Все во мне — страница 24 из 90

к, деньги вообще не имели особого значения — во всяком случае, главного места в его жизни не занимали. Уже с первых часов моей работы в лавке он обратил мое внимание на тех людей, с которыми надо обращаться деликатно, и указал на шестидесяти — или шестидесятипятилетнюю госпожу Лаукеш или Лукеш, которая годами ежедневно приходила в подвал с бутылкой из-под рома, а ее сын пытался стать актером и поступил в Народный театр, который помещался в перестроенном помещении бывшей пивной, в Шалмоосе, но актера из него не вышло, и он, естественно, стал запойным пьяницей. Подлаха любил свое дело, да и я это дело полюбил, и я хорошо знаю, что, отнесись я к делу всерьез, из меня впоследствии вышел бы очень дельный, даже способный коммерсант; кстати, Подлаха ни разу не воспользовался ужасным положением жителей этого чистилища, вернее, ада, а ведь он имел полную возможность, как говорится, раздеть их до нитки, но он никогда на это не шел, он торговал по совести. С покупателями он обращался строго, но всегда корректно, особенно со старыми женщинами и с детьми, а в иных случаях даже бережно, и там, где надо, он брал на себя роль лекаря, невропатолога или даже психиатра, давал советы, раздавал лекарства и часто предупреждал в семье и всякие стычки, и целые катастрофы. Только от него, и больше ни от кого в жизни, я научился, как нужно обращаться с людьми, и я уверен, что надо благодарить только господина Подлаху зато, что мне без труда дается общение с так называемыми людьми из народа, с которыми мне приходится сталкиваться, этому он научил меня тогда, в подвале. Он был мне отличным учителем не только по торговым делам, но и по обращению с людьми. Там, где у людей возникают трудности в общении с людьми, я никогда, с тех пор как поступил в учение к Подлахе, никаких затруднений не испытывал. Правда, я был очень способным, самым восприимчивым и наблюдательным учеником во время моей работы в подвале, и эту способность к вдумчивой, пристальной наблюдательности во мне воспитал мой дед. И сейчас мне кажется, что после той школы, которую я прошел наедине с моим дедом, лучшего учителя, чем Подлаха, я никогда бы не нашел. Дед научил меня одиночеству, умению жить наедине с собой, а Подлаха — общению с людьми, к тому же со многими и самыми разными людьми. У деда я научился жить в мире идеальном, оттого что с самых ранних лет ушел в философию, а у Подлахи, в Шерцхаузерфельде, я попал в самую настоящую реальность, вернее, в самую гущу этой реальной жизни. И то, что я так рано прошел обе эти школы, стало решающим для всей моей жизни, и, дополняя друг друга, они легли в основу всей моей жизни и до сегодняшнего дня остаются решающим фактором, который определяет весь мой жизненный путь. Я укрылся в подвал, в лавку, где людям давали пропитание, и этот подвал, где людей питали, стал и для меня тем местом, где я получил то основное, что питало и питает меня всю жизнь, и это я понял сразу, и вся моя жизнь изменилась под этим влиянием. Мои домашние почувствовали во мне перемену с первого же дня, с той минуты, как я поступил на работу в подвал, я им только сказал, что в гимназию я больше не пойду, а пойду служить учеником в продовольственную лавку, но, когда я им сказал, где эта лавка, то есть объяснил, что она находится в Шерцхаузерфельде, они сначала мне не поверили, но в конце концов им пришлось примириться с этим фактом, когда я и вправду вышел из дому с утра, в половине восьмого, вместе с учеником слесаря — кстати, впоследствии он стал чрезвычайно одаренным актером и выступал почти во всех немецких театрах. И принял я свое решение совершенно самостоятельно, так как мои воспитатели годами предоставляли меня самому себе, никакого выхода они вообще не видели, они вычеркнули меня, никакого представления о моем будущем они не имели и чувствовали, что у них самих никакого будущего нет, откуда же им было представлять мою будущую жизнь? Их совсем пришибли собственные несчастья, послевоенная свалившаяся на них катастрофа, а справиться с ней они не умели, они только и видели перед собой эту катастрофу, не сводили с нее глаз, называли все свои несчастья послевоенной катастрофой, но делать ничего не делали. Они почти помешались оттого, что перед их глазами все время стояли их несчастья, их послевоенная катастрофа. Наша семья, в сущности, никогда не была единой семьей, потому что в этих людях, в них самих, все противоречило понятию настоящей семьи, и теперь они были просто скопищем кровных родственников, и в единственной оставшейся в их распоряжении квартирке теснились девять человек, которые не выносили и с трудом терпели друг друга, и только надеялись, что моя мать и ее муж, мой опекун, помогут им выжить, и мой опекун — только подумать — один зарабатывал на всех девятерых, а моя мать — только подумать — на всех девятерых стряпала. С ненавистью они все относились к своей жизни, но менять ничего не меняли. Они давно надоели друг другу и от полной безнадежности давно потеряли все человеческие чувства, весь свой умственный багаж. Поэтому они так обрадовались, когда хоть один из них стал самостоятельным, а где и как, им было совершенно все равно, они меня и не спрашивали, и я вдруг понял, что могу делать все, что мне угодно, лишь бы только сам на себя зарабатывал и от них ничего не