надо бы заговорить. И красота, которой славится мой (или чей угодно) город, — только средство со страшной силой, беспощадно ощутить и его пошлость, и безответственность, и невменяемость, и его опасность, его узость и манию величия. «Я изучаю себя глубже, чем все остальное, я — моя собственная метафизика, я — моя собственная физика, я сам — король материи, которую я прорабатываю, и я никому не должен отдавать отчет», — говорит Монтень. Больше всего мне в гимназии запомнились два человека: совершенно искалеченный детским параличом соученик, сын архитектора, чья контора помещалась в старом доме на левом берегу Зальцаха, в одном из тех старинных домов, почерневших от сырости до четвертого, а то и до пятого этажа, со сводчатыми потолками и стенами в метр толщиной, где я сам бывал очень часто на дополнительных занятиях математикой, мне было легче заниматься вместе с моим одноклассником-калекой, чем готовить уроки одному, а он мне часто помогал еще и по начертательной геометрии, и я бывал у них в доме по крайней мере раз в неделю; помню я и преподавателя географии, Питтиони, — этот маленький, лысый, очень невзрачный человечек был мишенью всяческих издевательств, всяческих насмешек со стороны моих одноклассников и даже преподавателей гимназии, потому что и его коллеги, другие преподаватели, тоже потешались над этим, и вправду ужасно некрасивым, человеком, который сам очень страдал из-за своей безобразной внешности, и когда я еще ходил в гимназию, именно этот Питтиони был жертвой таких неисчерпаемых издевательств, таких насмешек, каких я еще никогда не видал, и этот Питтиони, который всегда был мишенью для всяких издевательств и насмешек, для меня — в то время ученика гимназии — стал наглядным примером того, что делалось вокруг меня, все мое внимание было сосредоточено на нем, и до сих пор, вспоминая о гимназических временах, я прежде всего вспоминаю его как жуткий пример безответной покорности и жертвенности, с одной стороны, и хамской, наглой грубости, с другой, и понимаю, сколько мучений, сколько боли может выдержать одинокий человек, и сколько подлости и низости таится в окружающей его среде, то есть в обществе, где он живет. Калека, сын архитектора, и этот Питтиони были для меня в те гимназические годы главными людьми, именно на них подтверждалось то, что весь коллектив гимназии — беспощадная свора злых хищников, и это угнетало меня все больше и больше. На примере одного из них (калеки) и другого (Питтиони) я беспрерывно видел, как весь коллектив, учителя и ученики гимназии, изобретали каждый день все новые и новые издевательства, в то время как беспомощность их жертв росла, как изо дня в день их положение становилось все хуже и хуже, как они постепенно падали духом и как все больше и больше катастрофически разрушалась их жизнь, их личность, их внутренний мир. Каждая школа, каждый школьный коллектив — сколок с общества, и так же, как всякое общество, школа всегда находит для себя жертвы, и в мое время этими жертвами в гимназии стали калека, сын архитектора, и преподаватель географии, на них была направлена вся подлость (на какую способно общество), вся естественная для такого коллектива болезнь — жестокость и мерзость, все это сразу обрушилось на двух человек, измучив их до предела. Их страдания — калечество одного и физическое уродство другого — воспринимались всей гимназией, всей той средой как оскорбление, — любое общество не выносит никаких физических недостатков, оно потешается над ними, а тут каждодневные насмешки превращались в травлю, служили развлечением и для учеников, и для преподавателей, и все они непрестанно, при всяком удобном случае, развлекались этой травлей, и тут, в гимназии, как и в любом месте, где сталкиваются люди, особенно когда их такое огромное количество, как в школах, страдания одного какого-нибудь человека или страдания двух таких людей, как искалеченный сын архитектора или несчастный преподаватель географии, сразу становятся объектом подлых развлечений, отвратительных, извращенных издевательств. И в гимназии не нашлось ни одного человека, который не участвовал бы в этом развлечении, потому что так называемые здоровые люди во всем мире, во все времена охотно — иногда тайком, иногда нет, иногда совершенно открыто, иногда прикрываясь ложью, лживыми отговорками — принимают участие в самом любимом, ни с чем не сравнимом развлечении: в травле, в насмешках над страдальцами, уродами, калеками, больными. В таком обществе, в таких домах всегда сразу ищут жертву, и она всегда находится, и если этот человек еще себя жертвой не ощущает, ему сразу дают почувствовать, на что он обречен, об