требовал. Но ведь мне было всего шестнадцать лет, когда я решился променять гимназию на подвал господина Подлахи. И с шестнадцати лет я всегда сам зарабатывал себе на жизнь. С того дня они не истратили на меня ни гроша. С шестнадцати лет я им уже ничем не обязан. И за то я благодарен. Мне лучше было уйти в чистилище, или, вернее, в ад, чем оставаться в гимназии и зависеть от моих родных. Да и для них мое новое место в жизни оказалось полезным. Я снабжал их, не всегда законными путями, разными продуктами, спасал от голода. Их часто спасала просто белая булка или кусок сухой колбасы, а бывало, и целая банка консервов. Мой дед, на которого я надеялся во всем, сам уже дошел до предела. Он уже никак не мог указать мне дальнейший путь. Все, чему он меня научил, теперь оказалось фантазией, а не действительностью. И я почувствовал, что меня оставил даже тот человек, которому я верил на все сто процентов. Он хотел сделать из меня то, чего нельзя было сделать. И в сущности, произошло так, как должно было произойти: гимназия завела меня в тупик, и виной моих учебных неудач был мой дед, потому что он научил меня одиночеству, самому крайнему, безвыходному одиночеству, но человеку нельзя быть одному и жить в отрыве от всего, для человека это погибель, неизбежная погибель, и все наше общество, вся окружающая нас убийственная действительность подтверждает мои слова. Чтобы не пропасть, я должен был оторваться и от того человека, который был для меня всем на свете, то есть совсем оторваться от прежней жизни, и я внезапно от всего оторвался. Не думая о последствиях, но, видно, так было нужно. Быть может, я еще долго ходил бы в гимназию, каждое утро уходил бы в эту идиотскую, бессмысленную, в сущности, смертельную для меня жизнь, годами терпел бы давно невыносимое чувство смертельного отвращения, тянул бы эту лямку до тех пор, пока мне не осталось бы другого выхода, как расстаться не только с гимназией и со всем, что было связано с этой несчастной учебой и что отпадало само собой, — нет, мне пришлось бы расстаться с жизнью, поставить точку в конце, прикончить мое и так пропащее существование. Уже давно я был не в силах терпеть, но решимость бросить все еще не дозрела. Я не мог предвидеть, когда наступил решающий день, и для меня было полной неожиданностью, когда этот день вдруг настал и я внезапно круто свернул с Райхенхаллерштрассе. А ведь я только что купил новые книжки, учебники, новые тетрадки, и мой дедушка уже искал для меня репетитора по математике. Да неужто мне всю жизнь надо слушать, как меня бранит мой опекун, и дрожать в смертельном страхе, слыша, как меня проклинают все мои кормильцы, подумал я и вдруг совершенно неожиданно оторвался от всего. Я посмотрел на дом адвоката, там ждал меня его сын, вот сейчас я позвоню и выйдет мой соученик, однорукий, ему оторвало руку фаустпатроном где-то в лесу в Верхней Австрии, и вот он сейчас выйдет из дверей, и мы с ним пойдем к концу Райхенхаллерштрассе к Новым воротам, и через Новые ворота мимо Сацеллума пойдем в гимназию, подумал я. И в эту минуту я круто повернул обратно и побежал через Айгльхофвизе, через Мюльн на Гасверкгассе, прочь, прочь от всего, в другую сторону. И с этой минуты я никогда не видел сына адвоката, ничего о нем не слыхал, много лет не проходил по Райхенхаллерштрассе, и долгие годы не ходил через Новые ворота, а зайти в гимназию я до сих пор ни за что не могу. Вероятно, мой дед был глубоко потрясен тем, что я сам, по своей воле, вдруг из гимназиста стал учеником в продовольственной лавке, да и моя мать тоже, наверно, была очень расстроена, а всех остальных это дело вообще не касалось. Мой опекун ничего, кроме облегчения, не почувствовал, он сказал, что ему вообще безразлично, и, даже если бы я пошел в ученики к штукатуру, он тоже не стал бы возражать, и его реакция была мне вполне понятна — ему и так осточертел хаос в семействе, которое он содержал один. Этим оправдывалось его полное равнодушие — впрочем, без всякого злорадства. Зато мой дядя считал, что, раз я вдруг решил стать — и стал — учеником в лавке, значит, подтверждается подозрение, что я удрал из гимназии из-за полной неспособности, он всегда ревновал меня к дедушке — своему отцу, который меня любил, а в сыне всю жизнь сомневался, и теперь дядя считал, что судил обо мне правильно, но ведь я-то не из-за неспособности сбежал из гимназии, а из отвращения, но этого никто понять не мог. Один только дед понимал, о чем я думал, он один из всех представлял себе, что во мне происходило. Он рассматривал мой переход из гимназии в лавку как перемену жизни, и вскоре после того, как я ему все рассказал, он полностью уверился в том, что новая специальность мне принесет большую пользу, хотя объяснить мне — почему, он не мог или не хотел. Все, что касалось моей работы в подвале, все, чего он хотел от меня, чего он мне желал в этой новой, не совсем безопасной для меня обстановке, я хорошо знал, а в его любви ко мне, в его привязанности я был твердо уверен, больше мне ничего не было нужно. Значит, и в этом случае мой дед снова оставался на моей стороне, стал моим спасителем. Именно вера в него, вера в его авторитет, вероятно, помогла мне сделать этот шаг, который всем казался дерзким, безрассудным, — осуществить свой замысел на деле. А ведь дед всегда хотел для меня чего-