этом уж непременно позаботятся его ближние или его соученики, или сначала одни, потом другие — те, среди которых он очутится в интернате или в гимназии. Да и не так уж трудно заметить в человеке недостаток, физический или умственный, и тогда человек из-за этого своего недостатка, все равно какого — физического или умственного, — сразу становится темой для разговоров в компании, в обществе, поводом для насмешек, неистощимым источником всяческих веселых острот, подтруниваний, иногда вслух, иногда исподтишка, незаметно, неслышно. Общество, окружающее этого человека, не успокоится, пока не выберет себе жертву, то ли из многих, то ли из немногих, и тогда все вокруг непрестанно будут больно тыкать пальцами в эту жертву. И всякое общество, всякое окружение непременно найдет в своей среде самого слабого и беззастенчиво будет над ним смеяться, придумывать все новые мучения, гнусные издевательства и насмешки, просто удивительно, до чего доходит их изобретательность, как они умеют найти самое больное место, самые обидные слова. Да стоит только взглянуть в какую-нибудь семью, везде найдешь жертву насмешек, подтруниваний, более того, стоит сойтись хотя бы троим, уж непременно на одного из них посыплются насмешки и шуточки, и невозможно представить себе большое общество, большую компанию, чтобы такая компания сразу не наметила бы себе в жертву одного или нескольких человек. В некоторых тесных кругах все развлекаются главным образом за счет физических недостатков одного или нескольких знакомых, пока не доведут их своими шуточками до полного уничижения. Что касается искалеченного сына архитектора, да и учителя географии Питтиони, то я сам видел, до какой низости могут дойти все эти люди, видел их шутки, издевательства, видел, до чего они доводят несчастную жертву, а иногда такая тесная компания, преступив все пределы, просто замучивает свою жертву до смерти. Да и жалость к этой жертве, которая иногда охватывает одного из мучителей, только показная, просто у кого — то из них совесть нечиста, в душе такой человек осуждает жестокие выходки тех, с кем, в сущности, действует заодно, с не меньшим упорством преследуя и мучая эту жертву. Замазывать такие поступки непозволительно. Можно привести сотни, даже тысячи примеров жестокости, подлости и безжалостности целых коллективов или приятельских компаний, которые развлекаются, издеваясь над доведенным до отчаяния человеком, и, пока не добьют его окончательно, эти люди измываются над своей жертвой самым жестоким, самым подлым образом до самой его смерти. Это есть вечный закон природы — всегда в ней первым отмирает все слабое, ослабевшее, и нападают прежде всего на слабых — их калечат, убивают, изничтожают. Человеческое общество в этом отношении самое подлое, потому что оно самое утонченное. Веками ничего не меняется, напротив — пытки стали еще изощреннее, а потому еще ужасней, еще гнусней, а всякие нравоучения — ложь. Так называемые здоровые люди испытывают в душе удовольствие, глядя на больных, на калек, и в любом обществе, в любом коллективе так называемым здоровякам доставляет удовольствие сравнивать себя с так называемыми больными или калеками. С самого утра, как только Питтиони приходил в гимназию, тотчас же при его появлении пускалась в ход беспощадная машина всяческих издевательств, и бедному человеку приходилось все утро и целых полдня терпеть это мучение, а когда он уходил из гимназии домой — он жил на одной из главных улиц, на Мюльнерштрассе, — то для него это было переходом из одной камеры пыток, которая называлась «гимназией», в другое заведение, где тоже пытали, называемое «семьей». Я знал, что его дом был для него сплошным ужасом — Питтиони был женатым человеком, отцом не то трех, не то четырех детей, — и я часто вспоминаю, как он в субботу или воскресенье после обеда проходил мимо меня, катя колясочку с самым маленьким своим ребенком, а рядом шла его жена — это был их единственный за всю неделю, неизбежный и унылый выход в свет. Уже с самого рождения этот ни в чем не повинный человек на всю жизнь был заклеймен своим уродством, родители породили его на смех всему свету, на издевку всему его окружению, и с самого рождения все, глядя на него, беззастенчиво издевались над своей жертвой. Но я хорошо видел, что он давно свыкся с этой участью — забавлять людей своим уродством, своими физическими недостатками. Вообще он был настоящей жертвой своего общества, да и многие люди — всего лишь жертвы, только мы этого не хотим признать и лицемерно утверждаем другое, а ведь Питтиони был выдающимся преподавателем географии, может быть, таких талантливых преподавателей географии в г